войны – войны, скрытой от глаз. Им не надо жить в условиях
каждодневного насилия, тем не менее они всегда находятся в полном
всеоружии, охраняя мир, но готовые к войне. Большинство солдат
холодной войны служат в
местах размещения ракет. Ракеты
установлены на подвижных пусковых установках, заранее спрятанных
на
стратегически
выгодных
позициях.
Для
современных
военнослужащих естественно жить в постоянной угрозе войны, когда
вой ночных сирен может означать как учебную тревогу, так и
настоящее нападение. (Напоминает душ в Аушвице. Вода или газ? Мы
никогда не знали.) Капелланы, перед которыми мне предстоит
выступить с докладом, обязаны поддерживать в солдатах душевное
равновесие и обеспечивать их психологические потребности,
поскольку наши военные ежедневно делают все от них зависящее,
чтобы сдерживать тотальную войну и быть готовыми противостоять
всему, что бы ни случилось.
– Что им нужно услышать? – спрашиваю я. – О чем было бы ценно
поговорить с ними?
– Надежда, – отвечает Дэйв. – Великодушие. Если капелланы не
могут обращаться к таким вещам, если мы не осознаём этого, как мы
сможем выполнять свою работу.
– Почему я?
– Одно дело, когда о надежде и великодушии проповедует
духовное лицо или богослов, – объясняет Дэйв. – Но ты одна из
немногих, кто может рассказать, как сохранить надежду, когда тебя
лишают всего, когда ты погибаешь от голода, когда тебя обрекают на
смерть. Я не знаю никого, кроме тебя, кто имел бы такое же моральное
право говорить об этом. Никого, кто заслуживает такого доверия.
Месяц спустя мы с
Белой едем на поезде из Берлина
в Берхтесгаден, и я совсем не чувствую себя человеком,
заслуживающим хоть какого-то доверия. Вот уж точно я самый
последний человек на планете, кто должен рассуждать о надежде и
великодушии. Я закрываю глаза и в несмолкающем стуке колес вновь
слышу звуки своих кошмаров. Вижу родителей: моего отца, который
отказывается бриться, взгляд матери – взгляд человека, погруженного в
себя. Бела держит меня за руку. Он касается пальцем золотого
браслета, подаренного мне, когда я родила Марианну, и спрятанного в
ее подгузнике, когда мы бежали в Прешов, браслета, который я ношу
не снимая. Это символ победы. Мы справились. Мы выжили. Мы
отстояли свою жизнь. Но ни чувство покоя, которое дает мне
присутствие Белы, ни легкое, нежное поглаживание моей кожи
гладким металлом – ничто не может рассеять сгущающийся внутри
меня ужас.
Мы сидим в купе вместе с немецкой парой примерно одного с нами
возраста. Приятные люди, они угощают нас пирожками, которые взяли
с собой, им нравится, как я одета, и женщина говорит мне об этом. Что
бы они сказали о
моем ветхом полосатом платье, когда я в свои
семнадцать сидела на крыше немецкого поезда под градом бомб?
Когда из меня делали живой щит, заставляя ценой жизни защищать
нацистские боеприпасы? Где они были, когда я дрожала там, на крыше
поезда? Где они были во время войны? Они были в толпе тех детей,
которые плевали в меня и Магду, когда мы шли через немецкие города?
Состояли ли они в гитлерюгенде? Думают ли они сегодня о прошлом
или ограждаются от него, как я, на протяжении всей последующей
жизни?
Ужас внутри меня превращается в
нечто иное, в одновременно и
обжигающее, и скребущее чувство – ярость. Я вспоминаю злобное
исступление Магды.
Я убью мать немца. Немец убил мою мать, я
Достарыңызбен бөлісу: