Книга первая сумерки



бет4/11
Дата03.12.2022
өлшемі2,85 Mb.
#54538
түріКнига
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11
Байланысты:
krov-i-pot

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Еламан поднял воротник грязной шинели. Ветер хлестал его по лицу, забирался за шиворот, но Еламан не отворачивался — повиснув на поручнях громыхающего замусоренного вагона, он все высовывался с площадки, все вглядывался вперед. Вон проплыло вдали кладбище, потом какой-то сарай, еще сарай, потом приземистый склад, впереди запестрели домишки станции Улпан. Сердце Еламана колотилось — от Улпана до Челкара было рукой подать!
На станции Улпан поезд не должен был останавливаться, и Еламан радовался: мимо, мимо, скорей домой! Но, подойдя к станции, поезд вдруг начал тормозить, заскрипели, завизжали колодки внизу, состав задергался, загрохотал, залязгал и остановился. Еламан спрыгнул на грязный перрон. От вагонов пахло пылью, уборной и раскаленными буксами. Когда поезд тронется дальше, никто не знал. Пока Еламан топтался возле своего вагона, мимо станции, не задерживаясь, с грохотом и ветром простучали два поезда на Челкар. Еламан сразу озяб и затосковал.
Часа через два его заметил казах-обходчик и повел к себе домой. Еламан так замерз, что никак не мог согреться. Только похлебав горячего, он вздохнул, почувствовал тепло во всем теле и расстегнулся. Ему захотелось спать. Обходчик что-то говорил, расспрашивал про Россию, но Еламан уже не мог совладать со сном и уронил голову на стол. Тогда обходчик разбудил его и отвел на постель.
Проснулся Еламан только на другой день к обеду.
— Пойдем, сейчас посажу тебя на поезд, — сказал обходчик. Вышли, пошли к станции. Поезда еще не было, и Еламан не захотел ждать.
— Пойду! — сказал он. — Спасибо.
— Что ты! — удивился обходчик. — Поезда подожди. Гляди, какая дорога, вон как ее развезло — не дойдешь…
Еламан попрощался с обходчиком. Он выспался, наелся, силы в нем играли, и ему хотелось идти.
Еламан шел и усмехался, вспоминая обходчика, как тот ему говорил о тяжелой дороге. Такие ли дороги он видел! А теперь только распахнуть шинель пошире, шапку на затылок — и пошел!
Снега в степи было еще много. Но вершины холмов уже вытаяли, и оттуда тянуло весенним степным духом. Дорога раскисла, голова кружилась от тепла, от желания побежать или запеть. Кругом до самого горизонта не было ни души. Только далеко впереди виднелся аккуратный беленький домишко следующего разъезда.
Хорошо думается в дороге. Горькие и сладкие воспоминания теснят грудь. В пути ничего не отвлекает. Мерный шаг, отдающийся во всем теле, весенний прыскающий из-под ног снег на дороге, который нужно разглядывать, ветер, приносящий запахи родины, которую так давно не видел, и простор в душе, заполняющийся воспоминаниями…
И Еламан вспоминал, перебирал в памяти то хорошее, то плохое, то улыбался, то хмурился и стискивал зубы. Но хорошего было мало, и улыбка редко трогала лицо Еламана. Грустное было возвращение — не было с ним веселого Рая, единственного близкого человека на всей земле. Никогда теперь не засмеется Рай, никогда не блеснут радостью его глаза. Погнали их на фронт вместе, а возвращался Еламан одни. Рай остался коченеть в чужой, турецкой земле, как будто и не жил никогда на свете. Без него будут расцветать степь и хорошеть девушки, без него будут скакать по степи всадники и слагать новые песни. И только покуда жив Еламан, Рай будет изредка появляться в его памяти, будет глядеть издалека, светиться нежной своей улыбкой…
Еламан шел по степи, а видел горы, снег, мороз. Всю зиму русскую армию преследовали снежные завалы. Но завалы расчищали каждый раз, вспыхивала перестрелка, звонко бахали в горах орудия, армия продвигалась еще за один перевал.
Пройдя с боями, с большими потерями триста километров, русские захватили крепость Арзрум, заняли город Сарыкамыс и порт Трапезунд, после чего командование стало усиленно готовить Мосульскую операцию.
Еламан шел домой, а мыслями был все далеко, в горах. В свисте, в сумраке горной метели мелькали выбеленные снегом солдатские шинели, черные жала штыков, оранжевые вспышки и глухие хлопки выстрелов. Как тесно потом, после боя, по всему ущелью грудились снежные бугорки, из которых то торчали сапоги с синевато блестевшими, стертыми подковками, то папахи, то высовывалась вверх скрюченная желтая рука…
Бог ты мой, как много народу погибало каждый день! Бывало, долго болеет, пока не умрет какой-нибудь старик, — разве не оплакивал его весь аул? Разве не носили женщины траур по нему целый год? А там, на фронте, на глазах ежедневно тысячами падали в снег и умирали люди. Живые, спотыкаясь о закостеневшие трупы, проваливаясь в сугробах, тащились все дальше и дальше.
Чем глубже забирались русские в горы, тем непостояннее была связь с тылом. Обозы не успевали за армией. В армии кончались боеприпасы, не стало продовольствия. Солдаты начали голодать. Рабочие батальоны— тысячи казахов, узбеков, киргизов — на лютом морозе, голодные, полуголые, вслед за армией, тоже оборванной и голодной, прокладывали в горах железную дорогу. Строительных материалов не хватало, не было рельсов. Целый месяц в начале зимы стояла работа: ждали, когда снимут и привезут из далекой России рельсы Вологдо-Архангельской железной дороги.
Ослабевшие от голода, обмороженные, худые, люди умирали быстро, падали в снег и уж не поднимались. Страшно было смотреть и на живых. Рай еле двигался и все плакал последние дни. «Какой холодный ветер! — говорил он. — Выдувает из глаз слезы». Еламан отдал ему всю свою теплую одежду, но Рай все равно не мог уже согреться. С поднятым воротником, в надвинутой на уши шапке, с лопатой под мышкой, он все норовил стать спиной к ветру. Еламан работал, а сам глаз с него не спускал, боялся, что Рай упадет и заснет. А когда человек падает и засыпает, его уж не разбудить, это Еламан знал.
Однажды вечером среди казахов пошел слух, что к ним на помощь пришлют большой конный отряд. На другой день к обеду в облаках пара показался отряд. Казахи, укладывавшие в это время шпалы, разогнулись, стали глядеть на всадников. Солдаты, которых сняли с теплого места, были злы. Один особенно бросился всем в глаза. Долговязый, конопатый, он сразу спешился, отошел от своих, поглядел на работу, на казахов и заматерился. Проходя мимо Рая, он вдруг встопорщил усы, крикнул:
— У, морда, мать твою… — и ударил Рая в ухо.
Рай покачнулся, схватился за голову. Еламан, бросив лопату, подскочил к солдату и рванул его за шиворот. Солдат крутнулся, вырвался.
— Ах т-ты! Ребята!
Кое-кто из солдат успел уже спешиться. К конопатому сразу подошли четверо, заухмылялись. Еламан покосился на казахов, казахи моргали, отворачивались.
— Ты, гад, кого хватаешь? — хрипло сказал конопатый и ударил Еламана в глаз.
Еламан мотнул головой, зубы его стукнули, а конопатый, тяжело задышав, ударил его второй, потом третий раз… Еламан зажмурился и, вытянув руки, кинулся на конопатого. Товарищи конопатого заржали от удовольствия. Но Еламану удалось-таки добраться до конопатого, он схватил его за горло, рухнул на него всей тяжестью, повалил и стал душить, рыча и сплевывая кровь. Тогда вступили в дело друзья конопатого. Они ухали, подскакивали, били Еламана в голову, в бока, и он, все еще сжимая крепкую шею конопатого, почувствовал вдруг, что сейчас его забьют до смерти.
Спас Еламана приземистый, непомерной ширины в плечах солдат. Он долго и с интересом смотрел на драку, потом нахмурился, подбежал.
— А ну прекратить! — крикнул он, хватая то одного, то другого за хлястики шинелей.
— А пошел ты… — выдохнул один, азартно работая сапогами. Тогда приземистый стал половчее, выбрал момент, ударил одного, тот покатился, ударил другого, и тот покатился. Посбивав всех, он помог Еламану подняться, похлопал по плечу.
— Держись за воздух! — пошутил он. — Стой крепче!
Еламан, вытирая кровь, во все глаза глядел на своего спасителя. Тот был коренаст, могуч, нос крючком, маленькие серые глазки глубоко посажены, руки в густой рыжеватой шерсти.
— Ну вытирай сопли, земляк… — весело сказал солдат и подмигнул. Еламан высморкался.
— Как ты сказал? — переспросил он. — Земляк?
— Ты же казах?
— Казах…
— Ну и я оттуда.
— Откуда оттуда?
— Из Челкара. Мои и сейчас живут там. Мюльгаузен моя фамилия.
Еламан даже рот раскрыл, услышав про город Челкар. Все еще улыбаясь, Мюльгаузен зачерпнул снегу, приложил к распухшему носу Еламана.
— Придерживай, — сказал он. — Сильный ты парень. А только, земляк, неловкий ты, драться не умеешь.
— Верно…
— О боксе слыхал когда?
— Какой такой бокс?
— О! Это вещь! Здесь нам, по всему видать, долго придется побыть. В свободное время покажу тебе несколько приемов. В такое время уметь драться никогда не помешает. Ну да ладно, там видно будет… А пока будь здоров, вон наш командир.
— Где?
— Вон впереди. На вороном коне. Штабс-капитан Рошаль.
— За то, что за меня заступился… — начал было Еламан и запнулся, подыскивая слова.
Мюльгаузен, угадав, что Еламан не знает, как сказать по-русски: «Не попадет ли тебе?»— быстро ответил:
— Может и влететь. Посмотрим. Ты гляди только берегись конопатого, понял?
Мюльгаузен опять улыбнулся, подмигнул и пошел к своим.
— Какой человек! — все повторял потом Еламан и радовался как ребенок, что познакомился с человеком, который так силен, дружелюбен и у которого такое красивое трудное имя: Мюль-га-узен.
После свержения царя русская армия, покидая турецкую территорию, поспешила в порт Трапезунд. Забытый начальством рабочий батальон, в котором служил Еламан, несколько раз сбиваясь с дороги, тоже добрался наконец до Трапезунда. Еламану только один раз довелось встретить Мюльгаузена: того с товарищами уже сажали на пароход, чтобы отправить на родину. На прощание Мюльгаузен сказал:
— Приезжай ко мне в Челкар. Найду тебе работу в депо. Пролетариат теперь главная сила, понял? В стране революция! Приезжай, будем вместе.
И вот теперь Еламан шел в Челкар. Он еще не решил, останется ли в Челкаре. Работа в депо была непонятна для него, даже страх шевелился у него в душе, когда он думал об этом. И потом, еще манила его родина, привычная жизнь, привычная работа, рыбачий аул на круче…
Наконец он в родном краю! С утра сегодня идет он по родной земле. Сколько теперь до Челкара? Ну, десять — пятнадцать верст, вон на горизонте буреет бугор, снег на вершине его сошел; стоит только дойти до него, подняться, а там уж, наверное, и домики вдали запестреют. Прежде, бывало, в далекие времена из-за холмов маняще торчала длинная башня красной кирпичной водокачки, и силы у утомленного путника сразу прибывали.
В старину, когда Еламан был еще мальчишкой, все аулы, расположенные на берегу моря, как только сходил снег, первыми начинали откочевку на джайляу. В иные годы аулы огромного шумного рода Абралы проезжали мимо Челкара, добрались в поисках пастбищ до самого Иргиза и до диких урочищ рек Жем и Оил.
Все-таки вольное было житье, когда служил он. Во время кочевки, бывало, расставлял богатый аул свои юрты недалеко от станции Улпан и задерживался на неделю-другую. А иногда жили тут до самого лета, пока не отцветали тюльпаны.
С тех пор много лет прошло, и во многих краях побывал Еламан, немало мест повидал, но окрестности Улпана так и остались в памяти, как самое дорогое. Ранней весной по обе стороны от железной дороги буйно выметывались красные и желтые тюльпаны вперемешку с терпкой молодой полынью. Ничем не сдерживаемый ветер собирал с огромных пространств все запахи весны и нес их над степью, веселя сердца коней, верблюдов и людей.
Однажды вечером Еламан погнал свой табун через железную дорогу в сторону озерной долины, богатой разнотравьем. Неожиданно ему встретился старик Суйеу. Старик и тогда уже хорошо относился к Еламану и тогда не называл его по имени, а с добродушной насмешкой звал его табунщиком.
— А! Табунщик! — сказал он, приостановившись, и фыркнул, с удовольствием разглядывая Еламана. — Коней пасешь, значит? Что ж, и то дело, паси, паси!..
И поехал дальше. Отъехав шагов на двадцать, старик обернулся и крикнул:
— До нашего аула не так уж далеко! При случае заезжай! Заезжай!
У Еламана тогда дух перехватило. Он покраснел, приподнялся на стременах, опять сел и почувствовал, как испарина выступает у него на лбу. Сердце у него застучало, и слабые жаркие волны пошли по всему телу. Долго он смотрел вслед старику Суйеу, пока тот не скрылся за холмом.
Табунщики всю зиму любовно ухаживают за конем, на котором пасут табун летом. Конь Еламана блестел, лоснился короткой гладкой шерстью. Ему надоело стоять. Он переступал, приседал, фыркал и мотал головой, прося повод. Еламан восхищенно посмотрел на острые, чуткие уши, на длинную упругую шею своего скакуна, вдруг ударил его пятками, пустил поводья и сорвался с места вскачь. Он скакал долго, но табуна все не было видно. И он подумал тогда, что кони его, нигде не задерживаясь, поспешили на привычное пастбище.
Небо было чисто. День клонился к вечеру. Жаворонки, успевшие уже обзавестись гнездами где-то в молодой траве, освободившиеся от немудреных обязанностей своей маленькой жизни, беззаботно и без умолку трезвонили в вышине.
Стояла ранняя весна, и в долинах, по оврагам, по ложбинам издали сверкала талая вода, не ушедшая еще в землю. Выросла уже молодая трава, но земля еще не просохла, еще дышала весенней влажной прохладой. Не слышно сухого цокота копыт, как летом, и не клубится пыль за конем. Беззвучно ступая по жирной сочной земле, точно босой мальчишка, пофыркивая и свежо дыша, прижав уши, вытянув по-лебединому шею, мчался конь в весеннюю синеву.
Скоро Еламан догнал свой табун. Табун был уже возле железной дороги. Замученные за зиму, только весной отпущенные на выпас кони далеко рассыпались по степи, но середина табуна шла плотным косяком, ни на вершок не отставая от черногривого серого жеребца. Кони шли вдоль железной дороги, по морю тюльпанов. Тюльпанов было так много, что Еламану на миг показалось: «Пожар!» Так, бывало, в степи в знойные дни неожиданно вспыхивал, загорался поверху ковыль, и кони, застигнутые пожаром в степи, хрипло крича от ужаса и боли, вихрем мчались по щиколотки в огне. Да! Так ярко цвели, горели тогда тюльпаны, что показались ему огнем…
Теперь, много лет спустя, одиноко шагая вдоль насыпи, Еламан опять вспомнил про весенние тюльпаны. Но теперь он сравнил бы их с кровью. Кровь, текущая по земле! Сколько людей положило свои головы в одной только турецкой земле — будто тюльпаны, растоптанные копытами коней. А сколько смертей было по всей земле — и тут, в родных краях, и где-то на западе, в какой-то Галиции, и на русских равнинах…
Впереди вдруг пронзительно и долго загудел паровоз. Еламан очнулся, увидел, что он подошел уже к самому разъезду, маленький беленький домик которого видел он еще издалека. Поезд, видно давно стоявший на разъезде, с лязгом и скрежетом тронулся и медленно стал набирать ход.
Еламан что есть силы побежал вслед за поездом, догнал его и успел вскочить в последний вагон.
II
Приехав в Челкар, Еламан сразу пошел в депо. Огромное, будто невиданный караван-сарай, депо было набито паровозами. Одни паровозы, давно потухшие, остывшие, с покрытыми ржавчиной колесами, стояли, приткнувшись друг к другу, в тупиках. Другие пыхтели, гудели и шипели паром, продували цилиндры, разноголосо свистели. Люди в депо, в дыму и пару, в первое мгновение показались Еламану карликами. И все они были черны, с ног до головы в мазуте и копоти, сверкали только белки глаз и зубы.
Еламан как вошел, так и остановился, раскрыв рот. Он беспомощно озирался вокруг, не зная, у кого спросить про Мюльгаузена.
Вынырнули из дыма и прошли мимо него двое рабочих. Один был плотный, сильный, со вспухшей от напряжения шеей. Другой — высокий, пожилой и в очках. Они несли тяжелый железный вал, ухватившись за оба его конца. Ноги у них дрожали, и Еламану показалось, что вот-вот они упадут и вал поломает тогда им все кости.
Еламан осторожно пошел вперед, вглядываясь во всех встречных. Он надеялся узнать Мюльгаузена. Но вспотевшие, измазанные люди были для него все на одно лицо, и он понял, что Мюльгаузена ему не узнать. Но он все-таки не решался о нем спросить и, спотыкаясь о рельсы, о какие-то железки, потихоньку брел дальше.
Он проходил мимо горячего, сипящего, источающего жар паровоза и опасливо косился на лоснящиеся поршни и сыплющиеся откуда-то из середины искры, как вдруг паровоз взревел. Еламан вздрогнул, уронил свой мешок и зажмурился. Он чуть не оглох с непривычки.
— Что, деревня, испугался? — насмешливо прогудел кто-то сверху, выглядывая из окна паровоза, и тут же заорал — Еламан! Дружище!
Еламан моргнуть не успел, как Мюльгаузен спрыгнул на землю, обнял его и стал хлопать по плечам.
— Мюльгаузен! — тоже заорал Еламан и чуть не заплакал от радости.
— Ну ладно, ладно, — небрежно сказал Мюльгаузен. — Нежности потом. Эй, Яша! — крикнул Мюльгаузен машинисту, приставив огромную ладонь ко рту. Из окошка выглянула веселая чумазая рожа. — Яша! Давай укатывай свою тележку!
Яша скрылся, паровоз зашипел, стальной блестящий локоть его плавно пошел вперед, колеса дрогнули, покатились, и черная громада уплыла даже как бы неслышно.
«Видать, большой начальник он здесь!»— с почтением подумал Еламан о Мюльгаузене. Он хотел было спросить, кем тот работает, но в это время кто-то пробежал мимо, крича: «Митинг, братцы!» «Митинг! Митинг!»— стало раздаваться там и тут, заревели паровозные гудки, в депо сразу бросили работу, стали собираться кучками, перекрикивали друг друга, человеческие голоса звонко, многократно отдавались от стен и перекрытий. Подбегали все новые рабочие, топоча сапогами, вытирая на ходу руки паклей, вплетая свои голоса в голоса прибежавших раньше. Еламан ничего не понимал.
— Что такое? А? Что случилось? — беспомощно спрашивал он у Мюльгаузена. Мюльгаузен не слушал его. Потом цепко схватил Еламана за рукав и быстро повел за собой. Еламан еле поспевал за Мюльгаузеном, спотыкался, о рельсы, оглядывался: все рабочие шагали в ту же сторону, что и они с Мюльгаузеном, и Еламан понял, что так надо. Спрашивать о чем-нибудь у Мюльгаузена он уже не осмеливался.
Быстро пришли они к большому белому дому, пристроенному к депо и порядочно уже закопченному. Внутри было уже полным-полно народу. Над головами сизыми слоями плавал махорочный дым. Еламан закашлялся с непривычки. Мюльгаузен все не отпускал его, сам лез, проталкивался в толпу и Еламана за собой тянул.
Наконец Мюльгаузен остановился и насмешливо огляделся. В дальнем конце помещения возвышался над толпой какой-то человек и что-то выкрикивал, размахивая руками. Еламан стал было слушать, но ничего не понял. Рабочие вокруг тоже плохо слушали оратора, покуривали, переговаривались, сплевывали на пол, затаптывали цигарки, поглядывали на Мюльгаузена, улыбались.
— Митингуем, значит? — громко вдруг сказал Мюльгаузен, по-прежнему насмешливо улыбаясь.
— Во-во, митинг…
— Митингуем, товарищ Мюльгаузен!
— Чего не поговорить?
— Поговорить можно…
Мюльгаузен вдруг перестал улыбаться, нахмурился.
— Говорильня! — громко и раздраженно сказал он и повел взглядом по лицам, обернувшимся к нему. — Никак не наговоримся! Не митинг теперь, а оружие нужно, оружие!
— А вот торопливость не нужна, — сказал кто-то сзади. — Всему свое время.
Мюльгаузен, а за ним и Еламан обернулись. Еламан его тотчас узнал. Это был тот самый высокий рабочий в очках, который тащил давеча с напарником железную ось. Еламан его хорошо запомнил, наверно, потому, что никогда не видал до сих пор рабочего в очках.
Мюльгаузен промолчал, только кривая усмешка снова всползла на его лицо. Так же целеустремленно и напористо, как минуту назад ввинчивался в толпу, он вдруг стал пробираться к выходу. «Не наговорились!»— бормотал он и тащил за собой Еламана.
На улице Мюльгаузен остановился отдышаться и, будто впервые увидев, быстро пробежал глазами по грязной измызганной шинели Еламана, по небольшому дорожному мешку, нелепо торчавшему на спине, по его бледному, обросшему, исхудалому лицу. Потом улыбнулся. Но странная была у него улыбка: губы раздвинулись, показались крепкие зубы, а глаза смотрели холодно.
— Хорош! — сказал он.
— Что, плохо выгляжу, да?
— А, чего там… И я такой же был, когда с фронта вернулся. Сестренка целый день вшей била в рубахе, да так и не добила, в печке рубаху сожгла.
Еламан засмеялся. Он был счастлив, что нашел друга и что ему не надо теперь идти в аул. И гордость его распирала при мысли, что друг его чуть ли не главный человек в депо и все его слушаются. Он вздохнул несколько раз полной грудью, наивно веря, что все трудное осталось позади и что теперь пойдет новая жизнь.
— У тебя родные-знакомые есть в городе? — спросил Мюльгаузен.
— Никого нет.
— Гм… Тогда остановишься у меня. Пошли.
Они зашагали в город. Еламан опять закручинился, даже голову повесил. Никогда не жил он в русской семье, и теперь ему стало как-то стыдно, боязно, нехорошо. Он хотел было отказаться, да куда пойти?
— В аул вернешься или решил здесь остаться? — спрашивал между тем Мюльгаузен.
— Еще не знаю, дорогой. А ты как думаешь?
— Вот чудак! Тебе самому видней…
«Вот чудак», — повторил про себя Еламан и нахмурился. Он не понял этого слова, ему показалось, что это какое-то ругательство, и он вдруг засомневался в своем друге.
— Ну а если останусь, работа найдется?
— Должна найтись.
— А какая работа?
— Вот чудак! — Мюльгаузен опять улыбнулся одними губами и повел в сторону Еламана холодным взглядом. — А что, может, уездным начальником тебя поставить?
— Это мне ни к чему, — серьезно ответил Еламан. — Была бы работа по силам.
— Ну тогда будь спокоен. Завтра же устрою тебя в депо.
Дом Мюльгаузена оказался в центре городка. Перед окном рос кряжистый, как хозяин, карагач. Небольшие ворота, когда-то покрашенные синей краской, теперь выцвели, поблекли, покосились и громко скрипели, когда их открывали.
— А вот и наш дом, — сказал Мюльгаузен, вводя Еламана сначала во двор, а потом в прихожую.
Еламан смущенно молчал. Мюльгаузен показал ему свою комнату, потом раскрыл дверь в смежную комнатенку и сказал бодро:
— Ну вот, тут и поживешь пока… Ничего?
Еламан переступил с ноги на ногу и опять ничего не сказал. Смущение и робость еще не оставили его.
— Вот так и живу, — продолжал Мюльгаузен, как бы впервые вместе с Еламаном оглядывая свой дом. — Сам построил, как раз перед тем как меня в солдаты забрали.
— А семья большая? — спросил Еламан.
— Да нет, сестренка, мать… А вот, кстати, и она…
Еламан посмотрел на высокую старуху, бесшумно вышедшую из гостиной. Он хотел было поздороваться, но худая, вся в черном старуха, не взглянув на Еламана, нахмурившись, уставилась на сына.
— Помнишь, я тебе говорил как-то… — заторопился Мюльгаузен. — Мой фронтовой товарищ. Еламан. Пускай пока поживет у нас…
Только теперь старуха повернулась к Еламану. Холодными, как и у сына, глазами она некоторое время разглядывала казаха в грязной шинели. Потом повернулась и вышла, не проронив ни слова.
— Ффу! — Мюльгаузен смущенно усмехнулся и передохнул. — Вот это и есть моя мамаша, видал?
Еламан вошел в отведенную ему комнатушку. Мешок свой он запихал в угол, с глаз подальше. Потом снял грязную свою шинель и, не зная, куда бы ее пристроить, долго держал в руках. На душе его было как-то смутно после встречи со старухой. И он впервые подумал, правильно ли он поступил, что согласился жить в доме Мюльгаузена.
III
Мюльгаузен слово свое сдержал, устроил Еламана на работу в депо.
— Будешь подручным у старика Ознобина, — предупредил он. — Железо тягать, подносить, словом, делать, что скажут…
Ознобин был тот самый старик в очках, которого он видел сначала в депо, а потом на митинге.
Было Ознобину лет под шестьдесят. Два сына его погибли на германском фронте. Третий, младший, вернулся домой без руки и работал теперь в этом же городе, в вагоноремонтном цехе.
Сначала Ознобин Еламану не понравился. Он стоял у ворот депо и протирал тряпочкой очки, когда мастер привел к нему Еламана. Надев очки, Ознобин с усмешкой оглядел казаха.
— Здравствуйте, — сказал Еламан, краснея. — Вот… буду у вас подручным.
— Ясно. А где твой верблюд? Почему верблюдов не пасешь?
— Пас раньше, теперь…
— Ясно. Теперь, значит, сдал верблюдов аллаху, а сам пришел работать в депо? Ну раз так, давай-ка возьмись вон за тот конец этой балки…
Ознобин шел впереди, Еламан за ним. Ознобин не оглядывался и не видел, как Еламан весь налился кровью под тяжестью, как у него подгибались ноги, сутулились и дрожали плечи. Еламан же не спускал глаз с Ознобина, рассматривал его выпиравшие под тяжелой ношей худые лопатки, тонкую напряженную шею, сухой затылок с жилистой ямочкой посередине и тогда же в первый раз подумал о старике с почтением: «Апыр-ай, как ему, наверно, трудно, а? Ведь он старик!»
Уже к обеду Еламан весь был мокрый от пота. Но сколько бы он ни взглядывал на Ознобина, тот был по-прежнему легок и ловок в движениях, и ни малейшей усталости не было заметно на его лице. «Видно, фронт здорово пообглодал меня», — уныло думал Еламан.
Но прошло недели две, и Еламан втянулся в работу. Он полюбил старика Ознобина и старался все сделать побыстрее, приносил и уносил один самые тяжелые детали, пока Ознобин не сказал ему однажды:
— А ты бы, малый, поберег себя.
— Я и так берегу, — весело отозвался Еламан. Ознобин рассмеялся.
— Вот у меня есть один приятель казах. В город приезжает — всегда у меня останавливается. Бедный казах. Всего скотины у него одна-единственная верблюдица. Он ее и доит, он на ней и ездит. Он на ней и дрова возит и сено, а зимой еще и в обозе опять же на ней… И до того дело доходит, что он весной ее за уши поднимает, а сама она, понимаешь, уж не может подняться. Гляди, парень, теперь ведь весна, как бы и тебя за уши не пришлось поднимать…
Еламан перестал улыбаться, помрачнел. Вспомнил он рабочий батальон, вспомнил, как на лютом морозе голодные, оборванные казахи и киргизы тянули железную дорогу в город Сарыкамыс и десятками мерли на чужой земле.
Ознобин из-за очков внимательно посмотрел на Еламана, хотел еще что-то добавить, но промолчал. А вечером, после работы, вдруг пригласил Еламана к себе. По дороге домой они зашли в вагоноремонтный цех, и старик Ознобин познакомил Еламана со своим одноруким сыном. Дома возле колодца во дворе, поливая друг другу, они хорошо помылись и пошли ужинать
К ужину собралась вся многочисленная семья Ознобиных. За столом сидели молча, истово хлебали похлебку. Еламану очень понравилось, что семья была дружной, он вспомнил перебранки казахских жен, и ему опять взгрустнулось.
Ознобин не отпустил своего гостя и после ужина. Старику вдруг захотелось поговорить, он повеселел, забыл про усталость, даже глубокие невеселые морщины на его лбу разгладились.
До глубокой ночи засиделся Еламан у Ознобина. За один вечер он столько узнал, что вся прежняя жизнь стала казаться ему потемками, в которых он бродил ощупью.
Он узнал, что город раскололся как бы надвое. Если рабочие из депо в большинстве своем были под влиянием Мюльгаузена, то в городе люди как-то тяготели к Селиванову. Селиванова, студента Казанского университета, на последнем курсе обвинили в политической неблагонадежности и сослали сюда, в Челкар. В Челкаре он довольно скоро организовал вокруг себя городскую молодежь. Он стал собирать книги, покупал, выпрашивал где только мог, и скоро все стены небольшой комнаты в доме сапожника на окраине городка, где он жил, были заставлены книгами. Молодежь довольно быстро приохотилась к чтению, с утра до вечера у Селиванова толпился народ, и дом сапожника в городе прозвали «библиотекой».
Потом молодежь начала разучивать и ставить спектакли, на спектакли стали приходить рабочие, и селивановская «библиотека» превратилась в клуб, без которого челкарцы уже не представляли существования городка. Все новости приходили в город через Селиванова. Самые свежие номера газет, которые только можно было достать в этом глухом краю, были у Селиванова. Самые интересные и подробные письма из далекой России получал Селиванов.
От Селиванова челкарцы знали, что война еще не кончилась, что Временное правительство собирается продолжать войну до победного конца, что солдаты, изнуренные четырехлетней войной, бегут с фронта, что во всех своих неудачах Временное правительство обвиняет большевиков и повсеместно арестовывает их, что рабочие отряды и полки, сочувствующие большевикам, разоружены и расформированы, что Ленин снова ушел в подполье…
— Положение сейчас тяжелое. Временное правительство ни к черту не годится — власть должны взять большевики. И мы ее возьмем, дай срок! — сказал под конец Ознобин и устало откашлялся.
В доме уже все давно уснули. Старые часы на стене заскрипели, засипели, щелкнув, выскочила из окошечка кукушка, грустно прокуковала двенадцать раз и скрылась.
— О! — удивленно сказал Ознобин и поднялся, потирая поясницу.
— Да-да… Уже поздно, — смутился Еламан. — Пора домой.
— А далеко живешь?
— Да нет, близко. У Мюльгаузена.
Ознобин поморщился и как-то поскучнел лицом, будто пожалел, что так много наговорил сегодня Еламану. Он и руки даже Еламану не подал на прощание, пробурчал что-то себе под нос и отвернулся.
IV
Как ни устал Еламан, а спать ему, несмотря на глубокую ночь, не хотелось. Бодро, весело было у него на душе, хоть и шел он глухим, уснувшим городом, и не было крутом ни огонька, и не на чем было остановиться глазу.
Без конца перебирал он в памяти все подробности вечера в доме Ознобина, все его слова о революции, о Селиванове, о необходимости сплочения среди рабочих.
С удивлением думал он теперь о Мюльгаузене, что тот вовсе не единственный и не всесильный человек, как ему казалось раньше. Оказывается, есть и другие люди в городе, которых уважают не меньше, чем Мюльгаузена. Как это говорил о нем Ознобин? «Горячий парень. Не понимает, что революция — это трудная работа. Дать ему волю, он готов захватить оружейный склад и совершить революцию за один день», — вот как сказал Ознобин.
Наслушавшись всяких хороших слов о Селиванове, Еламан теперь вспоминал, где и как видел он его раньше. Видел он его не один раз, но издали, и стал теперь представлять себе продолговатое открытое лицо, нежную улыбку, его даже как бы девичье обаяние. Вспомнил, как однажды встретился с ним возле магазина Темирке, как Селиванов вдруг окликнул его, подошел, улыбаясь, и крепко пожал ему руку.
— А я тебя знаю, — краснея, как девушка, сказал тогда Селиванов. — Мне Маша о тебе говорила. (Маша была сестрой Мюльгаузена.) И Ознобин о тебе рассказывал…
Пожал Еламану руку и пошел дальше, только и всего. Но теперь Еламан думал о том, какой все-таки хороший, открытый человек этот Селиванов и что надо будет и ему как-нибудь собраться в селивановскую «библиотеку», послушать разговоры, поглядеть на молодежь.
Так в понятных размышлениях и дошел Еламан до своего дома. Лампу он не стал зажигать, на цыпочках стал пробираться в свою комнату. У Мюльгаузена дверь была приоткрыта, и в могильной темноте ярко тлел огонек папиросы. Еламан удивился, что Мюльгаузен не спит, и совсем затаил дыхание, чтобы не шуметь. Но Мюльгаузен все-таки услышал его и позвал своим низким глухим басом:
— Зайди-ка ко мне!
Еламан, однако, в комнату не решился зайти, прислонился в дверях к притолоке.
— Ну, как тебя Ознобин принимал? — спросил Мюльгаузен после некоторого молчания.
Еламан понял, что Мюльгаузен как-то узнал, что он был у Ознобиных, и не спал, дожидался его возвращения.
— Хорошо принимали, — неуверенно сказал Еламан. Мюльгаузен опять помолчал, попыхивая папироской. Ясно было, что он хочет спросить о чем-то, но о чем, Еламан не догадывался. Наконец Мюльгаузен кашлянул и спросил:
— О чем же вы говорили?
— Да просто так… О том о сем… — Еламану почему-то не хотелось передавать разговор с Ознобиным Мюльгаузену.
Мюльгаузен, скрипнув кроватью, резко сел.
— У тебя что, секреты уже завелись?
— Какие там секреты… — мягко отозвался Еламан и улыбнулся примирительно, забыв, что улыбки его в темноте не видно. — Просто поздно уже рассказывать, спать надо.
— Ладно, — буркнул злобно Мюльгаузен. — Иди спи!
И повалился на кровать, и опять пружины под ним скрипнули и загудели.
Еламан тихо вошел к себе, тихо разделся и лег. Он думал о том, что обидел друга, что очень неловко все получилось. Потом другие мысли пришли к нему, он вспомнил, что Мюльгаузен не впервые спрашивает, не говорил ли что-нибудь важное Ознобин. «Или он нарочно поставил меня в подручные к Ознобину, чтобы я ему все докладывал? — подумал вдруг Еламан, и сердце у него застучало от обиды. — Да нет, он не такой, не может быть!»
Страшась и радуясь неизвестному будущему, Еламан долго лежал в ту ночь с открытыми глазами. Собаки, встревоженные чем-то, побрехали по городу и смолкли. Поздняя луна оранжево взошла над крышами, пригасив своим светом голубые звезды.
А Еламан все не спал.


Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11




©emirsaba.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет