Литература
Гарин-Михайловский Н.Г. Несколько лет в деревне: очерки,
1.
драма. Чебоксары, 1980.
Голлер Б.А. «Горе от ума» в современном мире // Вопросы ли-
2.
тературы. 2009. № 4. С. 95–136. URL: http://magazines.russ.ru/
voplit/2009/4/go15.html
173
О.В. Левкович (Казань)
Катаев В.Б. Финал «Невесты» // А.П. Чехов и его время. М.,
3.
1977. С. 157–169.
Качалов В.И. Из воспоминаний. // А.П. Чехов в воспоминаниях
4.
современников. М., 1986. С. 420–429.
Степанов А.Д. Проблемы коммуникации у Чехова. М., 2005.
5.
Сухово-Кобылин А.В. Смерть Тарелкина. Комедия-шутка в трех
6.
действиях. М., 1974.
174
Н.В. Лекомцева (Ижевск),
Н.С. Иванова (Бургас, Болгария)
ПОДТЕКСТ В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ А.П. ЧЕХОВА:
ВОПРОСЫ ПРОЧТЕНИЯ И ПЕРЕВОДА
Внимание к произведениям А.П. Чехова особенно ценно с точки
зрения выявления имплицитно выраженного содержания и его интер-
претации в переводе. По мнению В. Набокова, А.П. Чехов, «первым
из писателей отвел подтексту важную роль в передаче конкретного
смысла» [Набоков 1999].
Вопросы декодирования авторских художественных текстов
давно привлекают внимание лингвистов. Хотя подтекст и составляет
потайной пласт содержания текста, но так или иначе, эксплициру-
ясь в слове и предложении, он неизменно начинает принадлежать
к категории «материализованного» ряда. Ставя вопрос о способах
выражения имплицитности в языке, Ст. Димитрова отмечает, что
пресуппозиции (в ее трактовке термин выступает синонимом им-
плицитной информации) являются «частью семантического компо-
нента языка, той его частью, которая не имеет вербального образа,
а скрывается за предложением и подразумевается слушающим или
читающим данный текст» [Димитрова 1984: 5]. В области семантики
текста Ст. Димитрова обнаруживает две полярно-взаимосвязанные
проблемы: с одной стороны, это когда смысл текста предстает в зер-
кале вербально выраженных компонентов, а с другой, когда смысл
подтекста
проступает через вербально невыраженные структуры.
Мысль о том, что «имплицитность связана с меньшей степенью
вербализации», звучит и у О. Кафковой, которая отмечает, что «им-
плицитные высказывания осмысляются при помощи контекста»
[Кафкова 1979: 238]. Несомненно, «невербализованость» неких
скрытых явлений в художественном произведении заставляет пом-
нить о формальном разделении текста на дискурс автора и дискурс
героев [Корман 1992]. И то, что не озвучено в одном, может найти
175
Н.В. Лекомцева (Ижевск), Н.С. Иванова (Бургас, Болгария)
вербализацию в параллельном дискурсе. Лингвоматериальная сто-
рона пресуппозиционных проявлений отмечается И.Р. Гальпериным,
подчеркивавшим, что «именно наблюдаемое… дает импульс вскрыть
ненаблюдаемое» [Гальперин 1981: 24]. Здесь, пожалуй, уместно
согласиться с П. Рикером, который отмечал, что всякая структура
значений имеет два смысла: «один – прямой, первичный, букваль-
ный, означающий одновременно и другой – косвенный, вторичный,
иносказательный, который может быть понят лишь через первый»
[Рикер 1995: 18]. Так или иначе, исследования лингвистов в области
текстологии дают право говорить о сознательно-намеренной запро-
граммированности подтекста самим автором. По-своему отражая
эту мысль, Л. Блохинская [Блохинская 1999] выдвигает идею «мо-
делированного подтекста», присутствующего в рамках авторского
художественного текста.
По проблеме подтекста, представленого в художественном дискурсе,
на наш взгляд, особый интерес представляют материалы Р. Барта [Барт
1979] о подразделении текста на фрагменты-лексии, об интерферен-
ции между этими условными сегментами текста и возникновении
на основе взаимодействия новых контекстуальных значений, о слож-
ной комбинаторике этих связей. На характеристике повторяющейся
детали как первопричине образования скрытых смыслов в тексте
делается акцент в статьях А. Ричардса [Ричардс 1979]. Дж. Б. Смит
[Смит 1979] ставит проблему контекстуальных взаимосвязей между
тематическими полями, возникающими в процессе установления
сложных лексико-грамматических соотношений внутри авторских
художественных творений. Представляют интерес его графические
изображения подтекстных взаимосвязей на сюжетно-тематическом
и образном уровнях. Важны замечания М. Риффатера [Риффатер 1979]
о способах концентрации подтекстных элементов в определенной точке
произведения и о сигналах, экстраполируемых из глубин, казалось бы,
сильно запрятанного автором «побочного» сюжетного действия.
Вопреки идее об однонаправленности подспудных микросюжетов,
их линеарности, Р. Харвег, О. Кафкова и Д. Брчакова выдвигают пред-
положение о сложном взаимодействии и переплетении подтекстных
элементов. По мнению О. Кафковой, «контекст – это не линейная
последовательность языковых единиц в речи, а соотнесенность
сегментов текста с другими сегментами текста» [Кафкова 1979:
237]. С точки зрения Р. Харвега [Harweg 1968: 139] и Д. Брчаковой,
«операция интегрирования содержаний создает один из аспектов
контекста, в котором выражается отношение одних частей текста
176
Творчество А.П. Чехова: текст, контекст, интертекст.
к другим его частям или к ситуации, в котором создается единство
взаимосопоставленных элементов (miteinander, durcheinander)»
[Брчакова 1979: 254].
Обобщая теоретические исследования лингвистов и литературове-
дов об имплицитности художественного явления, В. Хализев отмечает,
что под подтекстом подразумевается «скрытый смысл высказывания,
вытекающий из соотношения словесных значений с контекстом
и особенно – речевой ситуацией» [Хализев 1968: 830].
Отсюда логично следует, что, рассматривая подтекст в художе-
ственном целом, каковым выступает произведение литературы, сле-
дует говорить о возможностях экспликации авторских импликатур
в двух аспектах – лингвистическом и литературоведческом, то есть
на уровне формы и содержания.
Собственно, в лингвистике подтекстные элементы могут быть
выявлены уже на фонологическом и морфологическом уровнях, что
подтверждается исследованиями А. Журавлева [Журавлев 1974],
И. Муханова [Муханов 1998: 49] (о соотношении звуковой партитуры
с эмоциональным тоном произведения), Г. Винокура [Винокур 1991]
(о морфологических приемах создания неологизмов), М. Всеволодовой
[Всеволодова 1975], З. Тураевой [Тураева 1979] (о стилистических
фигурах на основе временных форм), Е. Борисовой [Борисова 1999]
(о транспозиции граммем). Гораздо шире возможности экспликации
подтекста представлены в собственно лексических проявлениях и в сло-
восочетаниях.
К этому ряду относятся: повторяющееся слово, которое
может перерастать в художественную деталь; ассоциативное сбли-
жение слов и образование единого тематического поля (библейские
мотивы, античные традиции, фольклорная символика); оксюморон-
ные словосочетания в заглавиях произведений; парафразы. Особую
значимость в структурировании подтекста обретает синтаксическая
сторона
текста. Действительно, уже любая грамматическая неточность,
необычность, видоизмененность в словообразовании, согласовании
(то есть отход от языковой нормы) в структуре сложного синтакси-
ческого целого может засвидетельствовать появление подспудных
мотивов в художественном сочинении.
В произведениях А.П. Чехова подтекст находит свою материали-
зацию в лингвистических явлениях и обнаруживается на фонологи-
ческом, морфологическом, синтаксическом уровнях. Чехов добива-
ется лексико-фонологического единства слова, играющего важную
структурообразующую роль в подтексте. Скрыто-фонологической
характеристикой могут обладать имя и фамилия героя – Шумины
177
Н.В. Лекомцева (Ижевск), Н.С. Иванова (Бургас, Болгария)
(«Невеста»). В частности, в фамилии семейства главной героини этого
рассказа сконцентрированы все звукоописательные характеристики
окружающих ее людей: вздохи самой Наденьки, ворчанье ее бабушки,
постоянные жалобы матери, кашель Саши, суетливость окружающего
мира (лопнувшая струна скрипки, наигранность речи жениха, смех
поддразнивающих детей
и др.) Фонологическая интерпретация собы-
тий встречается и в целостных фрагментах чеховской новеллы: «Ветер
стучал
в окна, в крышу; слышался свист, и в печи домовой жалобно
и угрюмо напевал
свою песенку. ... Послышался резкий стук, должно
быть, сорвалась ставня…» (С. X, 212) // Вятърът удряше в прозореца,
по покрива; чуваше се свистене, а в печката домашният дух жално
и тъжно тананикаше
своята песен… Нещо рязко изтрака, навярно се
откачи капак на прозорец. [Чехов 1988: 217. Перевод на болгарский
язык Е. Хаджиевой]. Зачастую конкретное время суток также от-
мечается звукоописательными характеристиками: постукиваниями
сторожа (час или два ночи), звоном церковных колоколов («Случай
из практики», «Невеста», «В овраге», «Архиерей»).
По законам морфологии строятся подтекстные элементы чеховских
произведений, обнаруживаемые 1) в фамилиях героев: Пришибеев,
Шумины
(суффиксальный способ); Великопольский (сложение основ),
2) в каламбурах: бонжурте, большинский роман, недурственно, «ис-
портились запирательства, обвалилась застенчивость»
(«Ионыч»).
В сочетании с социальной характеристикой героя имя или фамилия
в устах автора обретают ироническое, а иногда и откровенно грустное
звучание. Зачастую этимология имени приводится в резкое несо-
ответствие с социальным статусом героя, обращаясь в гиперболу
с ироничным оттенком (унтер Пришибеев, экзекутор Червяков,
дьячок Вонмигласов, надзиратель Очумелов, помещик Египетский,
коллежский асессор Племянников
).
В чеховских произведениях коннотативные смыслы могут об-
наруживаться на уровне словосочетания, предложения, сложного
предложения, целого абзаца, сцепления абзацев и подглавок, вклю-
чения в повествовательную канву текста прямой речи, диалоговых
партий. Часто Чехов использует чисто композиционный прием
рассредоточенного синтаксиса. Одна и та же фраза (предложение)
мерцает в разных частях текста («Скучная история», «Попрыгунья»,
«Человек в футляре»). Это позволяет автору наращивать допол-
нительные смыслы. Синтаксическое обрамление художественой
детали, образующей само ядро подтекстной фразы, способствует
метафоризации художественного образа.
178
Творчество А.П. Чехова: текст, контекст, интертекст.
Обратим внимание на соотношение детали и устойчивых лейт-
мотивов в повести «Попрыгунья» // ‹Лекомислената›, в которой
Чехов активно использует прием антитезы уже в заглавии про-
изведения. Легкое по своей изначальной тональности название
(собственно, это первичная оценка автора и его приглашение к игре
с «проницательным читателем») в тексте повести обретает новые
эмоциональные регистры. В самооценке главной героини просту-
пают более жесткие ноты: она кажется себе страшной и гадкой (и
это вполне справедливо с позиции автора произведения), «дребна
буболечка»
[Чехов 1981: 110. Перевод Н. Чакърлиевой]. Интерьер
столовой, обставленной ею «в русском стиле» («В столовой она
оклеила стены лубочными картинами, повесила лапти и серпы,
поставила в углу косу и грабли, и получилась столовая в русском
вкусе» (С. VIII, 9) // «Стените на столовата облепи с цветни картини,
накачи цървули и сърпове, сложи в ъгъла коса и вила и се получи
столова в руски стил» [Чехов 1981: 93]) контрастирует с убранством
настоящих крестьянских изб, в которых Ольге Ивановне приходится
останавливаться во время своего путешествия с художниками (ее
брезгливое отношение к убогой обстановке лишь усугубляет брез-
гливость читателя к ее поведению). Существен лейтмотив трапезы:
еда (с ее постоянно холостяцкой сервировкой стола) регулярно
«ускользает» от Дымова к чужим людям: «Пожалуйте, господа,
закусить» (С. VIII, 11); «Дымов быстро выпил стакан чаю…А икру,
сыр и белорыбицу съели два брюнета и толстый актер» (С. VIII, 15);
«Кушай рябчика. Ты проголодалась, бедняжка» (С. VIII, 21) //
«Заповядайте да хапнем, господа»; «Димов бързо изпи чаша чай,…,
а хайверът, сиренето и белорибицата бяха изядени от двамата брюне-
ти и дебелия артист»; «Яж яребица. Ти си прегладняла, горкичката
ми» [Чехов 1981: 96, 99, 105].
Гениальна вступительная фраза повести: «На свадьбе у Ольги
Ивановны были все ее друзья и добрые знакомые» (С. VIII, 7) //
На сватбата на Олга Ивановна бяха всичките й приятели и добри
познати. [Чехов 1981: 94]. Оказывается, автор с самого начала дает
понять читателю, что Дымов (хоть он и жених) заведомо исключен
из богемного круга знакомых своей невесты: о нем даже не упоми-
нается. Подтекстную роль играет и упоминание денежных сумм: 500
рублей, полученные с распродажи даже одной картины любовника
Ольги Ивановны – художника Рябовского, соотносятся с годовым
заработком доктора Дымова (так утонченно уже в самом начале по-
вести намечается линия соперничества).
179
Н.В. Лекомцева (Ижевск), Н.С. Иванова (Бургас, Болгария)
«Квантование» позволяет выявить имплицитное содержание
текста. На языковом уровне формами такого «квантования», по
мнению И.Арнольд [Арнольд 1974], служат аккумуляция, выдви-
жение (сцепление, конвергенция, обманутое ожидание), иррадиа-
ция. Семантическое осложнение, аллюзия, развернутый в границах
произведения подтекст способствуют импликации текста. На более
детальном уровне шифровая комбинация создается при помощи
звукописи (ассонансы и диссонансы), художественных тропов
(метафора, метонимия, синекдоха, символ, сравнение), целостных
художественных образов (литературный портрет, пейзажная зари-
совка, описание интерьера и др.)
В виртуозном владении этими приемами великим писателем
и создается то глубинное содержание его произведений, которое
заставляет исследователей называть их «короткими романами»,
вмещающими такие сложные человеческие судьбы и охватывающими
такое содержание, которого, как нередко указывается, хватило бы
на тома художественного текста, что в сочетании с удивительной
манерой Чехова – писать коротко, лаконично, – ставит перед чи-
тателем настоящую задачу: «уловить» композиционно-смысловую
константу текста, максимально приблизить ее к замыслу автора. Это
в особенной степени относится к иностранному читателю, воспри-
нимающему авторский текст в переводе. В силу указанных особен-
ностей произведений Чехова, прочтение их глубокого подтекстного
содержания и адекватный перевод на иностранный язык являются
не только измерением языковой и профессиональной компетенции
переводчика, но и искусством.
Литература
Арнольд И.В. Стилистика декодирования: Курс лекций. Л.,
1.
1974.
Барт Р. Текстовой анализ // Новое в зарубежной лингвистике.
2.
Вып. 9. Лингвостилистика. М., 1979.
Блохинская Л.О. К проблеме моделированного подтекста //
3.
Вестник Амурского университета. Вып. 7. 1999.
Борисова Е.Г. Имплицитная информация на морфологическом
4.
уровне // Имплицитность в языке и речи. М., 1999.
Брчакова Д. О связности в устных коммуникатах // Синтаксис
5.
текста. М., 1979.
Винокур Г.О. О языке художественной литературы. М., 1991.
6.
180
Творчество А.П. Чехова: текст, контекст, интертекст.
Всеволодова М.В. Способы выражения временных отношений
7.
в современном русском языке. М., 1975.
Гальперин И.Р. Текст как объект лингвистического исследова-
8.
ния. М., 1981.
Димитрова С. Текст и подтекст: Наблюдения над пресупозициите
9.
в руския дискурс. София, 1984.
Журавлев А.П. Фонетическое значение. Л., 1974.
10.
Кафкова О. О роли контекста в разных типах коммуникатов //
11.
Синтаксис текста. М., 1979.
Корман Б.О. Избранные труды по теории и истории литературы.
12.
Ижевск, 1992.
Муханов И.Л. Речевая экспрессия в ее соотношении с эмоциями
13.
и субъективной оценкой // Экспрессия в языке и речи: сб. тез.
М., 1998.
Набоков В. Лекции по русской литературе. М., 1999.
14.
Рикер П. Конфликт интерпретаций: Очерки о герменевтике.
15.
М., 1995.
Риффатер М. Критерии стилистического анализа // Новое в за-
16.
рубежной лингвистике. Вып. 9. Лингвостилистика. М., 1979.
Ричардс С. Поэтическое творчество и литературный анализ //
17.
Новое в зарубежной лингвистике. Вып. 9. Лингвостилистика.
М., 1979.
Смит Дж.Б. Тематическая структура и тематическая сложность
18.
// Новое в зарубежной лингвистике. Вып. 9. Лингвостилистика.
М., 1979.
Тураева З.Я. Категория времени: Время грамматическое и время
19.
художественное. М., 1979.
Хализев В.Е. Подтекст // Краткая литературная энциклопедия:
20.
в 9 т. Т. 5. М., 1968.
Чехов А.П. Разкази и повести. София, 1981.
21.
Чехов А.П. Избрани произведения: в 8 т. Т. 5. Разкази. София,
22.
1988.
Harweg R. Pronomina und Textkonstitution. Muenchen, 1968.
23.
181
М.В. Литовченко (Кемерово)
«ОНЕГИНСКИЙ МИФ» В РАССКАЗЕ А.П. ЧЕХОВА
«ДОМ С МЕЗОНИНОМ»
Понятие «онегинский миф» введено в чеховедение В.А. Кошелевым
[Кошелев 1998: 147–154], употребляющим его достаточно широко,
подразумевая любое переосмысление традиций великого романа
в творчестве А.П. Чехова: например, трансформацию образов Онегина,
Татьяны, а также «обессмысливание» в устах чеховских героев пуш-
кинских поэтических строк. Точка зрения исследователя основана
на противопоставлении художественного мира пушкинского романа
и современной Чехову «жизненной ситуации», для которой идеалы,
воплощенные в «Евгении Онегине», оказываются недостижимым
образцом. Исследователь утверждает, что к «онегинскому мифу»
причастны практически все случаи использования Чеховым «оне-
гинской» образности, служащие ее переведению из поэтического
художественного плана – в иной, принципиально «прозаический».
Мы же будем использовать данное понятие преимущественно в связи
с типом «лишнего человека» – как трансформированным в творчестве
Чехова образом Евгения Онегина.
Приметы «онегинской» ситуации можно обнаружить в рассказе
«Дом с мезонином» (1896), при несомненном различии основного
художественного конфликта. Сюжет этого произведения развивается
по двум параллельным линиям: «идеологическая» (художник – Лида)
и любовная (художник – Женя).
В характеристике главного героя рассказа – художника – отчетливо
звучит тема «лишнего человека» («чувствовал себя безнадежно оди-
ноким и ненужным»). Его духовный облик содержит ярко выражен-
ные «онегинские» черты: «…меня томило недовольство собой, было
жаль своей жизни, которая протекала так быстро и неинтересно, и я
все думал о том, как хорошо было бы вырвать из своей груди сердце,
которое стало у меня таким тяжелым» (С. IX, 178). Острое чувство
182
Творчество А.П. Чехова: текст, контекст, интертекст.
одиночества и душевного холода является значимым признаком его
мировосприятия, мешающим жить и творить. Не случайно современ-
ные писателю критики утверждали, что герой «Дома с мезонином»
пополнил галерею чеховских «хмурых людей» (С. IX, 495).
Удел художника – «постоянная праздность», которая, в отличие
от праздности Жени, совершенно лишена легкости и беззаботности.
Отношение к праздности (а точнее, ее смысловое наполнение) вы-
являет существенное различие как между художником и Женей,
так и между художником и пушкинским Автором. Состояние чехов-
ского героя в начале рассказа, на первый взгляд, находит параллель
в тексте «Евгения Онегина». Круг «занятий» художника таков: «По
целым часам я смотрел в свои окна на небо, на птиц, на аллеи, читал
все, что привозили мне с почты, спал. Иногда я уходил из дому и до
позднего вечера бродил где-нибудь» (С. IX, 174). Этот фрагмент
напоминает описание деревенской жизни автора-повествователя
в I главе романа:
Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным
<…>
Читаю мало, долго сплю,
Летучей славы не ловлю.
<…>
Цветы, любовь, деревня, праздность,
Поля! я предан вам душой [Пушкин 1994: 28].
Однако эти фрагменты высвечивают принципиальное различие
внутреннего мира пушкинского Автора и чеховского героя. Прежде
всего, их разделяет само понимание «праздности». В семантической
структуре «Евгения Онегина» праздность выступает как необходимое
условие творчества, состояние «творческого сна». «Ничегонеделание»
художника – противоестественно; оно лишено какого-либо позитив-
ного содержания и поэтому тяготит героя. Вдохновение возвращается
к художнику только после встречи с Женей, когда он вновь постигает
ощущение единства, гармонии с миром. Поэтому художественная роль
Мисюсь напоминает одну из граней образа Татьяны, предстающей
в «лирическом» сюжете в качестве музы Автора.
Семья Волчаниновых отчасти схожа с семьей Лариных: она
состоит из матери и двух дочерей, совершенно разных по своему
внутреннему складу. Волевая и деспотичная Лида, конечно, ничуть
не походит на сестер Лариных – ни на посредственную Ольгу, ни,
тем более, на Татьяну. Однако образ Жени воплощает важнейшие
183
М.В. Литовченко (Кемерово)
черты любимой пушкинской героини: прежде всего, это искренность
и душевная чистота. Жизнь героини чеховского рассказа протекает
как духовно насыщенная праздность. Женю характеризует богатое
внутреннее бытие, свидетельством чего является ее любовь к книгам:
«Она читала целый день, с жадностью глядя в книгу, и … потому, что
взгляд ее иногда становился усталым, ошеломленным и лицо сильно
бледнело, можно было догадаться, как это чтение утомляло ее мозг»
(С. IX, 179). Книги выступают неизменным спутником и пушкинской
Татьяны, воспитанной на романах. Праздность Жени – это постоянный
праздник: ей присуще светлое и радостное, гармоничное мировос-
приятие. Чеховская героиня естественно связана с природой; духовное
становление Татьяны Лариной также происходит на фоне широкой
природной жизни, ее мир «космичен» – это звезды, луна, зори.
Между героинями просматривается и другая немаловажная па-
раллель: их отличает вера в судьбу, в высшее предназначение («То
в вышнем суждено совете… То воля неба…» – ср. у Чехова: «все за-
висит от воли Божией!»). Именно поэтому в пушкинском романе
столь важное место занимает линия тайной душевной жизни Татьяны.
Мысли чеховской героини направлены на постижение «вечного
и прекрасного» – высшей тайны бытия, загадки человеческой жизни
(она говорит с художником «о боге, о вечной жизни, о чудесном».
С. IX, 180).
С этой особенностью связано трепетное отношение героинь к при-
метам, предсказаниям. Как известно, Татьяна «верила преданьям
/ Простонародной старины»: «…Вдруг увидя / Младой двурогий
лик луны / На небе с левой стороны, // Она дрожала и бледнела. /
Когда ж падучая звезда / По небу темному летела / И рассыпалася, –
тогда / В смятеньи Таня торопилась, / Пока звезда еще катилась,
/ Желанье сердца ей шепнуть» [Пушкин 1994: 99]. В рассказе при-
сутствует своеобразная семантическая «рифма» к этому фрагменту
пушкинского романа. Чеховской героине, подобно Татьяне Лариной,
свойственны особые «отношения» с небесными светилами, которые
пророчат нечто, ясное ей одной: «…покрытая багровым облаком, вос-
ходила луна. <…> Часто падали звезды. Женя шла со мной рядом
по дороге и старалась не глядеть на небо, чтобы не видеть падаю-
щих звезд, которые почему-то пугали ее» (С. IX, 188). Любопытно
отметить эту необычную реакцию героини на падающие звезды:
она не спешит загадать желание, ее томит необъяснимый, безот-
четный страх, как будто Женя смутно предчувствует печальную
развязку своего «любовного романа». Л.М. Цилевич отмечает, что
184
Творчество А.П. Чехова: текст, контекст, интертекст.
звезды расширяют художественное пространство «до космических
масштабов» и «вносят в эмоциональную атмосферу грусти, печали
напряженность и тревогу страха, жути» [Цилевич 1976: 158–159].
Этот эпизод, пронизанный ощущением предосеннего холода и тем-
ноты, намечает дальнейшее сюжетное развитие – скорую разлуку
художника и Мисюсь.
Влюбленный чеховский герой переживает стремительный ду-
ховный подъем, который оказывается сродни «эволюции» Онегина.
В душах героев пробуждается вдохновение, стремление к творчеству.
Разочарованный Онегин словно возрождается к новой жизни под
влиянием своей любви: казалось бы, безнадежный скептик, он едва
не приобщился к поэзии («Стихов российских механизма / Едва
в то время не постиг / Мой бестолковый ученик»). Для художника
чувство к любимой также является залогом творческого возрождения;
темы творчества и любви сливаются в гармоническом единстве: «…
мне страстно хотелось писать только для нее» (С. IX, 188–189).
Исследователями давно отмечено, что тема творчества раскры-
вается в пушкинском романе через понятие «сна» [Гершензон 1997:
226–234; Тархова 1982: 52–61]. «Смутный сон» выступает у Пушкина
как состояние ирреальности, отрешенности от быта, погружение
в духовную, творческую сферу. Это состояние доступно, прежде
всего, самому Автору; неоднократно оно характеризует внутренний
мир главных героев – Евгения и Татьяны. В чеховском рассказе
мотив «сна наяву» звучит в самом начале сюжетного действия, после
описания первой встречи художника с сестрами Волчаниновыми
(«И я вернулся домой с таким чувством, как будто видел хороший
сон». С. IX, 175). Это чувство по-своему предвосхищает духовное
обновление героя, его возвращение к искусству.
Весьма знаменательна такая деталь, возникающая в сознании
героя: «…мне показалось, что … эти два милых лица мне давно уже
знакомы» (С. IX, 175). (Кстати, «узнавание» знакомого в незнако-
мом характерно для восприятия Татьяны Онегиным: «Нашед мой
прежний идеал…»). Однако предназначенность героев друг другу
не воплощается в их судьбе. На пути художника и Жени встают
и внешние преграды (неприязнь Лиды), и препятствия внутреннего
характера (своеобразная «хмурость» героя). На наш взгляд, в дан-
ном аспекте интересно рассмотреть образ Белокурова, казалось бы,
периферийный в развитии сюжета. Этот образ, представленный
в яркой шаржированной манере, словно содержит в себе «зерна»
двух указанных конфликтов.
185
М.В. Литовченко (Кемерово)
С одной стороны, своим пристрастием к спорам Белокуров высту-
пает как некий пародирующий «двойник» спорщицы Лиды, несмотря
на всю их видимую противоположность (он – безвольный, Лида –
деятельная и энергичная): герою присуща «манера всякий разговор
сводить на спор» (С. IX, 177). Не случайно, в разговоре со своими
гостями Лида больше обращается к Белокурову, чем к художнику.
С другой стороны, этот персонаж воплощает определенную
ипостась личности художника, ведь именно Белокуров говорит
о «болезни века – пессимизме» (правда, само рассуждение в тексте
рассказа не приводится). Серьезность данной темы (необычайно
актуальной для художника) в устах Белокурова дискредитируется;
может быть, поэтому его слова вызывают такое раздражение у со-
беседника. Белокуровская «лень» предстает как сниженный вариант
«праздности» художника. Примечательно, что настойчивые сетования
помещика на свою «загруженность» («А все дела, дела!») семанти-
чески рифмуются с текстом «Евгения Онегина»: в романе Пушкина
дважды звучат слова, напоминающие реплики чеховского героя:
«Имея много дел…». Такая формула связана у Пушкина с духовно
ограниченными персонажами (дядя Онегина и Зарецкий), которые,
подобно Белокурову, являются помещиками, «устроителями» своих
имений. Деловитость этих героев оказывается лишь словесным при-
крытием их истинной бессодержательности.
Художник, несомненно, представляет собой чрезвычайно слож-
ную, внутренне богатую личность. В его характере заложен значи-
тельный потенциал духовного обновления, но все же это – именно
потенциал
, нереализованная возможность. Потеряв Женю, художник
вновь погружается в свое неизбывное одиночество; он возвращается
к исходному «жуткому» состоянию: «Трезвое, будничное настрое-
ние овладело мной …, и по-прежнему стало скучно жить» (С. IX,
190–191). И.Н. Сухих справедливо замечает, что крах героя связан
с глубинно-личностными причинами: «Любовь художника обречена,
потому что … его дом разрушен, его вера – скептицизм и постоянное
сомнение в себе. Поэтому потеря любимой воспринимается им как
трагическая неизбежность, еще один удар судьбы…» [Сухих 1987: 127].
Эта трагическая обреченность его любви, надежд на счастье роднит
чеховского героя с Евгением Онегиным. Чувство Онегина к Татьяне
выступает как возможность, дарованная судьбой, – возможность, ко-
торой, однако, не суждено воплотиться в реальность. Семантическая
«основа» обоих произведений в данном аспекте прочитывается как
несвершенное событие, несостоявшееся счастье.
186
Творчество А.П. Чехова: текст, контекст, интертекст.
Достарыңызбен бөлісу: |