у тебя в голове». Доктор Менгеле, мои заморенные голодом до
изнеможения соседки по баракам, непокорные, которые выживут, и те,
кто скоро умрет, даже моя любимая сестра – все они исчезают;
единственный существующий мир – в моей голове. «Голубой Дунай»
затихает, и теперь я слышу «Ромео и Джульетту» Чайковского. Пол
барака становится сценой Венгерского оперного театра. Я танцую для
моих поклонников, сидящих в зале. Я танцую в ярком свете горящих
софитов. Для моего возлюбленного Ромео, который поднимает меня
высоко над сценой. Танцую ради любви. Танцую, чтобы жить.
Во время танца мне открывается мудрость, которую я никогда не
забуду. Неизвестно, что за чудо благодати делает возможным это
озарение. Оно не раз спасет мне жизнь, даже когда кошмар закончится.
Я увидела, что доктор Менгеле, матерый убийца, только сегодня утром
уничтоживший мою мать, более жалок, чем я. Я свободна в своем
созидании; ему этого никогда не добиться. Ему придется жить с тем,
что он сделал. Он больший узник, чем я. Завершая свой танец
последним грациозным шпагатом, я молюсь, но не за себя. Я молюсь
за него. Молюсь, чтобы, ради его же блага, у него не было потребности
меня убивать.
Мое выступление, похоже, его впечатлило, потому что он кидает
мне буханку хлеба – жест, который, как выяснилось, спасет мне жизнь.
Вечер сменяется ночью, и я делю хлеб с Магдой и моими соседками по
койке. Я благодарна за то, что у меня есть хлеб. Я благодарна, что
жива.
В первые недели в Аушвице я познаю правила выживания. Если
тебе удается украсть кусок хлеба у надзирателей, ты герой, но если
крадешь у заключенных, ты опозорена и ты умрешь; конкуренция и
доминирование – это путь в никуда, главное правило здесь –
сотрудничать; выжить – это переступить через свои потребности и
посвятить себя кому-то или чему-то за пределами себя. Для меня этот
кто-то – Магда и это что-то – надежда снова увидеть Эрика, завтра,
когда стану свободной. Чтобы выжить, мы вызываем в воображении
свой внутренний мир, пристанище, и делаем это даже с открытыми
глазами. Одной заключенной удалось сохранить свою фотографию до
заключения в лагерь, на ней она с длинными волосами. Так у нее была
возможность напоминать себе, кто она и что этот человек все еще
существует. Понимание этого стало убежищем, сохранившим ей волю
к жизни.
Помню, несколькими месяцами позже, зимой, нам выдали старые
пальто. Их нам просто бросили как попало, не обращая внимания на
размер. Нашим делом было найти самое подходящее и драться за него.
Магде повезло. Ей кинули толстое, теплое пальто, длинное и тяжелое,
с пуговицами до самой шеи. Оно было таким теплым, всем на зависть.
Но Магда его сразу же обменяла. Пальто, которое она выбрала вместо
этого, было тоненькое, маленькое, едва доходившее ей до колен и
сильно открывающее грудь. Для выживания Магде оказалось нужнее
носить что-то сексуальное, а не оставаться в тепле. С ощущением
своей привлекательности у нее появлялось что-то внутри; чувство
достоинства было более ценным для нее, чем физический комфорт.
Я помню, что, даже когда мы голодали, мы пировали. В Аушвице
мы все время готовили. В наших головах мы устраивали торжества
каждый час, ведя бои за то, сколько паприки нужно класть в
венгерский куриный паприкаш или как приготовить лучший
семислойный шоколадный торт. Просыпаясь в четыре утра на аппель,
то есть перекличку, мы стояли в темноте, чтобы нас посчитали, а
потом еще раз пересчитали, – и чувствовали сильный, насыщенный
аромат готовящегося мяса. Идя строем на нашу ежедневную работу: на
склад под названием «Канада», где нам приказано было сортировать
вещи новоприбывших заключенных; в бараки, которые нужно было
чистить, чистить и чистить; в крематории, где самых неудачливых
заставляли собирать золотые зубы, волосы и кожу с приготовленных к
сожжению трупов, – мы разговаривали так, будто идем на рынок,
планируя наше меню на неделю и готовясь проверять каждый фрукт и
овощ на спелость. Мы давали друг другу уроки кулинарии. Вот так
готовятся венгерские блинчики (кто-то называет их палачинтой). Вот
такой они должны быть толщины; сахара нужно столько-то, орехов –
столько. А нужно ли класть тмин в гуляш по-сегедски? В него кладут
две луковицы? Нет, три. Нет же, только полторы. Мы пускали слюну,
воображая любимые семейные блюда. И когда мы ели нашу
единственную настоящую еду за весь день – баланду и кусок
черствого хлеба, – я рассказывала, как мама держала на чердаке гуся и
кормила его каждый день зерном и его печень раздувалась все больше
и больше, пока не пришло время его зарезать и перебить его печень в
паштет. И когда мы заваливались ночью на наши нары и наконец-то
засыпали, нам снилась еда. Часы на башне бьют десять утра, и папа
прокрадывается домой со свертком от мясника через дорогу. Сегодня –
кусок свинины, спрятанный в газету. «Дицука, иди попробуй», –
подзывает папа. «Ну и какой пример ты подаешь! – сетует мама. –
Кормишь еврейскую девочку свининой». Но она почти улыбается. Она
готовит штрудель, растягивая вытяжное тесто на обеденном столе,
разминая руками и дуя под него, пока оно не станет тонким, как
бумага.
Характерный вкус перца и вишни в мамином штруделе;
фаршированные яйца; паста, которую она нарезала вручную очень
быстро, и я боялась, что она отрежет себе палец; а главное – хала, наш
хлеб к шабатному ужину. Для мамы искусство приготовления еды
было не менее важным, чем наслаждение приготовленным блюдом.
Фантазии о еде поддерживали нас в Аушвице. Как спортсмены и
музыканты могут оттачивать свое мастерство с помощью мысленных
тренировок, так и мы всегда были в процессе творчества. То, что мы
творили в своем воображении, каким-то образом подкрепляло наши
силы.
Один раз вечером перед сном мы разыгрываем в нашем бараке
конкурс красоты. Мы позируем в наших серых бесформенных
одеждах, в поношенном белье. В Венгрии говорят, что красота – в
плечах. Никто так не позирует, как Магда. Она выигрывает конкурс.
Но мы еще не готовы спать.
– А вот конкурс получше, – говорит Магда. – У кого самые
красивые сиськи?
Мы раздеваемся в темноте и щеголяем, выставив грудь. Каких-то
несколько месяцев назад я занималась в студии гимнастики более пяти
часов в день. Я просила отца ударять меня по животу, чтобы
почувствовать, какая я сильная. Могла даже поднять его и нести на
руках. Сейчас я чувствую эту гордость в себе, расхаживая
полураздетой и промерзая в этом бараке. Раньше мне было завидно,
что у мамы такая круглая, соблазнительная грудь, и я стеснялась своей
маленькой груди. Но именно такая, как моя, ценилась в Европе. Я
вышагиваю в темноте словно модель. И выигрываю конкурс!
– Моя знаменитая сестра, – говорит Магда, когда мы погружаемся в
сон.
Мы можем выбирать, чему нас учит ужас. Стать озлобленными от
горя и страха. Враждебными. Оцепеневшими. Или держаться за что-то
детское в нас, живое и пытливое, за ту нашу часть, которая невинна.
Другим вечером я узнаю, что девушка на соседней койке до войны
была замужем. Я выведываю у нее подробности. «Каково это, –
спрашиваю я, – принадлежать мужчине?» Я спрашиваю не про секс,
вернее, не совсем о нем. Конечно, меня интересует страсть. Но более –
идея постоянной связи. Во вздохе девушки мне слышится отзвук чего-
то прекрасного, не поврежденного утратой. В минуты ее рассказа я
вижу брак не таким, какой был у моих родителей, но как что-то
наполненное светом. Нечто большее, чем даже умиротворенность и
душевность в отношениях моих бабушки и дедушки. Это похоже на
любовь, глубокую любовь.
Когда мама говорила мне: «Хорошо, что ты у нас умная, а то
внешность у тебя так себе», это только подливало масло в костер моих
детских страхов, что я неполноценная, я никчемная. Но в Аушвице
мамин голос звучит в ушах совсем иначе, с другими акцентами. У меня
Достарыңызбен бөлісу: |