Я напоминаю ей, что Берхтесгаден не Аушвиц. Мое
географическое местоположение будет скорее связано с
прошлым
Гитлера, а не моим собственным. Однако даже повседневные дела
в Эль-Пасо способны спровоцировать репереживания. Я слышу
сирены – и меня бросает в холод, я вижу колючую проволоку вокруг
стройки – и вот я уже не в настоящем. Я вижу синие тела, свисающие с
ограждений, я скована страхом, я борюсь за свою жизнь. Если самые
обычные
вещи
служат
спусковым
крючком,
способным
спровоцировать мою травму, что будет, когда я окажусь в окружении
людей, говорящих по-немецки? Думать, не нахожусь ли я среди
бывших гитлерюгендов, сидеть в тех же самых комнатах, где когда-то
жили Гитлер и его приспешники?
– Если ты считаешь, что эта поездка может многое принести тебе,
то поезжай. Я поддержу тебя, – говорит Марианна. – Но решение
должно быть твоим. Ты не должна ничего никому доказывать. Ты не
обязана ехать.
Как только я это слышу, мне моментально становится легче.
– Спасибо, Марчука, – говорю я. Теперь я в
безопасности. Я
счастлива. Я выполнила свою работу. Я выросла. Теперь я могу
отпустить. Я могу все закончить. Я могу сказать, что польщена этим
приглашением, но мне будет слишком больно его принять. Дэйв
поймет.
Но когда я рассказываю Беле, что решила отказаться от
приглашения, он хватает меня за плечи.
– Если ты не поедешь в Германию, – говорит он, – то Гитлер
выиграл войну.
Совсем не то, что мне хотелось бы услышать. У меня чувство,
словно меня ударили исподтишка. Но приходится допустить, что в
одном он прав: легче думать, что кто-то или что-то отвечает за твою
боль, чем принять на себя ответственность и выйти из образа жертвы.
Этому научил меня наш брак: каждый раз, когда досада на Белу
отвлекает меня от работы и моего развития, каждый раз мне легче
обвинить его во всех несчастьях, чем взять ответственность на себя.
Многим из нас нужен диктатор – благосклонный, но диктатор, –
чтобы было на кого свалить вину, чтобы можно было говорить: «Ты
заставил меня это сделать. То не моя вина». Но мы не можем всю
жизнь прятаться под чужим зонтом, а потом жаловаться, что промокли.
Хорошее определение состояния жертвы – это
когда ваше внимание
сосредоточено вовне, когда вы ищете во внешнем мире кого-то еще,
чтобы кто-то был виноват в ваших нынешних обстоятельствах и этот
кто-то определил вам и цель, и судьбу и еще отвечал за ваше
достоинство.
Именно поэтому Бела говорит мне, что если я не поеду
в Берхтесгаден, то Гитлер победил. Он имеет в виду, что я сижу со
своим прошлым на доске и качаюсь с ним вверх-вниз, вверх-вниз. До
тех пор пока я буду помещать на другой конец доски Гитлера
или Менгеле или мою бездну, полную потерь, я всегда смогу как-то
оправдаться, у меня всегда найдется отговорка. Вот почему я
беспокоюсь. Вот почему мне грустно. Вот почему я не могу рискнуть
поехать в Германию. Я не ошибаюсь, когда испытываю беспокойство,
грусть и страх. Дело не в том, что в глубине моей души нет настоящей
травмы. И не в том, что Гитлер, Менгеле и другие адепты насилия и
жестокости не несут ответственности за то зло, что они причинили. Но
если я остаюсь на качелях, я передаю прошлому ответственность за то,
что сейчас выбираю.
Давным-давно палец Менгеле указал мою судьбу. Менгеле решил,
что моей маме – идти в печь, Менгеле решил, что мне и Магде –
продолжать жить. На каждой селекции в каждом лагере кто-то решал
за нас: жить или умирать, – у
меня самой никогда не было права
выбора. Но даже тогда, в лагерях, в аду, я могла выбирать, как мне
реагировать, могла выбирать, что говорить и делать, могла выбирать, о
чем думать. Я могла выбрать броситься на бьющую током колючую
проволоку, могла отказаться вставать с нар, могла выбрать бороться и
жить, думать о голосе Эрика и мамином штруделе, думать о Магде
рядом со мной, помнить все, ради чего я должна жить, даже среди
ужаса и потерь. Прошло тридцать пять лет, как я вышла из ада.
Панические атаки приходят в любое время дня и ночи, они могут
накрыть меня в моей гостиной так же легко, как и в
старом бункере
Гитлера, потому что моя паника не есть следствие исключительно
внешних возбудителей. Это проявление воспоминаний и страхов,
живущих внутри. Если я добровольно изгоняю себя из определенной
части земного шара, это значит, что я хочу изгнать ту свою ипостась,
которая боится. Возможно, если приблизиться к ней, той части, я
смогу узнать что-то новое.
А как же мое наследие? Всего несколько часов назад Джейсон
стоял на перепутье своей жизни: в тот момент, когда он держал
пистолет в руках, но не спустил курок, когда подумал о
наследии,
которое хочет передать своим детям, когда выбрал что-то другое,
отличное от насилия. Какое наследие я хочу передать? Что останется
после меня в мире, когда я умру? Я уже решила распрощаться с
секретами, отрицанием и стыдом. Неужели действительно я
примирилась с прошлым? Должна ли я разобраться еще с чем-то,
чтобы не увековечивать больше никакой боли?
Я думаю о матери своей мамы, которая внезапно умирает во сне. О
своей матери, чья печаль от внезапной потери детства становится ее
травмой, с самых ранних лет пометившей ее голодом и страхом. И вот
наша мама передает уже своим детям смутное чувство утраты. Что я
передам дальше своим – помимо ее гладкой кожи, ее густых волос, ее
глубоких глаз, помимо боли, печали и гнева, что потеряла ее еще такой
молодой? А если я должна вернуться на место, где была нанесена
травма, чтобы завершить цикл и создать другое наследие?
Я принимаю приглашение в Берхтесгаден.