Глава 16. Выбор
Восторг и энтузиазм, которые я испытываю, удовлетворенность от
получения сертификата, подтверждающего мою профессиональную
состоятельность, ощущение, что я наконец смогла воплотить и
выразить себя настоящую, – весь этот щенячий пыл мгновенно
схлопывается, когда я приступаю к частной практике и встречаюсь со
своим первым пациентом. Я навещаю его в больнице, где он лежит
месяц в ожидании диагноза; правда, ему уже назначили лечение – как
позднее выяснится – от рака желудка. Он в ужасе. Чувствует себя
преданным своим телом, все-таки оно действительно оказалось
смертным и стало для него реальной угрозой. Он подавлен из-за
неопределенности и накрывшего его одиночества. Сквозь такую
бездну прорваться я не могу. Куда делись мои практические навыки,
мои профессиональные техники? Ведь я умею создавать теплую,
доверительную атмосферу, а как я навожу мосты между собой и
пациентами. Все улетучивается. Я чувствую себя ребенком, почему-то
напялившим белый докторский халат. Фальшивкой. Мои ожидания от
себя так высоки, страх провала так силен, я настолько поглощена
собственным состоянием, что не в силах преодолеть личный
эгоцентризм и постараться достучаться до человека, который
нуждается в моей помощи и любви. «Я выздоровею… когда-
нибудь?» – спрашивает он, и мой мозг начинает крутиться в режиме
картотеки: замелькали теории, методики, техники – взглядом упираюсь
в стену, стремясь скрыть, насколько нервничаю и боюсь.
Я не помогу ему. Больше он не позовет меня. После этого случая –
как и в тот судьбоносный момент, когда я впервые вошла в палату
к Тому, парализованному ветерану войны, – я усваиваю раз и навсегда:
мою профессиональную деятельность следует определять моим
внутренним состоянием – но не той маленькой отличницы, которая
пытается угодить другим и завоевать их одобрение, а той, кто уязвим и
пытлив, кто принимает себя и готов к развитию. Следовательно, моя
работа с пациентами будет осуществляться за счет внутренних
ресурсов моей личности – цельной, подлинной и самобытной.
Иными словами, я начинаю по-новому выстраивать отношения со
своей травмой. Нет нужды ни замалчивать ее, ни подавлять, ни
избегать, ни отрицать. Моя травма становится колодцем, из которого я
черпаю логическое и интуитивное понимание переживаний моих
пациентов; моя травма – это глубокий источник познаний об их боли и
путях к излечению. Частная практика, в первые ее годы, помогает мне
переосмыслить свою душевную боль как что-то необходимое и
полезное, а также сформировать и развить терапевтические принципы,
выдержавшие проверку временем. Во многих случаях пациенты, с
которыми я уже заканчиваю работать, постигая собственные пути к
свободе, делают буквально те же шаги, что приходилось совершать
мне. В равной степени они дают понять, насколько еще далек от
завершения мой поиск освобождения, – и задают вектор дальнейшего
моего излечения.
Эмма – идентифицированный пациент
[33]
, тем не менее я сначала
встречаюсь с ее родителями. Они никогда ни с кем, тем более с
посторонними, не говорят о своей семейной тайне: их старший
ребенок Эмма пытается уморить себя голодом. Это консервативная
немецко-американская семья: сдержанные, необщительные люди с
изнуренными от вечного беспокойства лицами, с глазами, полными
страха.
– Мы ищем практические решения, – говорит мне отец Эммы при
первой встрече. – Мы должны заставить ее снова начать есть.
– Мы слышали, что вы бывший узник концлагеря, – добавляет мать
Эммы. – Думаем, может быть, Эмма что-то узнает от вас, а вы сможете
вдохновить ее.
Душа разрывается при виде их панического страха за жизнь Эммы,
при виде их смятения. Ничто в жизни не предвещало, что у них будет
ребенок с нарушением пищевого поведения; они никогда не думали,
что что-то подобное может случиться с их дочерью в их семье. Ни
один из известных методов воспитания, ни один из существующих
родительских подходов не оказал благоприятного воздействия на ее
здоровье. Мне хочется обнадежить их. Хочется облегчить их
страдания. Но вместе с тем я хочу, чтобы родители начали видеть
правду: они тоже к этому причастны – наверное, признать это окажется
более мучительным, чем даже болезнь дочери. Когда в семье ребенок
страдает анорексией, идентифицированным пациентом становится
ребенок – но реальным пациентом является семья.
Они хотят рассказать, что их больше всего беспокоит, обрисовать
мне во всех подробностях поведение дочери: еда, которую она
отказывается есть или делает вид, что ест; еда, которую они находят
после семейных обедов завернутой в полотняные салфетки; еда,
которой забиты ящики ее комода; то, как она отдаляется от них, как
уходит в себя, запирает дверь в свою комнату. Описывают пугающие
изменения в ее теле. Но я прошу рассказать о них самих, что
доставляет им явное неудобство.
Отец Эммы – невысокий, крепко сбитый мужчина. Как я узнала, в
прошлом он был профессиональным футболистом. Мне тревожно
сознавать, что отец немного напоминает Гитлера: жидкие усики,
темные прилизанные волосы, несколько лающая манера говорить,
будто за каждым его сообщением стоит настойчивая потребность быть
услышанным. Позже я буду проводить индивидуальные сеансы с
обоими родителями Эммы и тогда спрошу его, почему он решил
выбрать профессию полицейского. Он расскажет, что в детстве хромал
и отец дразнил его коротышкой-хромоножкой. Тогда он решил стать
полицейским, потому что эта профессия связана с постоянным риском
и требует физической силы; он хотел доказать отцу, что он не
коротышка и не калека. Когда человеку требуется что-то доказывать,
он несвободен. Во время нашей первой встречи я еще ничего не знаю о
детстве отца Эммы, но вижу, что он живет в тюрьме, которую сам для
себя соорудил: внутри ограниченного представления о том, каким он
должен быть. Ведет он себя скорее как инструктор по боевой
подготовке, а не как заботливый муж и любящий отец. Он не задает
вопросов – он ведет допрос. Он не признает своих страхов, не считает
себя уязвимым – он самоутверждается.
Его жена, одетая в простое хлопчатобумажное платье на пуговицах
спереди и с тонким поясом, которое выглядит одновременно и
модным, и практичным, кажется слишком подчеркнуто настроенной на
волну своего мужа: она улавливает малейшие изменения в его
интонациях. Несколько минут он говорит о своих неудачах на работе,
рассказывая, как его не повысили в должности. Я вижу, что жена
виртуозно лавирует, то безоговорочно поддерживая его возмущение, то
осторожно гася слишком яростные вспышки гнева. Она явно давно
усвоила, что муж должен быть во всем правым, что он не потерпит,
если ему начнут возражать. Во время нашей персональной встречи
меня впечатляет ее смекалка: эта женщина стрижет лужайку, многое
делает по ремонту дома, сама шьет себе одежду и в то же время всю
власть отдает мужу, но кажущееся противоречие между ее бесправным
положением и навыками крепкой хозяйки лишь та цена, которую она
платит за мир в семье. Для самочувствия дочери и здоровых домашних
отношений привычка матери любыми средствами избегать конфликта
с мужем так же опасна, как и деспотическое поведение отца семейства.
Вместе они умеют только контролировать: ни матери, ни отцу
неведомы ни сочувствие, ни бескорыстная любовь – то, что формирует
семейную атмосферу.
– Все это напрасная трата времени, – говорит наконец отец Эммы
во время нашей первой встречи, после того как отвечает на мои
вопросы о работе, семейном распорядке и привычках проводить
праздники. – Просто скажите нам, что делать.
– Да, просто скажите нам, как заставить Эмму являться к столу во
время обеда, – умоляет мать. – Скажите, как заставить ее есть.
– Я вижу, насколько вы обеспокоены состоянием Эммы. Вижу, как
отчаянно ищете ответы и нуждаетесь в решении своей проблемы.
Могу вам сказать точно: если вы хотите, чтобы Эмма стала здоровой,
ваша первая задача – понять, что при анорексии проблема не только в
том, когда Эмма начнет есть, – она скорее в том, что съедает ее.
Я поясняю, что не смогу просто починить ее и вернуть им
абсолютно здоровую дочь. Предлагаю стать на время моими коллегами
и помочь понаблюдать за Эммой, но не с целью заставлять ее что-то
делать или кем-то быть, а просто обращать внимание на ее
эмоциональное состояние и поведение. Вместе мы сможем составить
более четкую картину ее эмоциональной палитры и ознакомиться с
психологическими аспектами болезни. Заручившись их поддержкой и
содействием, я надеюсь подвести родителей к пониманию их роли в
появлении болезни. Я хочу вплотную приблизить их к мысли, что за
пищевое поведение Эммы несут ответственность только они.
На следующей неделе я впервые встречаюсь с Эммой. Ей
четырнадцать лет. И она похожа на привидение. Выглядит как некогда
я в Аушвице: скелетоподобная, бледная. Она истощена. В обрамлении
длинных, свисающих светлых волос ее лицо кажется совсем
прозрачным. Она стоит в дверях моего кабинета, слишком длинные
рукава кофты полностью скрывают кисти рук. Эмма похожа на
человека, который несет в себе некую тайну.
При знакомстве с новым пациентом важно с самых первых минут
чутко ощутить его психологические границы. Я должна мгновенно
почувствовать, хочет ли человек, чтобы его взяли за руку, или ему
необходима дистанция, нужен ли этому человеку приказ или можно
обойтись деликатным советом. Для пациента с анорексией решающее
значение имеют буквально первые секунды, поскольку его болезнь
целиком держится на регламентации, на безжалостных правилах, что и
когда ему есть или не есть, что он раскрывает или скрывает. Начнем с
того, что при анорексии неизбежно проявляются физиологические
признаки. Из-за недостатка питательных веществ в организме и оттого,
что основная масса калорий уходит на поддержание элементарных
функций (дыхание, выделение), мозг не получает достаточного
притока крови, приводя к искаженному мышлению, а в отдельных
случаях – к паранойе. Начиная лечение человека с анорексией, я как
психолог обязана помнить, что имею дело с пациентом, у которого,
скорее всего, уже запущен процесс нарушения когнитивных функций.
Обычный жест – положить руку на плечо, подвести к удобному креслу
или дивану – легко может быть принят за проявление угрозы и даже
агрессии. Приветствуя Эмму, стараюсь сделать так, чтобы мои жесты
выглядели нейтральными, но при этом участливыми. Поскольку
человек с анорексией мастерски умеет все регламентировать, важно
сразу умиротворить его, предлагая чувствовать себя свободно и таким
образом нейтрализуя потребность все держать под контролем. В то же
время принципиально важно создать формализованную обстановку, в
которой безопасность пациента будет обусловлена четкими правилами
и ритуалами.
Я уже знакома с ее родителями и знаю, что семейная атмосфера
перенасыщена критическими замечаниями и обвинениями, поэтому
начинаю сеанс с похвалы.
– Спасибо, что пришла. Я очень рада наконец лично с тобой
познакомиться. И спасибо, что пришла точно вовремя.
Эмма предпочитает устроиться на диване, я сообщаю ей, что вся
беседа строго конфиденциальна, за исключением случаев, если ее
жизни будет угрожать опасность. И потом мягко, без нажима
предлагаю поговорить.
– Знаешь, твои родители очень беспокоятся о тебе. Мне интересно
узнать, что происходит на самом деле. Есть что-то такое, что ты хотела
бы мне рассказать?
Эмма не отвечает. Она смотрит на ковер, сильнее растягивая рукава
кофты.
– Можно молчать, – говорю я.
Между нами сплошная тишина. Я жду. Жду еще немного.
– Знаешь, – говорю я через некоторое время, – все нормально, ты
спокойно молчи столько, сколько тебе захочется. А я пойду пока
немного поработаю с бумагами. Я буду в соседней комнате. Дай знать,
когда будешь готова.
Она с подозрением смотрит на меня. В семьях с суровой
дисциплиной дети привыкают слышать угрозы, и эти угрозы либо
быстро становятся более жесткими, либо оказываются пустыми. Хотя
я говорю ласково, Эмма пытается найти в моих словах и тоне намек на
агрессивную критику или упреки, ей важно понять, уйду ли я из
комнаты в самом деле или просто хочу ее обмануть.
Думаю, ее удивляет, когда я просто встаю, пересекаю комнату и
открываю дверь. И только когда моя рука ложится на дверную ручку,
Эмма начинает говорить:
– Я готова.
– Спасибо. – Я вернулась на свое место. – Рада это слышать. У нас
еще сорок минут. Давай проведем их с пользой. Ты не против, если я
задам тебе несколько вопросов?
Она пожимает плечами.
– Расскажи мне про свой обычный день. Когда ты просыпаешься?
Она закатывает глаза, но на вопрос отвечает. Я продолжаю в том же
ключе. У нее радиобудильник или часы с будильником? Может быть,
мама с папой приходят ее будить? Нравится ей валяться в кровати под
одеялом или сразу вскакивать с постели? Я задаю самые обычные
вопросы, подбираясь к сути повседневной жизни, – но ни один из
вопросов не связан с едой. Для человека с анорексией очень трудно
обращать внимание на что-то кроме еды. От родителей Эммы я уже
знаю, что ее зацикленность на еде имеет огромное влияние на семью,
что все их внимание сосредоточено на ее болезни. У меня
складывается ощущение, что она ожидает, когда я начну
интересоваться только ее болезнью. Своими вопросами я пытаюсь
сместить фокус ее внимания на другие стороны жизни, а также
ослабить или хотя бы смягчить защитные механизмы.
Когда мы обсудили обычный день Эммы, я задаю вопрос, на
который она не знает ответа.
– Что ты любишь делать?
– Я не знаю.
– Какие у тебя увлечения? Чем ты любишь заниматься в свободное
время?
– Я не знаю.
Я подхожу к доске, которая есть у меня в кабинете, и пишу на ней:
«Я не знаю». Пока я задаю другие вопросы: ее интересы, увлечения,
желания, – я ставлю каждый раз галочку при ответе «я не знаю».
– О чем ты мечтаешь в жизни?
– Я не знаю.
– Если ты не знаешь, то догадайся.
– Я не знаю. Я подумаю.
– Многие девочки в твоем возрасте пишут стихи. Ты пишешь
стихи?
Эмма пожимает плечами.
– Иногда.
– Кем ты хотела бы стать через пять лет? Какая жизнь тебе могла
бы понравиться? Какая работа?
– Я не знаю.
– Я заметила, ты довольно часто повторяешь слова «я не знаю». Но
меня огорчает, что это «я не знаю» – единственный ответ, который
приходит тебе на ум. Вероятно, ты сама не знаешь, какие варианты у
тебя есть. А без вариантов выбора, по сути, ты не живешь. Можешь
кое-что для меня сделать? Можешь взять эту ручку и нарисовать мне
картинку.
– Наверное.
Она подходит к доске. Из рукава высовывается тонкая кисть. Берет
ручку.
– Нарисуй себя, прямо сейчас. Какой ты себя видишь?
Она снимает колпачок, плотно сжимает губы, быстро рисует.
Отходит, давая мне возможность рассмотреть рисунок. Низенькая
толстая девочка с абсолютно бессмысленным лицом. Контраст
душераздирающий: похожая на скелет Эмма рядом с пустым толстым
изображением.
– Помнишь ли ты время, когда ощущала себя иначе? Когда ты
чувствовала себя счастливой, красивой и веселой?
Думает довольно долго. Но не говорит «я не знаю». Наконец
кивает.
– Когда мне было пять.
– Можешь нарисовать ту счастливую девочку?
Когда она отходит от доски, я вижу танцующую, кружащуюся
девочку в балетной пачке. Чувствую, как в спазме узнавания
сжимается горло.
– Ты занималась балетом?
– Да.
– Мне хотелось бы больше узнать об этом. Как ты себя
чувствовала, когда танцевала?
Она закрывает глаза. Я вижу, как ее пятки сдвинулись в первой
позиции. Это движение неосознанное – память тела.
– Что ты чувствуешь сейчас, когда вспоминаешь? Можешь назвать
это чувство?
Она кивает, по-прежнему с закрытыми глазами.
– Свобода.
– Ты хотела бы снова ощутить себя такой? Свободной? Полной
жизни?
Она кивает. Кладет ручку и снова натягивает рукава на кисти рук.
– А как голодание приближает тебя к твоей цели быть свободной? –
спрашиваю я так тепло, так по-доброму, как только могу. Это не
обвинение. Это попытка подвести Эмму к пониманию ее
самосаботажа и того, как далеко она уже зашла. И попытка помочь ей
ответить на самые важные вопросы, стоящие в самом начале любого
пути к свободе: «Что я сейчас делаю? Это помогает мне? Это
приближает меня к цели или уводит от нее?» Эмма не ответит вслух на
мой вопрос. Но по ее полному слез молчанию я чувствую, как она
нуждается в переменах и хочет их.
Когда я в первый раз встречаюсь с ними тремя, Эммой и
родителями, я радостно приветствую их.
– У меня очень хорошие новости! – говорю я.
Я делюсь с ними надеждой и уверенностью в том, что они могут
работать в команде. Вношу свой вклад в командные условия,
договариваясь, что Эмму будут наблюдать медики из клиники для
больных с расстройством пищевого поведения, поскольку анорексия –
опасное, потенциально смертельное состояние. Если вес Эммы
снизится до того уровня, который будет определен в ходе врачебной
консультации в клинике, ее придется госпитализировать.
– Я не могу допустить, чтобы ты лишилась жизни из-за того, что
можно предотвратить, – говорю я Эмме.
Через месяц или два после того, как я начинаю работать с Эммой,
ее родители приглашают меня на семейный обед. Я знакомлюсь с их
остальными детьми. Замечаю, что мать представляет каждого своего
ребенка вместе с характеристикой: это Гретхен – она застенчивая, это
Питер – он смешной, это Дерек – он ответственный. (Эмму мне
представили намного раньше – больная.) Какую роль детям отведешь,
такую они и будут играть. Именно поэтому я часто спрашиваю своих
пациентов: «Какой у вас был входной билет в семье?» (В моем детстве
Клара была гением, Магда – бунтаркой, я – конфиденткой. Удобнее
всего для своих родителей я становилась, когда была слушателем,
вместилищем их чувств – незаметным вместилищем.) Разумеется, за
столом Гретхен стесняется, Питер забавен, а Дерек чувствует свою
ответственность.
Мне хочется увидеть, что будет, если я сломаю стереотипы и
предложу кому-нибудь из детей другую роль.
– Знаешь, – обращаюсь я к Гретхен, – у тебя такой красивый
профиль.
Мать Эммы пинает меня под столом.
– Не говорите так. – Она едва шевелит губами. – Дочь загордится.
После ужина, пока мать Эммы прибирается в кухне, Питер, только
недавно научившийся ходить, дергает ее за юбку, ища внимания. Она
лишь отмахивается от него, но ребенок требует, чтобы она взяла его на
руки, его поведение становится все более исступленным. Наконец он
выходит из кухни и направляется к кофейному столику, на котором
стоят фарфоровые безделушки. Мать бежит за ним, хватает, несколько
раз шлепает, приговаривая: «Сколько раз я тебе говорила не трогать
здесь ничего?!»
Подход к дисциплине в формате «розги пожалеешь – ребенка
испортишь» создает атмосферу, в которой дети получают только
негативное внимание (но в конце концов и плохое внимание лучше,
чем никакое). Жесткие условия, черно-белая схема правил и ролей,
отведенных детям, ощутимое напряжение между родителями – все
создает в доме атмосферу эмоционального голода.
Я теперь вижу своими глазами, как отец Эммы выражает ей крайне
неуместное внимание.
– Привет, красотка, – говорит он, когда она присоединяется к нам в
гостиной после обеда. Я вижу, как Эмма вжимается в диван, стараясь
спрятаться. Контроль, суровая дисциплина, эмоциональный инцест –
неудивительно, что Эмма умирает среди изобилия.
Как и любой семье, Эмме и ее родителям нужны правила, но
крайне отличные от тех, которых они придерживаются. Именно
поэтому я помогаю Эмме и ее родителям выработать семейную
конституцию – список правил, которые будут способствовать
улучшению атмосферы в доме. Прежде всего они обсуждают
поведенческие модели, не приносящие успеха. Эмма рассказывает
родителям, как сильно ее пугают их крики и обвинения, как обидно
бывает, когда в последний момент меняются правила и задания:
в котором часу ей приходить домой, какие дела по дому сделать
прежде, чем смотреть телевизор. Отец признается ей, как одиноко
чувствует себя в своей семье: ему кажется, будто он один занимается
воспитанием детей. Любопытно, что мать говорит почти то же самое.
От списка нежелательных привычек и моделей поведения – от чего
они хотели бы отказаться – мы постепенно перешли к составлению
короткого списка того, с чего они хотели бы начать.
1. Вместо того чтобы обвинять других – брать ответственность за
свои поступки и слова. Перед тем как что-нибудь сказать или сделать,
спросить у себя: «Это не обидит? Это важно? В этом есть смысл?»
2. Для общих целей работать в команде. Если нужно убрать дом,
каждый член семьи получает работу в соответствии с возрастом. Если
вся семья идет в кино, все вместе выбирают фильм или выбирают по
очереди. Думать о семье как о машине, где все колеса взаимосвязаны и
все вместе везут машину в пункт назначения, – ни одно колесо не
мешает другим колесам и не ограничивает их, ни одно колесо не везет
всю машину в одиночку.
3. Придерживаться плана. Если распорядок уже согласован,
правила нельзя менять в последний момент.
В общих чертах конституция семьи Эммы направлена на отказ от
тотального контроля.
Я работаю с Эммой два года. За это время она проходит
амбулаторный курс в клинике для пациентов с расстройством
пищевого поведения и перестает играть в школьной футбольной
команде (отец заставил ее, когда Эмма перешла в среднюю школу).
Возвращается в балетный класс, а потом начинает учиться танцу
живота и сальсе. Творческое самовыражение, радость, которая
наполняет ее, когда она танцует в ритм музыке, дают возможность
полюбить свое тело, и ее самовосприятие становится более здоровым.
Ближе к концу нашей терапии, когда ей исполняется шестнадцать, в
школе она знакомится с мальчиком и влюбляется. Эти отношения дают
ей новый стимул жить и быть здоровой. К тому времени, когда мы
завершаем наш курс лечения, ее тело восстанавливается, волосы
выглядят густыми и блестящими. Она становится реальной версией
своей картинки кружащейся, танцующей девочки.
Летом, после того как Эмма заканчивает первый год в старшей
школе, ее родители приглашают меня на барбекю. Они накрывают
замечательный стол: мясо, фасоль, немецкий картофельный салат,
домашние роллы. Эмма стоит со своим парнем, накладывает на
тарелку еду, смеется, кокетничает. Ее родители, сестра, братья,
друзья – все рассаживаются на траве или на раскладных стульях и
принимаются за еду. В этой семье еда больше не говорит о плохом.
Родители Эммы, хотя и не изменили полностью свою манеру общения
с детьми и друг с другом, научились давать Эмме то, что она научилась
давать себе, – личное пространство и доверие, возможность искать
свой путь в счастливую жизнь. Избавившись от страха за Эмму, они
находят в себе силы, чтобы жить собственной жизнью. Каждую
неделю они собираются с друзьями на всю ночь поиграть в бридж, их
жизнь уже свободна от того гнетущего беспокойства, от гневных
выпадов и потребности контролировать каждого ребенка, что так долго
отравляло их семью.
Я рада, что пришла к ним в гости и вижу своими глазами:
возвращение Эммы к самой себе завершено. Я чувствую облегчение.
Путь, который проходит эта девочка, заставляет меня задуматься о
себе. Об Эди. Могу ли я отождествить себя со своей внутренней
танцующей девочкой? Остались ли в моей жизни ее любопытство и
восторженность? Примерно в то время, когда заканчивается лечение
Эммы, моя первая внучка Линдси, дочка Марианны, начинает ходить в
детский балетный класс. Марианна присылает фотографию Линдси в
маленькой розовой пачке, ее пухлые ножки обуты в крошечные
розовые пуанты. Я плачу, глядя на эту фотографию. Скорее всего,
слезами радости. Но в груди живет боль, связанная с потерей. С этого
момента я могу представить дальнейшую жизнь Линдси: ее
выступления, школьные концерты; разумеется, она продолжит
обучение и каждую зиму девочкой и подростком будет танцевать
в «Щелкунчике». Радость, что я испытываю за нее в предвкушении
всего ей предстоящего, неотделима от горечи, с которой я думаю о
собственной прерванной жизни. Мы скорбим не только по тому, что
имело место быть, – мы скорбим по тому, что не случилось. Внутри
меня год ужаса. И еще осталось вакантное, пустое место для той
огромной жизни, которой никогда не было. Я несу в себе и боль, и
несбыточность, я не могу отпустить ни кусочка своей правды, но и
держать ее в себе нет больше сил.
Еще одно зеркало и еще одного учителя я обретаю в Агнес, с
которой знакомлюсь в штате Юта, в оздоровительном центре, где у
меня встреча с женщинами, перенесшими рак груди. Я рассказываю
им, как важно заботиться о себе, чтобы избежать рецидива. Агнес
молода, ей около сорока лет, у нее длинные черные волосы, которые
она убирает в пучок. Носит свободное платье нейтрального оттенка,
застегнутое на все пуговицы до самой шеи. Возможно, если бы она не
была первой в очереди на частную консультацию в моем номере в
отеле, я вообще не заметила бы ее. Она держится в тени. Даже когда
стоит прямо передо мной, под одеждой едва можно различить
очертания ее тела.
– Простите, – говорит она, когда я открываю дверь и приглашаю ее
войти. – Я уверена, есть другие люди, которые в большей степени
заслуживают вашего внимания.
Я предлагаю ей сесть на стул у окна и наливаю стакан воды.
Кажется, мое обычное, просто вежливое, поведение смущает ее. Она
садится на самый край стула и крепко сжимает стакан, держа его перед
собой, будто если сделает глоток, то этим оскорбит мое
гостеприимство.
– Мне действительно не нужен целый час. Я просто быстро задам
вопрос.
– Да, дорогая. Скажите мне, чем я могу вам помочь.
Она говорит, что кое-что заинтересовало ее в моей лекции. На ней
я поделилась старой венгерской присказкой, которую запомнила еще с
детства: «Не вдыхай грудью гнев». Я рассказывала о чувствах, которые
держала в себе в течение жизни: про свою злость, свое убеждение, что
мне нужно добиваться одобрения людей, и свое ощущение, что все
равно никогда не заслужить мне ничьей любви, что бы я ни делала для
этого. Тогда, на лекции, я предложила женщинам спросить себя: «За
какие чувства и убеждения я держусь? Хочу ли я их отпустить?»
Сейчас Агнес спрашивает меня:
– Как узнать, есть ли какие-то убеждения, за которые держишься?
– Замечательный вопрос. Когда мы говорим о свободе, нет никаких
универсальных рецептов. У вас есть какие-нибудь догадки? Ваша
интуиция не говорит вам, что внутри есть что-то, что пытается
привлечь ваше внимание?
– Сон.
Она рассказывает, что с тех пор, как несколько лет назад ей
диагностировали рак, и даже теперь, когда болезнь находится в
состоянии ремиссии, ей все время снится один и тот же сон. В нем она
готовится к хирургической операции. Она надевает синий костюм и
маску. Убирает длинные волосы под одноразовую шапочку. Стоит у
раковины, трет и трет руки.
– А кто пациент?
– Не знаю. Всегда разные люди. Иногда это мой сын. Иногда муж
или дочь или кто-то из прошлого.
– Почему вы проводите операцию? Какой диагноз у пациента?
– Я не знаю. Думаю, он меняется.
– Что вы чувствуете, когда проводите операцию?
– Мои руки как будто в огне.
– А как вы себя чувствуете, когда просыпаетесь? Вы полная сил
или уставшая?
– По-разному. Иногда хочу дальше спать, чтобы продолжить
работу, операция еще не завершена. Иногда грустно и тяжело, как
будто все было напрасно.
– Как вы думаете, о чем этот сон?
– Когда-то я хотела пойти учиться на медика. После старшей
школы я думала поступать в университет. Но нужно было платить за
повышение квалификации мужа, потом появились дети, а потом рак.
Никак не получалось найти время. В связи с этим я решила поговорить
с вами. Думаете, мне снится этот сон, потому что теперь я должна
получить медицинское образование, уже в таком возрасте? Или вам
кажется, что сон о другом: пора мне наконец оставить мечту стать
врачом?
– Что вас привлекает в медицине?
Она думает, прежде чем ответить.
– Помогать людям. Еще узнавать, что происходит на самом деле.
Находить правду. Узнавать глубинные причины болезней и решать
проблемы.
– В жизни нет ничего абсолютного – как и в медицине. Как вы
знаете, болезни лечат по-разному. Боль, операция, медикаменты,
физиологические изменения, перепады настроения. И нет гарантии
выздоровления. Что помогает вам жить с раком? Какие истины и
убеждения вывели вас из болезни?
– Не быть обузой. Я не хочу, чтобы моя боль мешала кому-то еще.
– Какой вы хотите, чтобы вас запомнили?
В серых глазах стоят слезы.
– Хорошим человеком.
– Что значит для вас хороший?
– Отдающий. Великодушный. Добрый. Бескорыстный. Делающий
то, что правильно.
– Может ли хороший человек когда-нибудь жаловаться? Или
злиться?
– Это не мои ценности.
Она напоминает меня – еще до того, как парализованный ветеран
поставил меня лицом к лицу с моей яростью.
– Гнев – это не ценность, – говорю я Агнес. – Это чувство. Его
наличие не означает, что вы плохая. Оно просто говорит, что вы живая.
Мои слова ее явно не убеждают.
– Я хотела бы, чтобы вы попробовали одну технику, – продолжаю
я. – Упражнение. Вам нужно будет вывернуть себя наизнанку. То, что
вы обычно держите в себе, нужно вывести наружу, а то, от чего
обычно избавляетесь, придержать.
Я беру блокнот из гостиничного канцелярского набора и
протягиваю ей вместе с ручкой.
– На каждого близкого члена вашей семьи есть одно предложение.
Я хочу, чтобы вы написали то, что никогда не говорите этим людям.
Это может быть желание, секрет или сожаление, может быть что-то
незначительное, например: «Я хочу, чтобы ты клал носки в корзину с
грязным бельем». Единственное правило – это должно быть что-то, о
чем вы никогда не говорите вслух.
Она улыбается слабой, нервной улыбкой.
– Вы хотите, чтобы я все-таки сказала это?
– Вы сами решите, что вам с этим делать. Вы можете порвать эту
бумажку на мелкие кусочки и смыть в унитаз или сжечь. Я просто
хочу, чтобы эти фразы перешли из вашего тела хотя бы на бумагу.
Молча сидит несколько минут, потом начинает писать. Несколько
раз что-то вычеркивает. Наконец поднимает глаза.
– Как вы себя чувствуете?
– Слегка ошарашенно.
– Растерянно?
– Да.
– Значит, пора наполнять вас заново. Тем, что вы обычно отдаете
другим. Вы должны вернуть в себя всю любовь, внимание и заботу.
Я прошу ее представить, как она становится такой маленькой,
такой крошечной, что может забраться себе в ухо. Затем она должна
проползти по каналу в гортань и пищевод, до самого желудка. Пока
она путешествует внутри, я прошу ее прикладывать крошечные
любящие ручки к каждой части тела. К легким, к сердцу. К
позвоночнику, к каждой связке и мышце внутри рук и ног. Я учу ее
накладывать сострадательные руки на каждый орган, мышцу, кость,
кровеносный сосуд.
– Распространите любовь везде. Будьте собственным уникальным,
самым добрым покровителем.
Ей требуется некоторое время, чтобы настроиться, отвлечься от
внешних факторов. Она по-прежнему ерзает на стуле, смахивает со лба
прядь волос, покашливает. Затем ее дыхание становится глубоким и
замедленным, она перестает двигаться. Погрузившись в себя, она
полностью расслабляется, на лице безмятежность. Еще не выводя
Агнес обратно из ушного канала, я спрашиваю, есть ли что-то, чем она
хочет поделиться со мной, какие-нибудь чувства, новые ощущения.
– Я думала, тут будет очень темно. А здесь столько света.
Через несколько месяцев Агнес звонит мне со страшной новостью:
ремиссия закончилась. Рак вернулся и быстро прогрессирует. «Не
знаю, сколько у меня времени», – признается она.
Агнес говорит, что хочет каждый день делать упражнение на
погружение в себя, чтобы избавиться от неизбежного гнева и страха,
которые испытывает, и наполнить себя вновь любовью и светом. Она
говорит, что как ни парадоксально, но чем чаще она рассказывает в
кругу своей семьи об отрицательных эмоциях, тем больше
благодарности ощущает. Она призналась своему мужу, как обидно ей
было, когда он поставил свою карьеру на первое место. Разговор по
душам помог ей осознать, что бессмысленно цепляться за обиды, она
поняла, что теперь отчетливее видит, как он помогал ей на протяжении
всего брака. Она осознала, что может простить его. В общении с
сыном-подростком она не утаивает свой страх перед смертью, ни в чем
не заверяет его. Открыто говорит о неопределенности болезни и
сроках жизни. Объясняет ему, что иногда ни в чем нельзя быть
уверенным. Своей дочери, которая еще учится в средней школе, она
рассказывает, как злится из-за того, что столько всего пропустит: не
узнает о ее первом свидании, не увидит, как она открывает
пригласительное письмо из колледжа, не поможет ей надеть
подвенечное платье. Она не подавляет свой гнев как неприемлемую
эмоцию. Она может увидеть то, что скрывается за ним: глубину и
волнение своей любви.
Когда звонит ее муж и говорит, что Агнес умерла, он добавляет: «Я
всегда буду жить с этой скорбью, но ее уход был мирным». За
последние месяцы ее жизни любовь в семье сильно укрепилась. Она
научила остальных искренне относиться друг к другу. Я вешаю трубку
и плачу. Никто не виноват, но прекрасный человек ушел слишком рано.
Это нечестно. Это жестоко. И эта ситуация заставляет меня задуматься
о своей смерти. Если я умру завтра, я умру с миром? Усвоила ли я сама
то, что открыла Агнес? Нашла ли свет среди своей тьмы?
Эмма помогла мне задаться вопросом, как я отношусь к прошлому.
Агнес сподвигла встретиться лицом к лицу с моим отношением к
настоящему. А Джейсон Фуллер – тот самый армейский капитан,
страдающий кататонией, впервые вошедший в мой кабинет жарким
днем 1980 года и подчинившийся отданному приказу пойти вместе в
парк, чтобы выгулять собаку, – научил меня, как принять решение,
которое определит мое будущее. То, что я приобрету благодаря ему в
тот день, повлияет на качество моей жизни в течение всех
последующих лет, а также на качество наследия, которое я решу
передать своим детям, внукам и правнукам.
Пока мы гуляем по парку, походка Джейсона смягчается. Не только
походка, но и лицо с каждым шагом приобретает здоровый цвет и
нормальное выражение. Настроен капитан доброжелательно. Он на
глазах становится моложе, уже не чувствуется, что он опустошен.
Однако по-прежнему неразговорчив. Я не думаю о том, что будет,
когда мы вернемся в мой кабинет. Я просто продолжаю идти, дышать,
каждая минута, которую в моем присутствии Джейсон ассоциирует с
собственной безопасностью, поможет его раскрыть.
Неторопливо пройдясь по парку, я веду его обратно в кабинет,
наливаю нам воды. Что бы сейчас ни произошло, я знаю, что спешка
недопустима. Я должна создать пространство абсолютного доверия –
пространство, где Джейсон может рассказать мне обо всем, о любых
чувствах; пространство, где он знает, что находится в безопасности,
где он знает, что его не будут осуждать. Он снова садится на белый
диван, лицом ко мне, а я наклоняюсь вперед к нему. Как удержать его
здесь со мной? Не просто физически в моем кабинете. Готов ли он к
открытости, готов ли впустить в себя новое? Вместе мы должны найти
путь к прозрению и лечению, путь, по которому Джейсон сможет
двигаться, какие бы эмоции и чувства ни захлестывали его в
кататонических припадках. И как я должна привести его к улучшению,
если не могу заставить говорить? Я должна слиться с его сознанием,
его выбором и условиями и остаться открытой для возможных
откровений и изменений.
– Вы не поможете мне? – наконец говорю я. Это прием, который я
иногда использую с закрытыми пациентами и трудными клиентами.
Увожу внимание от проблемы. Проблема теперь у меня. Я апеллирую к
сочувствию пациента. Мне надо, чтобы Джейсон почувствовал, что
именно он находится в сильной позиции и может принимать решения,
а я просто человек, любопытный и в каком-то смысле отчаянный,
просящий о помощи.
– Я в самом деле очень хочу знать, как вы хотите провести время
здесь со мной. Вы молодой человек, солдат. Я просто бабушка. Вы
поможете мне выйти из этого затруднения?
Он начинает было говорить, но эмоции встают поперек горла, и он
качает головой. Как помочь ему выстоять под напором такого
смятения – неважно, внешнего или внутреннего – и не позволить
подавить его, замкнуться в себе?
– Не могли бы вы помочь мне чуть лучше понять, чем я могу быть
вам полезна? Я хочу быть вашим рупором. Пожалуйста, помогите мне
немного.
Он щурит глаза, будто от яркого света. Или сдерживает слезы.
– Моя жена, – говорит он наконец, но после этих слов у него снова
встает ком в горле.
Я не спрашиваю, какую именно боль причиняет ему жена. Не
спрашиваю о деталях. Меня интересует исключительно чувство,
скрытое за этими словами. Я хочу, чтобы он провел меня прямо к
правде, таящейся глубоко в душе. Я хочу, чтобы он стал человеком,
каким, я верю, он может быть, – человеком, который способен
раскрыться и чувствовать. Нельзя вылечить то, что не чувствуешь. Это
знание далось мне непросто, после десятилетий выбора в пользу
закрытости и оцепенения. Как и Джейсон, я закупоривала свои
чувства, надевая маску.
Что прячется под маской Джейсона, за его закрытостью? Потеря?
Страх?
– Похоже, вас что-то огорчает, – говорю я. Гадаю, предполагаю.
Либо я права, либо он меня поправит.
– Я не огорчен, – сквозь зубы отвечает Джейсон. – Я зол. Зол как
собака. Я мог бы убить ее!
– Вашу жену.
– Эта сука мне изменяет!
Вот оно что. Правда всплыла. Начало положено.
– Расскажите подробнее, – прошу я.
Он рассказывает, что у его жены есть любовник. Лучший друг
поведал ему. Он не мог поверить, что сам ничего не заметил.
– О боже, – произносит он. – Боже, боже.
Встает. Ходит по комнате. Пинает диван. Он пробился сквозь свою
скованность и теперь становится буйным и агрессивным. Он бьет
стену, пока не морщится от боли. Как будто выключатель щелкает, и
эмоции выплескиваются через край неистовой волной. Он больше не
закрыт и сдержан. Он приходит в исступление. Взрывается. И теперь,
когда он мечется по комнате, ничем не защищенный от боли, моя роль
меняется. Я сумела подвести его к чувствам. Теперь я должна помочь
ему прожить их, не уходя в них с головой, не теряя себя в этом
буйстве. Не успеваю и слова сказать, как он замирает в центре комнаты
и начинает кричать:
– Я так больше не могу! Я убью ее. Я убью их обоих.
– Вы так злитесь, что можете убить ее.
– Да! Я убью эту суку. Я сделаю это прямо сейчас. Смотрите, что у
меня есть.
Он не преувеличивает. Он говорит серьезно. Вытаскивает из-за
пояса пистолет.
– Я убью ее прямо сейчас.
Мне следует позвонить в полицию. Предупредительные сигналы,
отдававшиеся болью в затылке, когда Джейсон вошел в мой кабинет,
не ошиблись. Сейчас, возможно, уже слишком поздно. Я не знаю, есть
ли у Джейсона дети, но, когда он выхватывает пистолет, я
представляю, как дети плачут на похоронах матери, Джейсон за
решеткой, дети теряют обоих родителей на волне секундного желания
отомстить.
Но я не звоню в полицию. Я даже не звоню помощнице, чтобы дать
ей знать, что мне может потребоваться помощь. Ситуация этого не
подразумевает.
Я буду подавлять его. Я доведу его порыв до последствий.
– И что будет, если вы убьете ее прямо сейчас?
– Я это сделаю!
– Что произойдет?
– Она этого заслуживает. Она свое получит. Она пожалеет, что
врала мне все время.
– Что случится с вами, если вы убьете свою жену?
– Мне все равно!
Он направляет пистолет на меня, прямо мне в грудь, держа его
обеими руками, указательный палец замер рядом с курком.
Я мишень? Он хочет выместить свой гнев на мне? Случайно
нажмет курок, выпустит пулю? Не время бояться.
– А вашим детям? – Я действую интуитивно.
– Не говорите мне о детях! – шипит он.
Слегка опустил пистолет. Если он спустит курок сейчас, то попадет
мне в руку или в стул, но не в сердце.
– Вы любите своих детей?
Каким бы всепоглощающим ни был гнев, он никогда не является
основной эмоцией. Это всего лишь самая внешняя грань, слегка
приоткрытый верхний слой намного более глубокого чувства.
Настоящее чувство, которое обычно прячется за маской гнева, чаще
всего страх. Невозможно одновременно испытывать любовь и страх.
Если я смогу обратиться к сердцу Джейсона, если смогу помочь ему
ощутить любовь хотя бы на секунду, этого может быть достаточно,
чтобы перекрыть сигнал страха, который вот-вот перейдет в насилие.
Его ярость уже слегка приостановлена.
– Вы любите своих детей? – снова спрашиваю я.
Джейсон не отвечает. Он будто застрял на перепутье, запутавшись
в противоречье чувств.
– У меня трое детей, – говорю я. – Две дочери, один сын. А у вас?
– Двое.
– Дочь и сын?
Он кивает.
– Расскажите мне о вашем сыне.
Внутри у Джейсона что-то разжимается. Новое чувство. Я вижу это
по его лицу.
– Он похож на меня.
– Как сын на отца.
Его взгляд больше не направлен на меня или пистолет, он сейчас
где-то в ином месте. Пока еще не понимаю, что это за новая эмоция, но
чувствую: что-то меняется. Я не отступаю от курса.
– Вы хотите, чтобы ваш сын вел себя как вы?
– Нет! О боже, нет.
Он трясет головой. Джейсон не хочет идти туда, куда я веду его.
– Тогда чего вы хотите? – тихо спрашиваю я. Это вопрос из тех, на
которые страшно отвечать, вопрос, который может изменить всю
жизнь.
– Я этого не вынесу! Я не хочу этого чувствовать!
– Вы хотите освободиться от боли?
– Я хочу, чтобы эта сука поплатилась! Я не позволю ей дурачить
меня.
Он снова поднимает пистолет.
– Вы снова будете хозяином своей жизни.
– Буду, черт возьми!
Теперь меня пробирает пот. Я должна помочь ему бросить
пистолет. Нет никакого сценария, никакой подсказки.
– Она плохо поступила с вами.
– Больше этого не повторится! Скоро все закончится.
– Вы защитите себя.
– Именно.
– Вы покажете своему сыну, как справляться с трудностями. Как
быть мужчиной.
– Я покажу ему, как не позволить другим людям причинять ему
боль!
– Убив его мать.
Джейсон замирает.
– Если вы убьете его мать, разве вы не причините боль своему
сыну?
Джейсон не отрывает глаз от пистолета у себя в руке. На
последующих сеансах он расскажет, что в ту секунду было у него на
уме. Он расскажет мне о своем отце, жестоком человеке, который
вбивал в Джейсона, иногда словами, иногда кулаками, то, каким
должен быть мужчина: мужчина неуязвим, мужчина не плачет,
мужчина всегда все держит под контролем, мужчина всегда главный.
Он расскажет, что всегда хотел быть лучшим отцом, чем его
собственный. Но он не знал как. Он не знал, как учить и воспитывать
детей без угроз и запугивания. Когда я прошу его подумать, как выбор
в пользу мести скажется на его сыне, ему внезапно приходится искать
вариант, о котором до этого момента он был не в состоянии
помыслить. О жизни, которая не подразумевает насилия и уязвимости,
которая приведет его – и его сына – не к гибельному соблазну мести, а
к широкому, открытому небу надежд и силы.
Если я что-то понимаю о том дне, о всей своей жизни, так это то,
что иногда худшие моменты, бросающие нас в круговерть
извращенных желаний, грозящие столкнуть с болью, от которой мы
любыми средствами хотели бы откреститься, на самом деле
заставляют нас прочувствовать собственную ценность. В такие
мгновения мы как будто осознаем себя в качестве моста между тем,
что было, и тем, что будет. Мы осознаем все, что получили, и все, что
можем выбрать – или не выбрать, чтобы сохранить навсегда. Это
словно головокружение, пугающее, захватывающее дух, прошлое и
будущее предстают перед нами как широкий, но проходимый каньон.
Мы такие маленькие на обширном чертеже Вселенной и времени,
каждый из нас – хрупкий механизм, заставляющий вращаться целое
колесо. И куда мы направим колесо собственной жизни? Будем жать на
все тот же клапан потерь и сожаления? Будем бесконечно проигрывать
и прокручивать все прошлые обиды? Мы бросим тех, кого любим,
только потому, что нас когда-то бросали? Мы заставим детей платить
по счетам за наши потери? Или мы, исходя из того, что знаем,
приложим все усилия и взрастим новый урожай на поле нашей жизни?
Обуреваемый жаждой мести, сжимая пистолет, Джейсон, увидев
себя глазами сына, внезапно смог рассмотреть все открывшиеся ему
варианты. Он мог выбрать убить или мог выбрать любить. Сразить или
простить. Принять печаль или проживать боль снова и снова. Он
бросает пистолет. Теперь он плачет, гулко, отрывисто всхлипывая,
горечь сотрясает его тело. Он не может вынести силу переполнившего
его чувства. Джейсон падает на пол, на колени, склоняет голову. Я
буквально вижу, как разные эмоции импульсами прорываются сквозь
него: боль, стыд, попранная гордость, уничтоженное доверие,
одиночество, тоска по человеку, каким он не мог быть и каким не будет
никогда. Он не мог быть человеком, который никогда не проигрывает.
Он всегда будет тем, которого в детстве бил и унижал отец, навсегда
останется тем, кому изменила жена. Как и я всегда остаюсь той, у кого
родителей отравили газом, сожгли и обратили в дым. Джейсон и я
всегда будем теми, кем является каждый, – теми, кто будет нести
страдания. Мы не сможем стереть свою боль. Но мы всегда свободны в
своем праве принять то, какие мы есть и что с нами сделали, и
двигаться дальше. Джейсон плачет, стоя на коленях. Я сажусь рядом с
ним на пол. Люди, которых мы любили и которым доверяли, исчезли
или подвели нас. Ему нужна поддержка. Я поддержу его. Я
притягиваю его к себе, он склоняется мне на колени, и я держу его, и
мы оба плачем, пока моя шелковая блузка насквозь не промокает от
слез.
Перед тем как Джейсон покинет мой кабинет, я потребую, чтобы он
оставил мне пистолет. (Я долгие годы хранила его у себя – так долго,
что даже забыла, что он лежит в шкафу. Когда я собирала вещи,
готовясь к переезду в Сан-Диего, то нашла его, все еще заряженный, в
ящике с документацией. Напоминание о слабости, о боли,
воспоминания, которые мы обычно предпочитаем прятать, –
разрушительный потенциал, продолжающий нарастать, пока мы
сознательно не повернемся к нему лицом и не уничтожим его.)
– Вы сейчас готовы уйти? – спрашиваю я. – Вы готовы пойти
домой?
– Я не уверен.
– Без пистолета вам будет некомфортно. Вам есть куда пойти, если
ярость вернется? Если почувствуете, что хотите причинить кому-то
вред или кого-то убить?
Он говорит, что может пойти к другу, тому, который рассказал ему
об измене и посоветовал прийти ко мне.
– Мы должны отрепетировать, что вы скажете своей жене.
Мы составляем план. Он переписывает его. Джейсон скажет ей:
«Мне очень грустно и тоскливо. Я надеюсь, сегодня вечером мы
найдем время поговорить об этом». Ему не разрешалось говорить
больше, пока они не окажутся одни, – и только в том случае, если он
будет в состоянии общаться с помощью слов, а не насилия. Он должен
сразу позвонить мне, если почувствует, что не может пойти домой.
Если смертоубийственные мысли вернутся, он должен найти
безопасное место, чтобы посидеть или пройтись.
– Закройте дверь. Или идите на улицу. Будьте с собой. Дышите,
дышите и дышите. Эмоции отхлынут. Пообещайте, что позвоните мне,
если почувствуете, что теряете контроль. Отстранитесь от ситуации,
найдите безопасное место и позвоните мне.
Он снова заплакал.
– Никто никогда так не заботился обо мне, как вы.
– Вдвоем мы составим отличную команду. Я знаю, что вы меня не
подведете.
Через два дня Джейсон снова приходит в мой кабинет, и начинается
наша терапия, которая продлится пять лет. Но еще до того как я узнаю,
чем закончится эта история, мне предстоит вынести очередную очную
ставку с самой собой.
Когда Джейсон уходит, я прячу пистолет, сажусь на свой стул,
глубоко и медленно дышу, восстанавливая равновесие. Принимаюсь
разбирать почту, которую помощница принесла как раз перед
неожиданным визитом Джейсона. Среди конвертов я нахожу еще одно
письмо, которое изменит мою жизнь. Оно от бывшего коллеги из
центра Уильяма Бомонта, капеллана армии США Дэвида Вёра (на
описываемый момент он возглавляет религиозный ресурсный центр
в Мюнхене и отвечает за клиническую подготовку всех американских
военных капелланов и их ассистентов, которые на то время служат
в Европе). В письме Дэйв приглашает меня на конференцию, которую
будет проводить через месяц для шестисот капелланов. В любых
других обстоятельствах я приняла бы приглашение, для меня было бы
честью, что моя скромная персона может оказаться полезной на таком
собрании. После моей стажировки в центре Уильяма Бомонта и
успехов в лечении действующих военных и ветеранов разных войн
меня несколько раз приглашали выступить перед большими военными
аудиториями, и я всегда чувствовала, что эти лекции не просто честь,
но и мой моральный долг – как бывшей узницы концлагерей, как
человека, освобожденного американскими солдатами. Но конференция
Дэйва должна проходить в Германии. И не просто где-то в Германии.
В Берхтесгадене. Бывшем убежище Гитлера в горах Баварии.
Достарыңызбен бөлісу: |