Книга первая сумерки



бет6/11
Дата03.12.2022
өлшемі2,85 Mb.
#54538
түріКнига
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11
Байланысты:
krov-i-pot

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Подводчики и случайные путники из приморья, приезжая в город, обязательно встречались с Еламаном. Днем они находили его на работе, вечером — дома и каждый раз вдоволь наговаривались с ним, не замечая хмурых взглядов старухи хозяйки. По бесцеремонной аульной привычке вваливались в дом они в сапогах и в шубах, и старуха за это их терпеть не могла.
От них узнавал Еламан все степные новости.
Старая бабушка его умерла. От Калена, сосланного в Сибирь, не было вестей. В рыбацком ауле не осталось и следа от прежней славной дружной жизни. Между Досом и Мунке разгорелась непримиримая вражда…
Нет, не тянуло Еламана домой! Тревожил его только один дед Есбол. Все чаще хотелось ему повидать старика, пока тот жив, поговорить с ним, поглядеть на него, чтобы уж наглядеться навсегда. Но поздней весной, когда стало совсем тепло, дед Есбол неожиданно приехал сам.
Старость совсем согнула его, и глаза помутились и уж совсем почти ничего не видели. Узнав Еламана по голосу, он жадно схватил его за руки и по-старчески беззвучно заплакал. Заплакал и Еламан. Кое-как уняв слезы, старик долго еще не мог успокоиться и потихоньку всхлипывал.
Думая, что дорога сильно утомила старика, Еламан предложил ему вздремнуть, но дед Есбол и слышать не хотел об отдыхе. Держа Еламана за руку, близко заглядывая ему в глаза, он стал просить, чтобы тот рассказал ему о смерти Рая.
— Только, родной, все расскажи. Ничего не скрывай.
Еламан засомневался, как поведать эту горькую историю слабому старику, измученному дорогой? Да и самому будет тяжело, а все равно не возвратишь ту проклятую зиму и не вернешь Рая… Старик понял его.
— Все, все говори! — строго сказал он. — Что проку от жалости человеческой? Пусть бог нас пожалеет… — и, насупившись, сердито отвернулся.
«Да, — подумал Еламан, — да, нужно вспоминать, нужно говорить о прошлом, потому что пока живы мы, живо и наше прошлое». И он начал вспоминать и рассказывать старику обо всем, что было с ним и Раем.
Он вспомнил, как Рай слабел с каждым днем и даже у костра не мог согреться, потому что не чувствовал уже тепла. Казалось, замерзла у него даже душа. Еламан стал спать с Раем под одним одеялом, но Раю все равно было холодно. И не в день смерти а гораздо раньше, за неделю, Еламан понял, что Рай умрет, и не мог ему в лицо смотреть — страшно было.
Рай упал под вечер. Еламан подбежал к нему, перевернул, и посадил, и стал очищать его лицо от снега, потому что лицо Рая так похолодело от слабости, что снег уже не таял на нем. Еламан поднял его и понес в барак. Он и сам ослабел за последние дни, но Рая ему нести было легко — так тот исхудал. Положив Рая на свои нары, Еламан собрал все тряпки, какие у них были, укрыл Рая и сам лег рядом. Они и раньше спали вместе, и Рай всю ночь ворочался и дрожал. А теперь Рай как лег, так и не шевельнулся больше. Еламан некоторое время прислушивался к его дыханию, а потом заснул.
Проснулся он, как ему показалось, через минуту, — навалив все тряпье на Рая, он озяб во сне, и ему показалось спросонок, что тело его окаменело. Он хотел перевернуть Рая к себе и согреться возле него, чтобы потом греть друг друга всю ночь, и, еще не расставшись со снами, стал пробираться под одеяло и одежки, которыми он укрыл Рая, как вдруг будто кто иглу всадил ему в сердце — он мгновенно пришел в себя и оцепенел: Рай был жесток на ощупь и холоден. Под одеялом и одежками совсем не осталось тепла.
Еламан свалился с нар, не понимая спросонок, где дверь и где окна, стал шарить вокруг себя, наткнулся на тела спящих товарищей, стал толкать их и трясти в надежде добудиться, но люди только стонали во сне, переворачивались на другой бок.
Тогда Еламан с ужасом, взвалив на плечо тело Рая, ощупью побрел к выходу из барака. Когда он вышел, ему показалось сперва, что на улице ничуть не холоднее, чем в бараке. Темнота была хоть глаз выколи. Сухой порошей остро секло лицо. Дул постоянный холодный ветер с гор.
— Стой!.. Стой, кто идет? — раздался простуженный окрик часового.
У Еламана была одна только мысль — унести тело Рая подальше от барака. И еще у него был ужас оттого, что его брат, которого он любил больше всего на свете, который до сегодняшней ночи ходил, страдал, говорил с ним, с которым они когда-то вместе ловили рыбу и вместе жили, преодолевая самые страшные несчастья, — брат его теперь мороженой колодой давит на его плечо.
— Стой! Стрелять буду! — закричал часовой и заматерился, туго двигая затвором на морозе.
Еламан увидал, как подбегает к нему, выставив вперед штык, часовой, и остановился.
— Чего тащишь, сволочь, стой! — запыхавшись, крикнул часовой вдруг сам остановился. — Чего ж молчишь-то, придурок? — глухо виновато сказал он, закидывая за спину винтовку. — Куда понес?
— Хоронить…
— Нешто так хоронят? У, нехристь… Ну иди, иди… Чего стал? Приятель, что ли?
— Брат…
— А! Ну иди, кому говорят? Шляетесь, сволочи, тут… А то разве так бы хоронить? Небось зароешь, как собаку… Хоронить! Рази так хоронят! Ступай, кому сказано!
Часовой отвернулся, медленно побрел на свой прежний пост, вздыхая и жалея азиатов и матерясь на войну, чтоб ее так и сяк, а Еламан поднялся на ближний холм за бараками к стал рыть могилу. Раскопал снег, добрался до земли, а земля была как камень, и Еламан испугался, что не успеет до рассвета вырыть. Он долбил и долбил землю саперной лопатой, торопился, раскровенил пальцы, и, когда над горами сперва позеленело, а потом заалело, Еламан оглядел с мрачным вниманием яму, и ему показалось, что хорошо, что могила будет как раз впору. Он сел на край ямы и начал выбирать руками со дна мерзлые комочки, чтобы Раю ловчее было лежать.
— …о-о-он, стро-ойся! — донеслось до него снизу, от бараков. Еламан оглянулся: возле бараков, как вши, суетились, ползали серые фигурки. Слабый звук простуженных голосов, звон лопат и котелков доносился оттуда.
Еламан поднял, уложил в могилу тело Рая, вынул свой грязный платок, прикрыл ему лицо и, стараясь не глядеть на то, что делает, принялся торопливо заваливать могилу мерзлой землей пополам со снегом.
Спустившись, Еламан остановился, обернулся и долго смотрел на холм и на еле заметный грязноватый бугорок наверху. Потом, не обращая внимания на крик командира отделения, еще издали торопившего его, тяжело подошел к солдатам и встал в конце строя.
Сильно ожесточился тогда Еламан. Много раз обмороженное, темное лицо его совсем почернело. Всегда немногословный, после смерти брата он и вовсе замолчал, целый день не замечал ничего, будто одна только цель осталась ему в жизни — утром, до работы, и вечером приходить на могилу Рая.
С беспокойством следил он, как снег все больше и больше заваливает могилу. И однажды не выдержал, пришел и крепко врыл на могиле шест с полумесяцем на конце.
После низвержения царя рабочий батальон стали партиями отправлять на родину. Дождался своей очереди и Еламан. Кругом все пели, кричали что-то радостное, покидая осточертевший барак, а Еламан шел и все оглядывался на холм. Когда дорога поворачивала и Еламан последний раз оглянулся, шест с полумесяцем показался ему вдруг рукой брата, вытянутой из-под снега. Еламан всхлипнул, покачнулся, вырвался было из строя, но вовремя удержал его казалинский джигит…
Старик Есбол, низко свесив сивую голову в черной тюбетейке, долго молчал — ждал, не скажет ли еще чего Еламан. Потом вдруг быстро зажмурился и громко, по-старчески зарыдал, отвернувшись к стене.
— Рай мой, птенчик мой… — выговаривал он судорожно и еще сильнее плакал.
Некоторое время они посидели еще. Говорить никому не хотелось Потом, не раздеваясь, молча легли рядом на постель. Но сон не шел к ним, а все крутила перед глазами поземка в горах и торчал из-под снега шест с полумесяцем.
Поднявшись рано утром, Еламан пошел на работу. Лицо его опухло, глаза покраснели. Весь день ни с кем он не говорил и даже глаза отводил, чтобы с ним не заговорил кто. А вечером, вернувшись домой и поужинав, Еламан снова подсел к старику, стал расспрашивать об ауле.
Есбол оживился, начал рассказывать о новостях и вдруг вспомнил давнюю свою подругу — бабушку Еламана и Рая. Она умерла, но до последнего вздоха все вспоминала внуков. «Если ягнята мои вернутся, не оставляйте их», — снова и снова повторяла она собравшимся у ее постели.
— После того как вас забрали, она совсем сдала. Спать почти не спала, все о вас горевала. Вот, значит… Днем и ночью точила ее одна дума — о вас…
Старик опять заплакал. Он стал уже совсем плох. Во рту не было ни одного зуба. Жалко было смотреть, как он долго жевал голыми деснами, валял во рту даже самую мягкую пищу. Глядя на него, казалось, что он без посторонней помощи и шагу не сделает. Хоть по возрасту был он почти ровней отцу Еламана, но так одряхлел за последнее время, что у Еламана сердце щемило и хотелось, как ребенка, погладить деда по голове.
После работы Еламан ни на минуту не расставался с дедом, говорил с ним и слушал, как говорит дед. Когда старик задремывал, свесив голову на грудь, Еламан порой чувствовал себя мальчишкой. У него даже руки чесались — так хотелось ему иногда обнять деда, погладить его и чтобы тот тоже приласкал Еламана. Он даже пугался таких приступов нежности, отворачивался и улыбался сам себе. А потом раскаивался в том, что сдержал себя, укорял себя за сухость. «Нет, все-таки черствый я человек! — думал он. — Нет у меня настоящего тепла к людям!»
Он вспомнил вдруг Акбалу, и сердце его забилось. Тут же явилась перед ним и маленькая землянка на круче, третья с края аула. И тусклое подслеповатое окошко на потолке припомнилось, и длинная печка, разделявшая комнату надвое, и дверь-плакса…
Даже во время работы, когда он таскал старику Ознобину детали паровозов, воспоминания не давали ему покоя, и он как бы заново переживал недолгую радостную пору жизни с Акбалой, живо представлял супружескую постель, алашу, расстеленную у двери, запечину, где на циновках стояла посуда. «Наверное, и для Акбалы не хватило у меня тепла…»— думал Еламан.
Вернувшись с работы, Еламан по обыкновению снял замасленную спецовку, повесил ее в сенцах, умылся во дворе и прошел в комнату. Старик Есбол сотворил вечернюю молитву — намаз. Стоя у порога, Еламан пристально посмотрел на покрытую черной такиёй маленькую головку старика, на его тонкую морщинистую шею, на глубокую ямочку в сухом затылке и снова подумал, как мало внимания уделяет он этому самому родному теперь человеку. С утра до вечера он на работе, а старик, ни слова не понимающий по-русски, целыми днями остается один. «Гм… Надо бы денька два дома побыть со стариком», — подумал Еламан и пошел к Мюльгаузену.
Мюльгаузен в последнее время ложился поздно, вставал рано, похудел, осунулся и был постоянно мрачен. Увидев Еламана, он отвернулся и, посапывая, продолжал одеваться.
— Петька… — робко окликнул его Еламан.
— Ну?
— Да, вот видишь…
— Ничего не вижу. Ну?
Мюльгаузен давно уже решительно отошел от Ознобина и Селиванова и собрал небольшую группу единомышленников среди рабочих. Он и с Еламаном теперь почти не разговаривал, после работы сразу исчезал, а домой возвращался далеко за полночь, а иногда и к утру. Еламан знал, что Мюльгаузен старается раздобыть оружие и поднять восстание в городе.
— Черт побери… — бормотал Мюльгаузен, по-прежнему не обращая на Еламана внимания. — Никогда ничего не найдешь на месте… Маша! Маша-а!
Прибежала сестра. Она была в переднике, с запачканными мукой руками, раскраснелась и часто дышала — месила тесто на кухне.
— Что? Ты звал меня?
— Где расческа?
Маша огляделась, что-то припоминая, потом поправила волосы и смущенно взглянула на Еламана.
— Ну? Где расческа, спрашиваю?
— Сейчас поищу…
Еламану как-то расхотелось говорить с Мюльгаузеном, и он повернулся. Увидев, что Еламан уходит, Мюльгаузен поморщился и буркнул вслед:
— Подожди, что там у тебя?
— Да, так, дело одно…
— Что за дело?
— Старик вот приехал… Так я бы хотел денька два с ним побыть.
— Подходящая причина.
— Я от работы не отлыниваю.
— Что-то у тебя слишком много родных. Маша! Ужин скоро?
— Сейчас.
— Давай скорей — времени нет ждать!
«Зря я у него спрашивал… Да и вообще лучше жить нам врозь. Вот дед уедет, надо будет другую квартиру подыскивать», — подумал Еламан и пошел к себе.
II
— Так-так… Ну а Мунке как? Жив, здоров?
— Э, сынок, ходит себе по земле, что ему делается?
— Я слышал, у него опять ребенок родился?
— Правда, правда… Есть теперь у него крикун.
— Ну а как они с Досом? Все еще косятся?
— Какой там косятся! Целый аул раскололся! Друг против друга прямо на дыбы встают. А все Танирберген… Ух и лиса! Он же их расколол, а теперь натравливает. Мунке и Дос видеть теперь не могут друг друга!
Услышав имя Танирбергена, Еламан уже не расспрашивал больше и насупился. Он знал всю меру своей ненависти и не хотел растравлять себя. Старик Есбол некоторое время дремал, потом вдруг очнулся и поднял глаза.
— Подвинься-ка поближе, сынок…
Еламан подсел ближе и уставился на старика. Он сразу понял, что дед Есбол собрался сказать что-то важное.
— Говорят, глаз отца на сына зорок. — Есбол любил начинать издалека. — Помнится мне, в детстве ты был чутким мальчонкой. Глядел я на тебя, и сердце радовалось, думал: вот вырастет, с добрым сердцем человек будет. Ты ведь много лет пас коней Кудайменде. Небось повадки коней знаешь?
Еламан только моргал, напряженно угадывая, куда клонит старик Есбол.
— Знаешь, бывает саурик-айгыр, жеребец-безумец. Ему и в бескрайней степи тесно. И вот, не давая покоя ни себе, ни другим, гонит и гонит он без цели по всей степи свой маленький косяк. Но есть и другие жеребцы. Бывает благородный длинногривый жеребец— кутпан-айгыр. Он умен, спокоен и зорко охраняет свой косяк. Вот я и думал, что ты будешь добр и бережлив к своему очагу, мудрым в гневе и незлопамятным человеком. Ну а теперь, послужив в солдатах, не растерял ли ты на чужбине этот божий дар? Не ушла ли от тебя мудрость и доброта? А?
Есбол вдруг хихикнул, высоко вздернул голову и посмотрел на Еламана маленькими слезящимися глазами.
Еламан ничего не понимал, но чувствовал какой-то укор, какую-то тихую печаль, исходящую от старика, и оробел. Дед Есбол быстро оборвал смех и принял опять задумчивый вид.
— Где теперь Акбала, ты знаешь? — громко и резко спросил он. Еламан вспыхнул, пальцы у него задрожали. Лицо его, на котором до сих пор держалось лишь почтение к старцу, исказилось.
— К чему это? Зачем она мне? — пробормотал он, потупясь.
Есбол досадливо вздохнул.
— Вот-вот, ты как раз этот жеребец-безумец. Теперь самое время, чтобы свести с ней счеты… — недовольно пробурчал он и нахмурился. — Может, конечно, вы и отошли друг от друга, охладели, но разве она не единственная дочь почтенного Суйеу? Разве не из-за любви к тебе Суйеу отвернулся от любимой дочери? А знаешь ты, что значит ребенок для родителей? Не только по живым, но и по умершим давно детям у бедных родителей от боли и тоски душа чернеет! Каким бы суровым ни был Суйеу, разве легко ему было дочь проклясть? Подумай!
Еламан молчал. «К чему это он все мне говорит?»— угрюмо подумал он.
— Она же мать твоего ребенка, — пустил дед Есбол в ход главный свой козырь.
— «Мать, мать»! — взорвался вдруг Еламан. — Какая она мать, если шестимесячного ребенка…
— Брось! Знаешь, как ей сейчас трудно? Знаешь? Ничего ты не анаешь! И Суйеу вот тоже никак не простит ее. Этот дьявол не то, что мы… Если он обидится, до самой смерти помнить будет. Неужто тебе уподобляться ему?
Старик Есбол махнул рукой и отвернулся. Еламан сидел насупившись. Немного погодя Есбол пытливо поглядел на него, хотел еще что-то сказать, но раздумал, решил, что и без того наговорил достаточно.
После этого разговора старик погостил у Еламана еще неделю. Узнав как-то от Еламана о приезде в город подводчиков, старик вдруг собрался в дорогу.
Перед отъездом, привязав у ворот оседланную верблюдицу, дед Есбол вдруг спросил (все понимал старик!):
— Сынок, ты в письмах писал нам, что есть у тебя какой-то друг, а? Гм…
Еламан сконфуженно кашлянул.
— Вы еще друзья?
— Гм…
Старик задумчиво кивнул стриженой головой в черной плюшевой тюбетейке:
— В старину покойный мой отец говаривал: «Коня цени по стати, человека — по нутру». А нутро человека трудно разглядеть. Н-да… А еще трудней выбрать друга по внешности. Это все равно что сесть на необъезженного коня и всю дорогу потом бояться, что сбросит…
Старик Есбол невесело усмехнулся. Вообразил, наверное, всадника на необъезженном коне.
— По желанию друга не выберешь. Настоящая дружба сама приходит. И только к равным приходит. А где водится такая дружба? Я вот ни с кем не дружил. Не потому, что… — Старик запнулся, помолчал. — Не потому, что ровни себе не нашел — нет! Вся беда тут в том что и среди друзей не всегда есть равенство. И среди друзей почти всегда один выше, другой ниже. А кто ниже, всегда как-то зависим. Один решает, другой соглашается. Вот что трудно!
Еламан по привычке не торопился с ответом, думал. Почти со всем, что сказал дед, был он согласен. Не согласен он был только с последними его словами насчет равенства в дружбе. Было в этих словах для Еламана что-то смутное, что-то саднящее. Мигом вспомнил он начало своей дружбы с Петром Мюльгаузеном. Разве это была расчетливая дружба? Нет, это была дружба двух людей разной веры и языка, людей, которые в трудное время внутренне потянулись друг к другу.
Но возражать деду Еламану не хотелось, и он промолчал, вздохнул только. Старик Есбол и тут понял Еламана.
— Ладно, сынок, — легко заговорил он, будто отбрасывая все сомнения, — другом он может быть или не быть, но что ты товарища нашел — это хорошо. Джигит на чужбине славен товарищами.
— Это верно, — согласился Еламан.
Старик Есбол опять помолчал, голова его склонилась, казалось, он задремал на минуту.
— Та-ак, значит… — после некоторого раздумья заговорил он снова — Значит, здесь ты устроился на работу, и товарищи у тебя все русские. Я не знаю этого народа. Только давно уже в память мою запали слова одного мудрого человека. «Ремеслу учись у русских!»— любил он говорить. Хоть ты и молод, но уже увидел долины и холмы жизни. Чего только не изведал ты за свою жизнь! — горестно покачал головой старик. — Сейчас ты встал на новый путь, для нас незнакомый. Что ж, такова судьба. Не думай, что это хуже, чем по морю сети тянуть. Испокон веков впереди тот, кто больше знает. Да благословит тебя судьба!
Старик Есбол растроганно высморкался и посмотрел на свою верблюдицу. Ему пора было уже ехать, и мыслями он сразу перенесся домой, в степь.
— Ну, прощай! — заторопился он. Потом пристально оглядел Еламана, его одежду и обувь и добавил — Думая о нас, не связывай себя, не уподобляйся птице, попавшей в силки. Мы пока, слава аллаху, живем неплохо. О нас не заботься. Есть у нас и скот кое-какой и всякая одежа тоже есть. Думай больше о себе — тебе жить.
Так закончил старик Есбол, кротко и просто освобождая Еламана от всяких обязательств.
III
После отъезда деда Есбола Еламан, как никогда, почувствовал свое одиночество и крепко загрустил. Из дома никуда он не выходил и ни с кем не встречался. После работы сразу шел домой.
А дома тоже не с кем было поговорить. Маша по вечерам уходила гулять с Селивановым. Мюльгаузен дома почти не бывал, А мать Мюльгаузена терпеть не могла Еламана, и он старался не попадаться ей на глаза.
Ни разу Еламан не видел, чтобы эта костлявая, всегда хмурая старуха была приветлива даже со своими детьми. Зеленоватые глаза ее никогда не мигали, бескровное лицо всегда оставалось безжизненным, и от всего ее облика веяло стужей.
Разглядывая старуху исподтишка, Еламан часто думал, что была ведь и она молодой, кто-то любил ее, кому-то рожала она детей… Он силился представить ее юной — и не мог.
После отъезда деда Еламан несколько раз принимался искать новую квартиру, но ему не везло — ничего не находил. А жить в доме Мюльгаузена становилось ему все тяжелей. В последнее время Еламан вообще стал что-то уставать. Он шел с работы, мечтая о покое и отдыхе. Но на пороге дома всегда попадалась ему злобная старуха, и настроение у Еламана портилось. Хорошо, если заставал он иногда Машу. Он любил посидеть подле нее. Нравились ему ее девичий румянец, ее взгляд, будто из загадочной дымки, ее тихий грудной голос.
Но приходил с работы Мюльгаузен, хлопала дверь, гнулись половицы под его солдатскими сапогами, и раздавался зычный голос:
— Маша? Ты где? Ужин готов? Живо!
И Еламан тотчас уходил в свою комнату. Он и на работе старался не встречаться с Мюльгаузеном.
Наконец после долгого молчания они однажды разговорились. Будто впервые увидев, Мюльгаузен любовно оглядывал крепкую фигуру Еламана. В Турции Еламан был так худ и страшен, что не понять было, как он вообще может что-то делать. С первой же встречи пришелся Мюльгаузену по душе этот казах. «Под влияние Ознобина попал, дурак, — думал он. — Но еще не поздно. Все можно поправить. Завтра у нас первый сбор боевой дружины, такие сильные ребята нам пригодятся».
— Слушай, что-то тебя не видно стало, браток, а? — дружески заговорил Мюльгаузен.
Еламан только усмехнулся. «При чем тут я? — хотелось ему сказать. — Я что трава под ветром: куда подует, туда и клонюсь». Но он плохо говорил по-русски, не все слова знал и стеснялся произносить длинные фразы.
— Ну как работа? Доволен? — опять спросил Мюльгаузен.
— Что ж работа? Не выбирать же, как невесту.
— Чудак! Ерунду говоришь. Я к тому спросил, что, если хочешь, с завтрашнего дня можешь работать со мной. Договорились?
— Спасибо… Только не знаю как… Я своей работой доволен…
— Вон оно что! С Ознобиным, значит, жалко расставаться? Ну что ж, дело твое… Дело твое! Только не нравятся мне ни твой Ознобин, ни Селиванов!
— Знаю…
— А знаешь — нужно со мной идти! Теперь некогда митинговать. Сейчас, когда везде готовятся к восстанию, трепаться некогда. Сейчас нужно оружие в руки рабочим дать!
— Мне кажется, и они не против оружия…
— Кажется! Кажется, да не высовывается. Плохо ты их знаешь… Они парламентарии, понял? Ждут, видишь ли, решающих схваток революции. А революция не беременная баба, чтобы каких-то схваток дожидаться.
Налившись кровью, Мюльгаузен грузно поднялся на ноги. Скрипя половицами, дошел до двери низенькой комнаты, вернулся назад, сел.
Еламан смотрел в пол. Душой он был с Ознобиным и Селивановым, но спорить с Мюльгаузеном не мог — тот привык ораторствовать на митингах, а что ему мог возразить Еламан? Помолчав, Мюльгаузен опустил ему на плечо чугунную руку.
— Говорят, ты другую квартиру ищешь? Еламан покраснел.
— Подыскиваю.
— А здесь тебе тесно стало?
Еламан кашлянул и отвел глаза. Мюльгаузен некоторое время в упор смотрел на него, потом поднялся.
— Не дури, места у нас всегда хватит, — сказал он напоследок и вышел из комнаты.
Спать было еще рано, и Еламан пошел побродить по городу. Сначала он хотел пройти мимо магазина Темирке в надежде встретить кого-нибудь из земляков, но потом раздумал. Кто-то ему говорил, что у татарина вот уж несколько дней гостит Танирберген.
Воздух медленно остывал, и приятно было просто идти, сворачивая из улицы в улицу. А когда совсем стемнело, и в фиолетовом небе засияла луна, Еламан пошел к небольшому озеру, которое сверкало, как серебряный полтинник, на окраине города. Он долго ходил и сидел на берегу озера, любуясь безветренной ночью только что наступившего лета. Он сам не знал, отчего, но сегодня у него было грустно на душе. Будущее его было темно.
Устав от одиночества, он пошел домой. Город уже спал. Улицы были темны, в старых покосившихся домишках не видно было ни огонька. В темноте дома казались еще более приземистыми, и вид у них был сонный, будто они и в самом деле спали в тишине.
Этот район Еламан знал хорошо. Недавно в поисках квартиры он обошел чуть не все эти улочки. В какие только двери он не стучался, каких людей не навидался! Но теперь, шагая по безлюдным тихим улицам, он не мог узнать места, не мог отличить друг от друга все эти дома. Все они казались одинаковыми.
Но Еламан знал, что в каждом доме свое. В одном доме появился на свет ребенок, в другом — кто знает! — может быть, оборвалась чья-то жизнь. И сидит где-нибудь в темной комнате на ковре старый мулла, держит на коленях раскрытый коран и шепчет подремывая: «Голова человека — мяч в руках аллаха». Мяч аллаха…
Еламан невесело хмыкнул. Каждый день, возвращаясь с работы, он видел, как на улице босоногие ребятишки шумно гоняли мяч. И вот значит, так же, как дети, забавляется аллах? Только пинает он попеременно не мяч, а человечьи головы? Еламан даже шаг замедлил. Темная улица вмиг заполнилась мячами, но на мячах явственно проступали вытаращенные глаза, носы, рты, разверстые в крике, — головы! Головы скакали, катились, взлетали, шмякались на крыши — вон голова Еламана, вон голова Акбалы…
Еламан зажмурился, потер глаза. Потом пошел быстрее, думая об Акбале. «Какая она теперь? Изменилась ли?» Акбала была самая тяжкая боль его жизни, и эту боль разбередил дед перед отъездом — зачем? Что было нужно старому Есболу? Или он пытался своим слабым дыханием растопить лед, который крепко уже сковал сердце Еламана? Еламан схватился за эту мысль, стал повторять: «Лед души. Лед сердца. Постой! А кто в этом виноват?»
Разве виновата в этом несчастная женщина? Разве виноват в чем-нибудь заблудившийся путник, бродящий во тьме? И разве человеческие головы не есть в самом деле мячики аллаха, разве не подыгрывают аллаху разные Танирбергены, забавляясь и пиная их как вздумается?
Еламан от напряжения даже дух затаил — вспоминал все слова, сказанные старым Есболом. Тогда-то он мимо ушей пропустил эти слова. Более того — разозлился, потому что думал тогда только о честности. А теперь он понял, что старик имел в виду человечность. Человечность, честность… Разве это не родственные движения души?
Проблуждав в задумчивости довольно долгое время, Еламан пришел наконец домой. Едва открыл он дверь, как услыхал привычный всепотрясающий храп — Мюльгаузен спал. Этот храп был могуч и разнообразен, Еламан даже просыпался иногда среди ночи и долго потом не мог заснуть.
Тихо прошел он в свою комнатенку и, не зажигая лампы, присел к окну. Спать ему не хотелось. Он стал глядеть на залитый луной двор и думать о человечности. Думал он, почему это люди так жестоки друг к другу. Чуть обидятся — мигом забывают все хорошее, начинают враждовать, а от вражды идет все зло.
Вот об этом-то и говорил намеками дед, привязав перед отъездом верблюдицу у ворот. Да, не взвесил, оказывается, Еламан на весах рассудка полную ошибок жизнь несчастной женщины. Пока не станешь выше слепой ревности, не бывать и справедливости.
«Ну давай, давай взглянем на все со стороны спокойно, давай разберемся! Ведь все беды, все бесчисленные унижения и падения связаны с одним только человеком — с Танирбергеном. Это он ястребом кружил над лучшими джигитами аула, он через Кудайменде настраивал против рыбаков купца Федорова, он загнал Калена в Сибирь, это он упек в армию меня и Рая! И он разбил всю жизнь бедной женщины, смущал ее в замужестве, выкрал ее, когда я был в тюрьме, и, позабавившись ею, пока не наскучила, со своей обычной холодной жестокостью выгнал из дому, и она ушла, растворилась, уехала с попутным обозом в зимнюю стужу и будто в воду канула».
Еламан устал. Чувствуя слабость и головную боль от мыслей, он лег спать. И уже ни о чем больше не думал, а только спрашивал отдаленно у кого-то: «Какая она сейчас? Изменилась? Или нет?» И не получал ответа.
IV
Весенним вечером, как всегда, растекался по городу рев гудка. «Ну заревела верблюдица к подою!»— пошутил про себя Еламан. Слободские рабочие собрались кучками и, оживленно разговаривая, потянулись к выходу из депо. Трое молодых рабочих приостановились было, куда-то позвали Еламана, но он не расслышал, махнул им рукой. Он поджидал Мюльгаузена и следил за ним издали. А Мюльгаузен то ли не замечал Еламана, то ли притворялся — в его сторону не смотрел. Весь день он работал сегодня под паровозом, лежа на спине на шпалах, засыпанных шлаком, залитых мазутом. После гудка он с трудом вылез из-под паровоза, весь в мазуте, блестя маленькими глазками, и, насупив брови, стал переодеваться.
Еламан вспомнил, как много сделал для него Мюльгаузен. Это он спас его однажды от верной смерти в турецкой земле. Он потом пригласил его в Челкар и устроил на работу. Он позвал его к себе жить. Однажды (это еще в первое время, когда Еламан особенно тосковал по Раю), подошел к нему сзади Мюльгаузен. Хлопнув его по плечу, спросил, грубовато усмехаясь:
— Ну, едрена мать, как дела?
Еламан не обернулся. Удивленный Мюльгаузен заглянул через плечо в лицо Еламану. Увидев на щеке Еламана прозрачную слезу, Мюльгаузен изменился в лице.
— Кто тебя тронул? — хрипло спросил он. — Ну? Скажи, кто? Я ему…
Еще любил Еламан смотреть, как Мюльгаузен работает. Все у него получалось ловко, легко, самая тяжелая, надсадная работа казалась пустяковой игрой в его руках.
Подождав, пока Мюльгаузен переоденется, Еламан подошел к нему.
— Пойдем вместе, а?
— Иди, иди — чего я тебе?
— А ты… Ты не домой разве?
Мюльгаузен не отозвался. Еламан видел, что тот не в духе почему-то, но воспоминания о Турции и о первых днях в Челкаре умилили его, и он вдруг, улыбнувшись смущенно, потянулся было обнять его. Мюльгаузен поморщился:
— Отстань ты от человека!
Еламан как-то сразу весь потух, сгорбился и молча побрел к выходу. Видно, прав был дед Есбол: равного друга трудно найти, А дружба неравных людей все равно что плохая нога хромого: чем короче нога, тем сильнее человек хромает.
И по дороге домой Еламан твердо решил, не откладывая больше, перейти на другую квартиру.
А решив так, Еламан облегченно вздохнул, повеселел и поднял глаза. Навстречу ему шла женщина. Он еще не разглядел ее толком, но ноги его вдруг ослабли почему-то, а сердце заболело и застучало. Он глянул пристальнее и стал задыхаться, будто долго бежал перед этим, — навстречу ему шла Акбала.
Она его сначала не заметила, проходя мимо, рассеянно подняла печальные глаза и даже отшатнулась, мгновенно изменясь в лице. Потом вспыхнула, как юная девушка при виде возлюбленного, тут же отвела взгляд и пошла дальше.
«Боже, боже! Как она изменилась! — лихорадочно соображал Еламан, сжимая в кулак дрожащие пальцы. — Плюшевая безрукавка истерлась, платье поношено…»
Щемящая жалость, и любовь, и нежность пронзили его. Он глядел ей вслед — она все уходила, уходила своей напряженной походкой, и он вдруг почувствовал все ее смятение, всю нерешительность…
— Акбала! — хрипло позвал он. — Акбала-ай!..
Акбала уходила. Оробев, не зная, что сделать, что крикнуть, Еламан столбом стоял на улице, приоткрыв беспомощно рот. «Неужто не обернется? Неужто в самом деле не захочет даже поговорить?» И ои понял уже, что не обернется она, затоптанная ее гордость не позволит обернуться. И еще он понял, что по-прежнему любит ее и жалеет.
А Акбала, ожесточаясь, как будто бросая кому-то вызов: «Я все та же Акбала!»— уходила. Дыхание ее прерывалось, точеный нос заострился, черные глаза на белом лице блестели. Такое выражение глаз бывает только у раненого зверя, судорожно бьющего ногами, будто бы бегущего в последний свой миг по земле.
«Ничего! Ничего между нами не может быть! Все кончено!» Раза два ей казалось, что она упадет, и она начинала шептать, прося у кого-то сил. Как строго (так ей показалось), как пренебрежительно глядел на нее Еламан!
Она опомниться не успела, как дошла до дома, хозяин которого приютил ее в Челкаре. Два малыша выбежали ей навстречу, но, испугавшись ее вида, отошли в сторону. Только самый маленький, несмышленыш, как всегда, радостно крича: «Апа, апа!»— подбежал и вцепился в подол.
Акбала машинально подняла ребенка, вошла в дом и застыла посреди комнаты. Она так ослабела, что даже до кровати не могла дойти, и опустилась на пол.
— Сам виноват!.. — шептала она, вытирая мокрые глаза. — Во всем только сам виноват! И в моем несчастье, и в несчастье ребенка нашего…
И она уже с бешенством, со злорадством припоминала все несчастья, во всем виня Еламана.
— Сколько умоляла: «Не выходи на лед!» Не послушал. А ведь знал, что будет буря. Знал, знал! А все-таки вышел на лед. Говорил, что любит. Нет! Не только не любил, но и не уважал. Если бы любил — слушал бы меня, слушал бы!.. А ты на своем настоял? Настоял? Так вот тебе, вот тебе! Гляди теперь! Вышел тогда на лед? Бая русского убил? А если бы ты любил меня… если б ты о нашем ребенке подумал, стал бы ты русского бая убивать? Нет, ни о ком ты не думал! Ты виноват… Ты… Во всем! Один ты!..
Испуганные ребятишки сбились в углу, молчали, глядели во все глаза на Акбалу, слушали ее шепот, ее заклинания, видели, как она раскачивается и хватается за голову, — и ничего не понимали. Младший хотел было заплакать и даже скривился, но старшие погрозили ему, и он не решился заплакать. Акбала ничего не видела и не слышала.
Пришел Ануар. Он так тихо притворил за собой дверь, что Акбала и его не услышала. Некоторое время он смотрел на сгорбленную ее спину, на опущенную голову, потом кашлянул и спросил нерешительно:
— Ты… чего так сидишь?
Акбала промолчала. Потом встала и зажгла лампу. Выкручивая фитиль, чтобы поярче горело, она оглядела себя и поразилась, что не замечала раньше нестираного своего платья из белого батиста. «Как я опустилась! — со стыдом подумала она. — До чего дожила! Свою одежду не могла простирнуть!» Теперь она поняла (так ей показалось), почему Еламан пожалел ее глазами, вместо того чтобы презрительно отвернуться от неверной жены, причинившей ему столько зла. «Нет, нет, я правильно сделала, что не подошла к нему!»— думала она.
Немного придя в себя, Акбала занялась ужином. Она быстро ходила по комнате, искала то кастрюлю, то какие-то припасы, и как тень ходил за ней Ануар. Она останавливалась — потупив глаза, останавливался за ее спиной и он.
Сначала Акбала не обращала на него внимания, но потом странное поведение Ануара стало ее раздражать.
— Чего тебе? — резко вдруг спросила она, повернувшись к нему. — Так… Просто так…
— Свихнулся ты, что ли?
— Акбала… Прости!..
— За что?
— Да вот… Сама знаешь, захворал я… Из-за меня все вы нужду терпите.
— А-а! Да ведь со всяким может случиться.
— Нет, я просто… Я к тому говорю, что… Теперь уж я здоров. Завтра вот выйду на работу.
— Смотри! Не рано ли?
— Нет, нет… Я здоров! Совсем здоров! Я вот что хотел сказать, не о том вовсе… Ты прости, я путаюсь…
Ануар запнулся. Он переминался, глядел в угол, открывал и закрывал рот. Акбала решила помочь ему:
— Ну-ну… О чем ты хочешь сказать?
— Я хотел сказать… Ты только не сердись!
— Да нет же!
— Нет, ты не сердись… Я не знаю…
— О боже! Да говори ты!
— Акбала… Вот я тебя прошу: будь матерью… вот этим детям, а? Я хотел сказать… Так сказать, две половинки — одно целое.
Акбала опустила глаза. Она думала, что нужно немедленно уходить из этого дома, иначе рыжий возьмет ее измором.
— Зачем я тебе? — возразила она. — Ты еще молод, найдешь себе хорошую жену. А я вон даже с первым мужем не ужилась… Спасибо тебе, Ануар, теперь я уйду.
— Нет… Что ты, что ты! Куда ты пойдешь?
Но Акбала уже не слушала его. Быстро собрав всю свою одежду в узелок, она обернулась к детям, молча сбившимся возле очага.
— Ну, милые мои, будьте здоровы!..
Она подошла к ним, присела, чтобы поцеловать их, и вдруг замерла — на глазах у детей блестели слезинки. Мигом вспомнила она своего ребенка, оставшегося в ауле, и заплакала. Крепившиеся из последних сил детишки тоже заревели, прильнули к Акбале.
— Апа… апа, не уходи…
— Не уйду, глупые, — шептала обессиленная Акбала. — Куда же я от вас уйду?..
V
Удрученный, хмурый Ануар вернулся с работы рано. Идя домой, он не чувствовал духоты, не замечал, как все струится в воздухе и пахнет накаленным кирпичом.
Не успел он пройти мимо магазина Темирке, как навстречу ему из-за угла колесом выкатился круглый толстяк. «Ну вот, еще одну беду бог послал! — с досадой подумал Ануар. — Сейчас начнет долг выколачивать…»
Толстяк был известный татарский купец, один из крупнейших после Темирке, закупавший рыбу в Казалинске и Камбаше и вагонами отправлявший ее в Оренбург.
— Э! Э! — еще издали, будто увидел лучшего друга, закричал купец. — Ануар-афенде, жив, здоров ли?
— Слава аллаху, бай… — смущенно ответил Ануар.
— А? Ну-ну… Фффу! Вот жара! Когда же, любезный, думаешь должок вернуть?
Ануар, как оседланный конь, тяжело переступил с ноги на ногу. Хотел было что-нибудь соврать, да язык не повернулся. Купец оглядел Ануара, похмыкал неодобрительно, велел, чтобы завтра же были деньги, и покатил дальше.
Придя домой, Ануар тяжело сел и потупился. Дети радостно кинулись к нему, стали шарить по карманам и за пазухой, искать гостинца. На лбу у Ануара выступил пот. «Что теперь делать? — в тупом отчаянии думал он. — Господи, да где же справедливость! Детишки ведь меня живьем съедят! Как же можно было меня выгонять с работы?»
Акбала удивилась, что Ануар так скоро вернулся с работы, но спрашивать ни о чем не стала, хоть и чувствовала сердцем что-то недоброе.
День прошел вяло, в молчании и безделье, и спать легли рано, едва зашло солнце, даже лампу не зажигали. Утром первые проснулись дети, захныкали от голода. Акбала лежала некоторое время, закрыв глаза, слушая плач детей, потом подняла голову. Ануар лежал возле стенки, и видно было, что не спал, а уж время было вставать, идти на работу. Акбала похолодела.
— Ануар! — громко позвала она. Ресницы Ануара дрогнули. — Почему не встаешь?
— Ну встану… — сипло пробормотал он и покашлял. — Встану… А потом что? Чего вставать-то?
— Как чего? На работу идти…
— Кха!.. Какая работа?
— Тебя прогнали?
— Нет…
— Так ты работаешь или нет?
— Нет… Пока я болел, на мое место другого взяли…
— Так… Как же теперь дети?
— Откуда мне знать?
Акбала молча оделась и вышла из дому. Пойти ей было некуда— она отправилась на базар. На базаре было шумно, жарко, множество крикливых голосов сливалось в один высокий вопль, торговцы сходились, расходились, разворачивали, мяли материи, колупали подметки сапог, ели в тени лавок вареную баранину (у Акбалы рот наполнялся слюной и голова кружилась), хрипло ревели верблюды, пахло то сушеным урюком, то рыбой, то несвежим мясом…
— Кому, кому холодной воды? — верещали мальчишки.
— А вот свежий хлеб! Свежий хлеб!
— Кому рыбы?
Сперва Акбала думала занять немного денег у кого-нибудь из знакомых, но потом оробела, устала от криков, суеты, жары и пыли побрела домой.
Дома было еще немного муки, к вечеру Акбала замесила пресное тесто, все съели по лепешке и поскорее легли, чтобы забыть во сне обо всем плохом и чтобы не так хотелось есть.
VI
Еще восток не начал светлеть, еще тьма разлита была по городу, когда Акбала проснулась от торопливого стука в дверь. Она вскочила в испуге, прислушалась, и сердце у нее вдруг зашлось: опять кто-то забарабанил в дверь.
В комнате было темно, как в могиле, единственное окно плотно занавешивали на ночь. Сначала Акбала ничего не могла сообразить, шарила вокруг себя, потом вспомнила, что за детьми у стенки спит Ануар.
— Ануар! — тихо позвала она. Потом погромче — Эй, Ануар!
— А? Что?.. Чего тебе?
— Вставай! Кто-то в дверь стучится…
— Кто?
— Не знаю…
— Эй, кто там?.. — слабым от страха голосом крикнул Ануар.
— Откройте! — приглушенно попросил кто-то за дверью. Акбала уже зажигала лампу. Ануар, торопливо натянув штаны, пошел открывать. У двери он остановился и беспомощно оглянулся на Акбалу, как бы умоляя: «Может быть, все-таки не открывать?» Акбала торопливо подошла к нему и уставилась на дверь. Лампа дрожала в ее руке, свет колебался.
— Кто там? — заикаясь, спросил Ануар.
— Ради бога откройте!
— Все-таки он мусульманин… — пробормотал Ануар, возясь с запором. Чуть приоткрыв дверь, он тут же отскочил, едва не сбил с ног Акбалу. — Ойбай, пропали… — заскулил он. — Бандит!
В дверь, пригнувшись, быстро протиснулся высокий человек с винтовкой в руке, тут же запер дверь на запор, шикнул на Ануара:
— Ради аллаха молчи! Погаси свет.
Акбала послушно прикрутила фитиль, и в доме опять стало черно.
Человек затаил дыхание, прислушиваясь. На улице, довольно далеко от дома, послышались голоса. Через минуту несколько человек грузно пробежали мимо дома. Шаги бегущих смолкли невдалеке, и непонятно было, остановились бегущие или просто их не стало слышно.
VII
Едва только ночной гость, нагнувшись, вошел в дом, как Акбала сразу узнала Еламана. И он ее мгновенно узнал, но не до нее ему было в эту минуту. Весь он был поглощен одним — пробегут солдаты мимо или остановятся, а если остановятся и станут ломиться в дом, то стрелять или нет?
На улице давно не слышно было ни звука, но в доме никто не шевельнулся. Лампу не зажигали; казалось, все предпочитали темноту. Оцепенев, стояли Еламан и Акбала. Неслышно переминался с ноги на ногу озябший и ничего не понимавший Ануар. Акбала даже боялась дышать — так тихо было в доме. Раз ей показалось даже, что это все сон…
Опомнившись, она молча принялась стелить постель. Мужчинам она постелила вместе, а сама легла с детьми, Еламан, не раздеваясь, молча лег с краю и положил рядом винтовку дулом к двери. На улице снова раздались шаги и русские голоса:
— Тут он где-то…
— А ты заметил, где он свернул?
— …в бога мать, тут дворами уйдешь…
Еламан сел, нащупал винтовку, винтовка ходуном ходила в руках. Страх холодным комком сидел у него под сердцем. «Как могли они догадаться, что мы… — лихорадочно соображал си. — Что с Мюльгаузеном? Успели ли остальные бежать? Меня ли ищут?»
А ведь так хорошо все получалось сначала! Город слал глубоким сном. Они вышли к железной дороге. Кругом стояла такая мертвая тишина, что Еламан вздрогнул, когда со стороны станции раздался паровозный гудок. Он было пригнулся, но Мюльгаузен все так же ровно шагал впереди, смутно маяча своей кряжистой фигурой, и Еламан успокоился.
Миновав железную дорогу, они шли уже недолго. Осторожно пробираясь вдоль домов и дувалов, они подошли к длинному каменному пакгаузу и залегли. Над широкими дверьми пакгауза висел керосиновый фонарь, бросая вокруг зыбкий свет. «Где же часовой?»— подумал Еламан. Потом заметил черную тень, медленно, будто в раздумье, приближавшуюся от угла здания к свету фонаря.
— Что будем делать? — шепнул Еламан, ближе всех лежавший к Мюльгаузену.
Мюльгаузен шепотом выругался и полез за финкой. Приподнявшись, он оглядел своих, все эти бледные пятна лиц, едва освещенные далеким фонарем, погрозил им кулаком, чтобы лежали молча, и осторожно пополз к часовому. Через минуту его уж не различить было.
Часовой остановился под фонарем, прижал локтем приклад винтовки и полез за кисетом и бумагой. Он уже склеивал папироску, когда сзади на него бросился Мюльгаузен.
Вскочив, Мюльгаузен споткнулся обо что-то: в тишине громко брякнул металлом о металл; часовой бросил папиросу, схватился за винтовку, заорал:
— Стой! Кто… — И потом — А-а-а-а-а!.. — Это когда Мюльгаузен сбил его с ног и пыряя финкой, все не попадая в сердце.
Через секунду крик оборвался, Мюльгаузен выпрямился, махнул своим рукой и подошел к дверям, разглядывая замок. Кто-то метнул камнем в фонарь — свет погас.
— Быстрее! — задыхаясь от злости и стыда, что не сумел бесшумно снять часового, крикнул Мюльгаузен. — Быстрей, вашу мать! Где ломик?
Сразу человека два-три запыхтели над замком, звякали ломиком, с треском выворачивали скобы. Потом со скрипом растворили тяжелые створки дверей, вбежали в прохладную темноту склада, стали чиркать спичками, светить. Ящики с винтовками и патронами оказались в самой глубине. Их быстро выносили наружу. Те, кто остался у дверей, подхватывали ящики и исчезали в темноте, только слышно было удаляющееся надсадное дыхание. Настала очередь Еламана, он расставил ноги, сгорбился, готовясь принять на плечи очередной ящик, и тут фиолетово полыхнуло невдалеке, ударил выстрел, щепки веером брызнули от двери.
— Бросайте все! — крикнул в темноту склада Мюльгаузен. — Бежим! Скорей!
Из темноты уже кричали: «Стой! Стой!» Началась неровная беспорядочная стрельба, пули смертно посвистывали, Еламан кинулся во тьму вслед за Мюльгаузеном, споткнулся о тело солдата, упал, вскочил, побежал, потом вернулся, вытащил из-под солдата винтовку, отстегнул подсумок с патронами и опять побежал. За ними гнались, стреляли наугад, Еламан тоже выстрелил два раза, потом сообразил, что лучше не отстреливаться, бежать в темноту. Мюльгаузена он потерял, прибежал на какую-то улицу, перевел дух, соображая, куда теперь деваться. Потом услышал вдалеке голоса преследователей. Голоса матерились, перекликались, приближались… И он решил стучать в первую попавшуюся дверь.
И вот что получилось! Вот куда он попал! Лежит теперь во тьме рядом с Акбалой и ее новым мужем, и никто не спит, кроме детей, и все думают — как же быть дальше?
Скоро начало светать. Из-под полы черного чапана, которым было завешено окно, стал просачиваться розовый свет — значит, небо заалело.
Ануар приподнялся, повел глазами по комнате, покашлял, потянулся и встал. Акбала из-под ресниц следила за ним. Ей показалось, что Ануар как будто разучился ходить. Он по-журавлиному переставлял длинные тощие ноги, будто не по земле шагал, а по топкому болоту.
Потолкавшись по комнате, Ануар вдруг вышел из дому. Еламан неприязненно посмотрел ему вслед. Акбала перехватила его взгляд и покраснела. Ей захотелось сказать, что живет она в доме Ануара только ради крова, ради пристанища.
Едва Ануар вышел, она сразу почувствовала близость Еламана. Почувствовала запах мужчины, его крепкое большое тело, запах его одежды, от которой прежде несло рыбой и здоровым, соленым потом, а теперь пахло металлом и мазутом. Она вдруг поняла, что осталась наедине с первым мужем, с первым мужчиной, которого она узнала и который узнал ее, и сердце у нее забилось как у юной девушки.
Она напряглась и замерла.
Не шевелился и Еламан. Изредка он взглядывал в сторону Акбалы и тотчас отводил глаза. Между ними, безмятежно посапывая, спали крепким сном малыши. За детьми в полумраке комнаты круглилось теплое тело молодой женщины. Еламан заметил, как под одеялом вздымалась и опадала грудь Акбалы, кровь ударила ему в голову. «Что делать? Как поступить?»— мучительно думал он, не в силах уже лежать молча рядом с самой дорогой на свете женщиной.
И Акбале тоже стало совсем невмоготу. Она поднялась и, понурившись, пошла к двери. Еламан быстро сел.
— Акбала!.. — хрипло сказал он.
Акбала остановилась. Дрожь охватила ее, будто сладкий яд мгновенно прошел по жилам. Но опять, как и давеча на улице, она сдержалась, не обернулась; как побитая, вышла на улицу, прислонилась к двери снаружи и, ничего не видя, уставилась прямо перед собой.
VIII
А Еламан, едва остался один, вспомнил вдруг ночь, вспомнил, что надо идти на работу (но как идти?), что нужно спрятать винтовку и что, может быть, в доме Мюльгаузена уже был обыск, Петра схватили и теперь ищут по всему городу Еламана, — и уже не мог больше лежать, торопливо вскочил, торопливо и осторожно позвал несколько раз:
— Акбала! Акбала!
Акбала вошла, вопросительно посмотрела на Еламана.
— Слушай… Вот, нужно где-то спрятать, дай что-нибудь завернуть… Спрячешь где-нибудь во дворе…
Акбала подала ему какие-то тряпки, Еламан завернул винтовку и подсумок с обоймами.
— На! — тихо сказал он. — Только смотри, чтобы не увидел кто… Принимая винтовку, Акбала чуть не выронила ее, так показалась она ей тяжела. Минут через пять она вернулась, молча кивнула. Еламан, нервно топтавшийся по комнате, шагнул ей навстречу.
— Спасибо, Акбала!
Акбала беззащитно подняла руку, как бы возражая. Еламан сразу вспомнил этот ее давний жест и, потрясенный, глядя на печальную молодую женщину, подумал: «Бог ты мой, она все та же Акбала. Точь-в-точь как прежде!»
Ему уже не думалось о ней как о женщине — ему просто хотелось сесть с ней рядом, обнять ее, погоревать вместе, что жизнь их пошла врозь, что так много у обоих было горя и обид, что очаг их разрушен и что прошлого не вернешь…
Ребятишки проснулись, зашевелились, удивленно разглядывая чужого человека. Акбала вздохнула и стала готовить чай. Достав немного муки, она замесила пресное тесто на лепешки, потом растопила печь. Запах свежих лепешек наполнил комнату. Боясь лишиться своей доли, ребятишки быстро вскочили, но чужой человек пугал их, и они не смели ничего просить.
Еламан взял было лепешку, потом посмотрел на детей.
— Пусть дети поедят… — пробормотал он и отдал лепешку назад.
Ребятишки несмело подошли к Акбале. Акбала дала им лепешек, но смотрела при этом холодно, и дети не смели есть, растерянно переводя глаза с Акбалы на чужого человека.
— Идите, милые… Идите, поиграйте! — Акбала выпроводила детей и вернулась в комнату. Усевшись на край одеяла, на котором сидел Еламан, она из-под длинных ресниц долго смотрела на него. На бледном ее лице появилась и тут же исчезла виноватая улыбка.
— Видишь, как живу? — потупясь, спросила она. Еламан молча кивнул.
— Что делать… Судьба мне, наверное, такая. Как сбилась с пути, так…
— Воля всевышнего… — перебил ее Еламан. — К чему вспоминать о прошлом?..
— Нет, нет! — живо возразила Акбала. — Чего там говорить… Во всем я виновата. Не дождалась тебя. Разрушила твой очаг. Бросила ребенка грудного… Бог ты мой! Второй женой вышла — и за кого? За твоего кровного врага… Боже, как я могла?
Закрыв лицо руками, жалко согнувшись, Акбала заплакала в голос, плечи ее затряслись. Еламан молчал, мрачно глядел в сторону. Наплакавшись, Акбала вытерла слезы. Когда она опять заговорила, голос ее звучал ровно:
— Вот видишь… Даже принять тебя нечем, ничего нет в доме. Такова уж городская жизнь — скота на привязи нет. Все мы на шее одного человека, а он…
Акбала не договорила и неуверенно посмотрела на Еламана. А Еламан вспоминал в эту минуту старика Есбола, погибшего Рая, Танирбергена, Мунке и Доса, рыбаков, с кем вместе он работал, Кудайменде и Калена, вспоминал робкую свою радость после женитьбы на Акбале — все это было так недавно, два-три года прошло, и в то же время так давно, будто целую жизнь прожил он с тех пор.
Чувствуя, что молчание слишком уж затянулось, Еламан кашлянул и спросил:
— А где он… этот рыжий, работает?
— Нигде. Без работы теперь.
— А что, не может найти?
— Не знаю. Ищет, наверно…
Еламан хотел поговорить о Танирбергене, у него даже на душе саднило при мысли о мурзе, но, поразмыслив, решил имя мурзы не упоминать. И Акбала поняла это и с благодарностью перевела дух.
Женский глаз куда зорче мужского! Акбала давно уж заметила, что у нынешнего Еламана ничего не осталось от прежнего джигита-рыбака. Русская одежда шла ему больше, чем казахская. Черные усы его теперь росли густо. Крупный с горбинкой нос и большой сильный рот, седые виски, холодные темные глаза, густые хмурые брови, обтянутые сухой кожей скулы, резкая морщина на лбу — перед ней сидел другой человек.
И горько, по бабьи пожалела Акбала свои прошлые годы, пожалела, что дымом развеялось ее счастье, что не полюбила она в свое время Еламана…
Говорить им больше вроде было не о чем. Хмуро попрощавшись, Еламан вышел на улицу и пошел, не оглядываясь на дом, где провел ночь и где осталась Акбала. «Да, разошлись наши дорожки!»— твердо думал он, но в душе все кололо что-то, неудовлетворенность какая-то, тоска.
Возле магазина Темирке он вдруг столкнулся с Ануаром. Оглядел его, спросил:
— Ну? Нашел работу?.
— Нет.
— А в депо стал бы работать?
— Ах, дорогой, какой может быть разговор! Выбирать, что ли? Хоть бы как-нибудь подрабатывать, хотя бы немного…
— Ну пойдем, может, и повезет — устроишься.
Не доходя до депо, Еламан остановился и долго внимательно глядел, не маячат ли на подъездных путях солдаты.
— Что такое? Кого ты ищешь? — не мог понять Ануар.
— Ладно, ничего… Все в порядке, пойдем, — сказал Еламан, и они пошли в депо.
Как и всегда, шипели паровозы; в разных углах депо раздавались удары по металлу, грубые и нежные; но сразу видно было — что-то произошло. Незаметно было обычной суеты, не бегали, не перекликались, не орали, надсаживаясь, друг на друга машинисты. Рабочие собирались небольшими группами, нервно покуривали, оглядывались.
На Еламана, едва он вошел, начали оборачиваться. Ему подмигивали, помахивали руками. Некоторые подходили торопливо, жали руку, хлопали по плечу, приговаривали, понизив голос:
— Цел? Молодец!
— Где пропадал?
— Здорово, дорогой!
— Чего пришел-то?
Еламан ничего не понимал, только краснел и беспомощно глядел по сторонам — искал Мюльгаузена. Он скоро его увидел, окруженного рабочими. Мюльгаузен стоял спиной к Еламану и коротко рубил воздух правой рукой: что-то говорил. Слушали его напряженно. Еламан заторопился к Мюльгаузену. Ануар еле поспевал за ним.
— Петька! — позвал Еламан и тронул Мюльгаузена за плечо.
Тот резко обернулся, взглянул на Еламана, глаза его радостно сощурились, но тут же похолодели.
— Где всю ночь шлялся? — Он схватил Еламана за грудь, притянул к себе, подержал, потом резко оттолкнул. — Дисциплины не знаешь? А? Поди вон к тому верстаку, подожди, понял? — И отвернулся, будто забыл про Еламана.
Еламан растерянно отошел, понуро, не глядя по сторонам, пошел к верстаку и стал ждать.
— Что такое, а? — допытывался Ануар.
— Что-то случилось. Не знаю… — неохотно отвечал Еламан, разглядывая свои сапоги. Ему было стыдно перед Ануаром, что он привел его сюда, пообещал работу.
Минут через пять подошел Мюльгаузен.
— Иди за мной, — тихо сказал он и, не оборачиваясь, пошел к выходу.
Вышли, огляделись.
— Слушай… — начал было Мюльгаузен и остановился, разглядывая Ануара. — А это кто такой?
— Это? Это Ануар… — забормотал Еламан. — Я вот у него ночь переждал… Думал вот его…
— Ладно! — оборвал Мюльгаузен. — Слушай! Наши дела плохие… Только не болтать! Понял? — Он опять строго поглядел на Ануара.
— Да я никому… — начал было Ануар.
— Ладно. Не гуди. Теперь слушай, друг Еламан. Вот какое дело. Ночью Королева, что с нами был, схватили. Где-то они его словили, сволочи! Ознобин нами недоволен. Неизвестно, как там Королев — скажет что им или нет. Бить его будут — это уж точно. Может, выдержит. Мужик он сильный. Но нам надо скрываться, понял? Теперь так. Теперь я перехожу на явочную квартиру. На работу никто из наших больше не придет. Королев пока молчит. Молчит! А то бы давно в депо солдаты были…
Мюльгаузен говорил торопливо и все оглядывался. Потом вдруг спохватился:
— Пойдем-ка подальше, где-нибудь местечко найдем укромное, договоримся окончательно.
Долго плутали по запасным путям, нашли наконец старый пустой пакгауз с дырявой крышей и сорванными дверьми. Вошли внутрь. Сквозь выбитые небольшие окошки наверху видно было горячее бледно-голубое небо. В пакгаузе пахло запустением, мусором. Было прохладно. Все казалось таким мирным — окраина городка, редко когда прогудит паровоз возле депо или на станции, еще реже раздастся низкий гул: какой-то машинист продувает котел… Но Еламана знобило от мысли, что опасность близка, что в любую минуту могут появиться солдаты, оцепить железнодорожный узел.
— Так вот, — уже поспокойнее, закурив и попыхивая дымком, продолжал Мюльгаузен. — Тебе тоже надо, браток, смываться. Мы сегодня на рассвете подумали, прикинули и решили: не иначе как надо тебе подаваться в свой аул. До аула твоего далеко?
— Если пешком, дней десять..
— А верхом?
— За три дня можно доехать.
— Так… Это мы предусмотрели. — Мюльгаузен полез в карман, вытащил тощую пачку денег. — Вот, бери. Это тебе на лошадь. Сам на базар не ходи, пусть он пойдет, купит коня. А ты пережди день у него дома, а ночью трогайся. Понял? Такой приказ партии. Побудешь пока в ауле, с рыбаками поговоришь. Поагитируешь их как надо, понял? Когда у нас дойдет до восстания, до революции, мы тебя известим. Все! Значит, так: иди сейчас вот к нему, сиди у него до ночи. Сможем прийти — проводим. Нет — поедешь сам. Будь здоров!
Мюльгаузен встал, крепко пожал Еламану руку, кивнул Ануару. Потом осторожно выглянул из пакгауза.
— Вроде никого, — сказал он. — Ну, всего. Где ты живешь-то? — спросил он у Ануара. Адрес выслушал молча, прикрыв глаза. Кивнул несколько раз головой. — Хорошо. Вещички твои Маша принесет к вечеру… Так, гляди, не попадись. Если все хорошо будет, окно не завешивайте, пусть свет горит, запомнишь?
И пошел, не оглядываясь, сутуля широкие плечи. А Еламан с Ануаром, выждав минуту, пошли в другую сторону.
IX
В степь Еламан выехал глухой ночью. Как всегда бывает, первое время он вспоминал о Челкаре, о своей работе в депо, о Мюльгаузене, Ознобине и Селиванове. Он чувствовал, что жизнь его теперь пойдет иначе, что на мир будет он смотреть другими глазами. Время, когда он, бросив коней Кудайменде, стал рыбаком, казалось ему таким далеким, будто тридцать лет прошло с тех пор.
И он уже перебирал в памяти всех своих сородичей, друзей и врагов, воображал рыбачий аул… В первую ночь проехал он великие барханы Улы-Кума в самом их узком месте. Потом повернул и поехал напрямик к Карале-Копу. Взошло солнце, стало припекать. Еламан решил, что конь после ночного перехода не выдержит дневной жары, и расположился на дневку в тени, недалеко от колодца с холодной солоноватой водой. Целый день Еламан дремал и просыпался, испуганно оглядывая степь: в дреме ему казалось, что его догоняют солдаты.
Вечером он опять собрался в дорогу. До утра он намеревался добраться до горы Боташ. Раньше возле Боташа обитало множество аулов, а Еламану уж надоела безлюдная степь, и он хотел поскорее добраться до жилья. Луна высоко и серебристо сияла в вечереющем небе, потом небо померкло, а луна покраснела, опустилась, распухла, будто приблизилась, а Еламан все ехал. Конь его, второпях купленный на базаре Ануаром, шел плохо, был тощ и заморен.
Потом небо обложили тучи. Стало безветренно и душно. Пищали, вились над головой комары. С непривычки долгий путь изнурил Еламана, и он еле держался в седле. Не вытерпев, он задремал, склоняясь головой чуть не до луки седла. Неизвестно, сколько времени ехал он, когда конь вдруг остановился и жадно всхрапнул. Проснувшись, Еламан поправил съехавшую винтовку и всмотрелся в темноту. «Что это? Овраг? — с беспокойством подумал он. — Тут не должно быть оврага… Или… Может, это Таволжий овраг?»
Поначалу ему показалось, что степь безмолвна, но потом он услыхал из черноты оврага слабый мерный стрекот кузнечиков, невдалеке несколько раз крикнул филин. Филин ухал и стонал с такой тоской, что казалось, на земле наступила вечная ночь и никогда уж во весь век не встанет солнце.
«Прячется, наверное, где-нибудь в брошенном зимовье или на могиле», — подумал Еламан, слезая с коня. Соскочив на землю, он еле устоял на ногах. Передохнув немного и размявшись. Еламан снял седло и стреножил коня. Конь сразу поскакал к оврагу, начал жадно пастись, и Еламан решил, что по оврагу растет мортук. Он знал, как трудно бывает сладить с конем, когда дорвется тот до мортука.
И еще уловил Еламан запах, который всегда трогал его сердце и вызывал слезы на глазах, — терпкий запах свежей полыни, не увядшей еще, хоть давно уже нещадно палило солнце, напоенной чистой водой родника, бегущего по дну оврага.
— Эх, степь родная… Милая ты моя, жгучая полынь! — пробормотал Еламан, валясь в прохладную высокую траву.
Он заснул скоро и проснулся на другой день поздним утром. Сытый, отдохнувший за ночь конь радостно заржал, увидев поднимающегося из травы Еламана.
Переехав через овраг, Еламан остановил коня и оглянулся. Ему жалко было уезжать. Впереди лежала выгоревшая буро-рыжая степь с трепетавшими в струящемся мареве хищными кобчиками. А овраг был сочно-зелен, душист и прохладен. Красноногая стройная таволга розовой лентой тянулась вдоль родника. В густых зеленых зарослях разнотравья она ярко пламенела на солнце, будто красный шелковый поясок, соскользнувший с девичьего стана.
Поглядев на овраг, он хотел было ехать дальше, но вспомнил о ночных воплях филина, повернулся в седле и увидел за оврагом одиноко дремавшую каменную могилу. Это была могила Абралы — отца Танирбергена. Значит, и правда это был Таволжий овраг? Сколько раз овраг этот служил осенним пастбищем богачу Кудайменде! Сколько раз останавливался он тут по пути с джайляу, когда гнал свои бесчисленные стада вдоль Улы-Кума после шестимесячного выпаса на пространных землях племени Тлеу-Кабак! И до самой зимы потом прочно обосновывался здесь большой аул, пас мелкий скот и молодняк в затишье оврага, и не страшны были ему осенние ветры и морозы.
Вывал здесь и Еламан в те годы, когда пас коней Кудайменде. И тогда зеленел тут овраг в бурой степи и торчала одинокая могила Абралы. Край родной!
Родные места, где уже столько веков плодились, росли, трудились и умирали его деды и прадеды. Это все правда, правда! Но зачем все они тут жили и что нажили? Разве похожа эта степь на цветущий край? Разве нашел себе приют в степи этот народ? Сколько поколений бесплодно провело жизнь в этой великой степи, ничего не сделав для себя и ничего не оставив за собой! Какой толк был в жизни всех его предков — бедной, неуютной жизни, проведенной на горбах верблюдов и на конях? Да и подумал ли кто-нибудь хоть раз о смысле жизни всего народа? Было ли что-нибудь у них, кроме распрей, взаимной барымты из-за пастбищ и умыкания девушек?
Дремлет равнодушная рыжая степь, ничего не говорит она одинокому всаднику. А заставить бы ее заговорить! Бог ты мой, есть ли в этих краях хоть пядь земли, не окропленная женскими слезами и кровью джигитов?
Еламан тяжело вздохнул и принялся подгонять заморенного коня. Безлюдная, выгоревшая степь была безбрежной. За перевалом — перевал, за холмом — холм, как волны в море, манили, увлекали путника вперед и вперед. Все казалось, что с очередного холма откроется что-то взору — аул ли, строение ли, дерево ли возле родника… Но каждый раз взору открывалось пустынное пространство выгоревшей земли. Бесконечная протяженность, будто долгая, неизлечимая болезнь навевала уныние. Ни единого озерка, ни реки — только степной белый ковыль, мятлик и серая полынь беспомощно припали к земле.
Сколько уж ехал Еламан, а не встретил еще ни одного аула. Земля от жары высохла, как доска, колодцы пересохли.
Шаруа не могли, как в хорошие дождливые годы, держаться вместе, большими аулами — мотались по степи в одиночку в поисках не пересохших еще родников.
Еламан с тоской оглядывал голую пыльную степь и думал, что край его несчастен и неизвестно, что ждет его в будущем. И что он, так же, как и его край, мало видел счастья на свете, что и он подобен чахлой травинке, пустившей корни в этой пустыне, что и он борется за какое-то свое ничтожное существование.
Вот на этой земле в бабьих муках родила его мать. И как он тосковал по этой бесплодной, но родной земле в Турции! Он грустил по ней, как по лику матери, и не жил, а прозябал, подавленный тоской о родине.
Вечно несчастный край! В извечной возне со скотом народ этого края сам превратился в покорный скот. Как горько видеть, что рассыпался по степи, разбрелся народ, измельчал, выродился и стал подобен птичьему помету.
К обеду пекло уже невыносимо. Погоняя коня ногами и камчой, Еламан переваливал один за другим песчаные барханы, бугрившиеся, будто волны в море. Плавали, дрожали кругом миражи. Пыль высоко поднималась за конем и не оседала.
Когда солнце стало сваливаться к закату и замученный конь, хрипя, поднялся на очередной, выжженный до красноты холм, Еламан увидел внизу заброшенное зимнее стойбище. Еламан поглядел на дом внимательно, и сердце его забилось от печали. Он сразу узнал место и все вспомнил. В этом доме ночевал он в ту страшную зиму, когда после убийства Федорова его с Раем везли в Челкар.
Этот одинокий дом в ложбине… Видно, давно в нем никто не обитает. Крыша содрана, обнажена, будто ребра. Мрачно зияют окна и дверь.
Вспомнил Еламан суровую старуху, которая велела зарезать для них барана. Вспомнил и девушку, в ее горячую лепешку у себя за пазухой. Так и жила та далекая девушка в его душе нежным духом, словно сострадание ласточки, которая, по преданию, косит в клюве воду людям, попавшим в ад.
Еламан спустился вниз, подъехал к стойбищу, слез с коня, выбрал тайное место и спрятал винтовку и подсумок с патронами. Отъехав шагов двести, он остановился и оглянулся на дом. Где, подумал он, обитатели этого дома? Живы ли? А если живы — где теперь влачат свою покорную жизнь?
В тоске двинулся он дальше и опять ехал по пустой степи и никого и ничего не встречалось ему уже больше.
X
Давно уже не было единства среди рыбаков на круче, давно они разделились на два аула — аул Мунке и аул Доса. В ауле Доса больше было людей пришлых, перекочевавших в прошлую зиму при джуте к морю.
Совсем мало рыбаков осталось возле Мунке, большинство ушло с семьями к Досу. Да и как было не уйти? Дос и Тулеу разбогатели, каждый день квасили молоко — Танирберген подарил им верблюдов и кобыл. Завелись коровы и верблюды и у других семей. Самые бедные и те завели себе по козе, и если уже не пили молока вдоволь, то хоть забеливали чай молоком.
Одна беда была в большом ауле Доса: надо было гонять скот на выгон за Бел-Араном, по очереди выделяя по человеку из каждой семьи. И каждое утро перед выгоном скота стояла над аулом Доса сплошная ругань. Чаще всего шумели и ругались Судр Ахмет и Каракатын. До смерти не хотелось им каждый раз плестись в знойный день за скотом.
И сегодня Судр Ахмет решил не ходить на выгон и послал пасти скот свою жену. А когда солнце припекло, он окончательно убедился, что поступил правильно. В полдень, в самый зной, он с наслаждением лежал в прохладной землянке и с гордостью думал о том, какой он предусмотрительный и мудрый.
В это время в аул въехал верхом джигит Танирбергена, ведя в поводу другого коня. У землянки Судр Ахмета он спешился и нырнул в дверь. Через минуту Судр Ахмет, спотыкаясь, выбежал на улицу. Поднимая босыми ногами горячую пыль, он торопливо подошел к крупному вороному коню. Джигит Танирбергена шел следом, говорил что-то, но Судр Ахмет не слушал. Забыв обо всем, он ходил вокруг коня.
— Э! Говори, говори, рассказывай… — бормотал он как бы без памяти. — Я слушаю…
А сам уже разглядывал зубы коня. «Э, черт! Старый уже… — разочарованно понял он, но тут же и ободрился. — А что мне? Деньги платить, что ли? Э! Э! На коне куда лучше, чем пешим. Да! Можно на нем по аулам разъезжать? Можно. Ты думаешь, станет кто-нибудь разевать ему рот и в зубы глядеть? Все посмотрят на его вид и залюбуются: пай-пай, что за конь! А потом… А что, и очень даже может быть, шутка ли?.. А потом этого коня назовут Вороным Ахмета! Пай, пай, как прекрасно звучит: Вороной Ахмета! Так что ж… и да будет благословен этот дар!»
И, схватив ладонь джигита, Судр Ахмет с чувством ударил по рукам:
— Мое слово — закон! Передай мурзе привет. Аллах свидетель, все сделаю, все будет в порядке.
— От слов своих потом не откажешься?
— Ау! Ау! Ведь Аха попусту не говорит, а раз сказал— считай, сделано!
Джигит ускакал. Судр Ахмет сразу размяк от жары, но домой идти не мог, все ходил вокруг коня, цокал языком и крутил головой. Подошел Дос с тремя рыбаками, улыбнулся.
— Ну, Аха, с конем тебя! — Ай спасибо!
— Н-да… Благодаря нашему мурзе путь твой теперь длинный: под тобой конь!
— Что и говорить! Ойбай-ау, ведь мурза прямо засыпал всех нас добром, а? Разве что не воскресил усопших родителей наших.
Судр Ахмет с чувством высморкался и вытер глазки.
— Да, да… — подхватил Дос и переглянулся с рыбаками. — Надо бы, Аха, теперь отметить радость, а? Ну и конь! Не конь — аргамак! Я бы на твоем месте пир закатил, а?
Насколько Судр Ахмет любил ходить по гостям, настолько же не любил принимать у себя. Мгновенно поняв, куда клонит Дос, он закатил глаза и заторопился:
— Что и говорить… Что и говорить, истинный наш благодетель дорогой мурза. То, чего нас господь лишил… ау, Дос, ведь мы получаем от Танирбергена, а? Даже вон этого негодного Калау в люди выводит. Если уж он пригревает обездоленных, если человека делает из негодного. Ну скажи, скажи ты, разве можно не отдать душу за нашего Таниржана?! А?
В это время в доме Тулеу послышался яростный женский крик. Рыбаки переглянулись.
— Уж не драка ли?
— Что там еще?
— Да что там может быть… Бабы Тулеу опять не поладили. У них что ни день, то бой.
А вышло вот что. Кенжекей готовила обед. Балжан плела волосяную веревку, ребята сперва играли, потом заспорили, кому из них ближе Айганша и кому она принесет рыбы, когда придет с работы.
— Айганша моя тетя! — крикнул сын Балжан. — Она мне во-от такую рыбу принесет!
— Нет, моя! — крикнул в ответ Утеш и вдруг вспомнил, как его дразнили в семье, что он не от матери родился, а от бабушки. — Моя! Мы с Айганшой от бабушки родились, вот!
И он обрадовался, как петушок.
— Какая еще там бабушка? — подала вдруг голос Балжан. — Ты вон от той полоумной Кенжекей родился и сам дурак!
— Ага, ага! — заверещал сынишка Балжан. — Что? Ты от дуры Кенжекей родился! — Он подскочил к Утешу и высунул язык. — Ты дурак, от дуры Кенжекей… Ой!.. Ма-ааа, он дерется…
— Что? И впрямь ударил! — ворохнулась Балжан и побелела. — Это твоя бешеная собака!.. — крикнула она Кенжекей. — Что молчишь, стерва? Видишь, он моего бьет?
Утеш перепугался, спрятался за мать. Кенжекей пожалела его и вступилась:
— Не мели вздор! Когда это он его бил? Он совсем ребенок…
— Какой он ребенок! Это семиглавая змея!
— Сама ты змея! Зачем ребенка обижаешь?
— Ах, бедняжка, ах, несчастная!.. — ядовито усмехнулась Балжан, продолжая яростно вить веревку.
— Сама ты несчастная! Чтоб… чтоб беда тебя никогда не покинула!
— Ты перестанешь, сука?
Кенжекей спустила на пол двухлетнюю дочь, встала.
— Сама сука, шлюха, стерва! Ребятишки от страха забились в угол.
— Не перестанешь, гадина? — Балжан даже оскалилась.
— Не перестану!
Тогда Балжан подскочила к Кенжекей, накинула на шею ей волосяную веревку, ловко затянула петлю и, накинув конец веревки на плечо, поволокла Кенжекей на улицу. Кенжекей повалилась, пытаясь ослабить петлю.
— Спассси-и-и… — засипела она, наливаясь кровью.
Балжан, как здоровая кобылица, выволокла цеплявшуюся за что попало Кенжекей на улицу и потащила вокруг дома. Круглое лицо Кенжекей распухло, рубаха разорвалась, на плечах выступили крупные капли пота. Потом на губах у нее выступила пена, руки, которыми она сперва цеплялась за кочки, обмякли, и Кенжекей потеряла сознание.
Видя, что мать его умирает, Утеш вдруг опомнился и побежал по аулу. Еще издали заметил он рыбаков, стоявших вокруг вороного коня, и бросился к ним.
— Убивает!.. Уби-ила!.. — вопил. — Дяденьки…
— Кто?
— Кого убили?
— Дяденьки-и-и, идите скорей… Маму убили, там, там!
Дос с товарищами побежали к дому Тулеу. При виде безжизненно волочившейся по земле Кенжекей Дос побледнел…
— Убила… Отпусти! — издали еще закричал он.
Балжан только шагу прибавила. Дос, подоспев, ударил ногой Балжан, отшвырнул ее, трясущимися руками стал распутывать веревку. Кенжекей не приходила в себя, глаза ее закатились, и было жутко видеть белки между ресницами. Кожа на шее ее была содрана.
Мигом сбежались бабы, и первой, как всегда, прибежала Каракатын. Бросив наконец коня, подбежал и Судр Ахмет.
— Что? Что такое? — жадно спрашивал он. — Человек убит? Субханалла…
Ему удалось протиснуться вперед и с удовольствием наглядеться.
— Ну… Ну вот, увидите! — сразу же закричал он. — Увидите, младшая баба Тулеу запросто любого убьет! Ау, ойбай-ау, ведь ее прадеды все были убийцы, кровь человеческую пили, сам же я это видел!
— А что? И она небось пьет! Глянь на нее, как озверела!
— У, чертовка, все под замком держит! Ни разу не снимала черного замка со своего зеленого сундука.
— Ау, ау! — опять завопил Судр Ахмет. — Чего это ты тут о зеленом сундуке говоришь? Эта стерва и свое нутро под черным замком держит! А, да будь оно все проклято! — с искренним отчаянием запричитал он. — Пусть земля сгорит, уж коли брать, так уж надо брать ясную, звонкую, как домбра, бабу… Вот что я говорю!
Старуха соседка, приподняв Кенжекей голову, отпаивала ее водой.
— Несчастная… Разнесчастная дочь моя! — причитала она.
XI
Семья Тулеу вставала на ноги. Началось все с того, что Калау в один прекрасный день стал нукером Танирбергена. Чем он прельстил мурзу, было доподлинно неизвестно, но зато скоро всем стало ясно, что Танирберген Калау весьма отличает.
Целую весну тащил Калау в дом брата то мясо, крупу или сахар, то одежду, то убранство. Больше всего любил он ездить с мурзой в город и ни разу не приезжал домой с пустыми руками. Самое маленькое — приволокет полный курджун, набитый сахаром и чаем.
Сперва все удивлялись, откуда у этого придурка такие заработки, но потом поняли, что дело нечисто. Такой поганец, лодырь, а всю семью одел, обул, крупу, которой и вкус-то все давно забыли, домой тащит мешками, всякие там платки и платья, и Тулеу теперь щеголяет в вельветовом костюме!
Но из последней своей поездки в город Калау никому ничего не привез, а обрадовал одну Айганшу. Привез ей шелковое платье, зеленые сафьяновые кебисы и плюшевый камзол. Весь наряд был такой красивый и дорогой, что ни одна девушка во всем приморье никогда, наверное, такого и в глаза не видала.
Со дня, с того самого зимнего дня, когда семья Тулеу поселилась у моря, весь дом лег на плечи Айганши. Женге ее постоянно ссорились, старуха-мать болела и потом умерла, братья ленились, бездельничали, Айганша одна работала на промысле, кормила, стирала и обшивала всех подряд. Скоро она совсем перестала думать о себе, одевалась кое-как и даже забывала, что она девушка.
Давно уже не билось так ее сердце, давно она так не радовалась. Всегда скромная, незаметная — нарядившись, она вдруг похорошела несказанно, засмеялась и не могла на месте усидеть.
— Женге! Женге, идет мне? — спрашивала она и поворачивалась на каблуках.
— Ой, как идет! Носи на славу. Будто для тебя шили.
— Тогда я в аул Мунке пойду…
— Как хочешь, родная. Только гляди, чтобы брат не увидел. Не любит он, что ты в тот аул ходишь.
Айганша нахмурилась. Самое большое и постоянное горе ее было то, что братья враждуют с Мунке. Она вышла тихо и шла к аулу Мунке медленно, вспоминая прошлые времена, зиму и весну, когда все рыбаки жили еще одним аулом, когда Мунке больше всех помогал им. Сколько переносил он им рыбы, сколько раз делился даже самым малым своим уловом, а когда умерла старая мать, то и могилу ей вырыл тоже он.
Несмотря на неудовольствие братьев, Айганша продолжала ходить к Мунке и Ализе, каждый раз принося им то чаю, то сахару. И Ализе всегда казалось, что воскресла ее старшая дочь.
— Спасибо, милая! — растроганно прижимала она к себе Айганшу. — Пошлет бог и тебе счастья.
Но на этот раз Ализа, осмотрев наряд Айганши, вдруг нахмурилась и отвернулась.
— Откуда это у тебя? — со страхом пробормотала она.
— А что, разве не идет? — упавшим голосом спросила Айганша.
— Идет-то идет… Только где это ты взяла?
— Брат подарил.
— Какой? Калау, что ли?
— Калау. А что?
— Ничего. Носи на здоровье… — буркнула уже совсем сердито Ализа.
— Да что это вы? Завидуете, что ли? В первый раз надела… в жизни… — Айганша вдруг скривилась горько, заплакала и выбежала из дома Мунке. Ализа — выскочила за ней на порог и тоже заплакала.
— Айганша! Айганша! Вернись, милая, не сердись! — кричала она вслед Айганше, но та, не слушая, быстрым шагом шла к себе домой.
Ей показалось вдруг неприличным быть такой нарядной среди этих бедных людей. В самом деле, думалось ей, с какой стати ходить ей в таком наряде? И ради кого? Какого суженого может прельстить ее глупый наряд?
Она совсем расстроилась, свернула было на зады, чтобы пробраться домой незаметно, как вдруг, будто давно поджидала ее, откуда-то вывернулась ей навстречу Каракатын.
— Бой-бой, что я вижу, какой наряд! — запела она и руки раскинула, не давая Айганше пройти. — Такой наряд и во сне не приснится, аллах свидетель! Небось каждая одежда доброго коня стоит. Ой, девка, всю жизнь буду помнить — подари завтра на прощание мне этот плюшевый камзол, а?
— Какое прощание?
— Ха-ха!.. Бог ты мой, какое же прощание бывает у невесты?
— Что ты мелешь?
— Не хитри, девка. Я-то знаю, насквозь тебя вижу! Каждый твой шаг у меня на ладони. Все следы твои вижу…
— Да что такое, господи? Что ты видишь?
Каракатын недоверчиво поглядела на нее, потом засмеялась.
— Ах, девка! Ну и хитра же ты! Мурза тебя сватает, тебя и одевает! Неправда, скажешь?
— Какой… какой мурза? Это подарок… это брат из города…
— Хе-хе-хе… Брат! Твоего брата самого продать — он одного камзола не стоит. Откуда у него такие деньги? Хе-хе… «Брат»! Это он, наш красавец мурза, все вам дает. Из-за тебя он и брата при себе держит. А теперь вот видишь, тебя, глупую, замуж берет.
Айганша, не дослушав, побежала домой. «Так вот оно что! Так вот оно что!»— стучало у нее в голове, а позор ее дорогой одежды, в которую она глупо нарядилась, жег ее тело.
Тулеу, осмотрев сети, вернулся и теперь лежал в глубине комнаты. С испугом он взглянул на сестру, когда та вихрем ворвалась в дом.
— Айганшажан, что случилось? — ворохнулся он.
Вскочила и Кенжекей, сидевшая возле двери, со страхом уставилась на бледную, с малиновыми пятнами на скулах золовку.
— Что с тобой, зрачок мой?
— О женеше-ай…
Айганша упала на грудь Кенжекей. Будто ребенок, уткнулась она лицом в плечо женге и затряслась от рыданий. Потом подняла голову, нахмурилась, даже сморщилась и стала снимать одежду. Сияла камзол, стянула через голову платье, скинула кебие, сложила в кучу посреди комнаты и повернулась к брату.
— Все это… — она кивнула на одежду, — снеси назад своему хозяину.
— Это же твое! Какой хозяин?
— Нет, это Танирбергена! И чтоб ни одной нитки не осталось, понял?
Тулеу у Танирбергена не служил. И не он выпрашивал у мурзы подарки для сестры. Но породниться с мурзой — это была такая неслыханная удача, что при одной мысли о свадебном тое у Тулеу дух спирало.
Дней пять назад в аул к рыбакам приехал Танирберген. Сразу по приезде он вызвал к себе Тулеу, был ласков с ним, говорил о добыче, о здоровье Айганши, а потом улыбнулся, положил ему руку по-родственному на плечо и сказал тихо:
— Ах, дорогой… К осени бросай рыбачить, зачем гнуть спину на работе? Есть у меня крепкие верблюды. Зимой будешь служить у меня старшим возчиком — озолочу. Понял, о чем речь?
И вот теперь все сладкие мечты Тулеу пошли прахом.
— Видел, видел я, как ты к Мунке шла… — злобно прошипел Тулеу. — Видно, там тебе наговорили! Ну ничего! Этот Мунке еще потрет на кулак слезы, он еще меня узнает!
XII
Мунке начал уставать что-то… Кроме старости и нужды, пришла к нему еще горшая беда: он оставался один. Уходили от него люди, сманивал их Танирберген разными подачками и посулами, просторно и пусто становилось в ауле Мунке, и как много землянок зияло уже черными провалами окон и дверей…
Темирке позволял теперь аулу Доса ловить в заводях. Мунке со своими людьми ловил в открытом море, а в открытом море мало рыбы. Но не уловы волновали Мунке. Старый рыбак уверен был, что и он, и его люди всегда будут с рыбой, если Арал не уйдет от берегов.
Мунке удручало другое. Острую, бессильную печаль испытывал оп всякий раз, когда видел, как очередная семья снимается с привычного места, бросает землянку и соседей, с кем делила горе и радость, и уходит в аул Доса. Совсем немного людей осталось с Мунке, и это его угнетало. И, хотя оставшиеся молчали и работали еще дружней, Мунке знал, как неспокойно у каждого в доме, особенно когда нет улова, не горит огонь в очаге и пустуют котлы. Тогда оставшимся особенно хорошо виден аул Доса. А там, будто нарочно, в изобилии сушится рыба, прямо на улице, на самых видных местах, полными бечевками.
— Пай-пай! Прямо в жиру утопает аул Доса! А мы тут горе мыкаем. Будто вы пупами срослись с этим Мунке! От Мунке теперь толку мало, надо к Досу переходить…
Так жужжали по ночам жены в уши своих вздыхающих мужей, и многие джигиты заколебались. Только за последние дни три семьи молча перебрались к Досу. Вчера в аул Доса переехало еще четыре дома.
Тяжело было Мунке. Он даже стонал потихоньку, видя, как пустеют землянки недавно столь дружного аула. Люди бежали к Танирбергену, как куры на рассыпанное зерно. И Мунке уже не верил оставшимся, ни с кем не разговаривал и никого не замечал, будто жил совсем один в своем ауле. «Все равно и они уйдут!»— думал он и вспоминал прежние дни, когда куда как меньше было рыбаков на круче и когда жили в ауле Кален, Еламан, Рай… и Дос!
Единственно, кому еще верил старый рыбак, был Рза, сын верблюжатника Жалмурата. Рзе было уже восемнадцать лет, и он считал себя старым рыбаком, потому что вскоре же после смерти отца по совету матери перебрался в аул к рыбакам.
Он был порывист, горяч и решителен в своих поступках. Ранняя самостоятельность, постоянные лишения закалили его. На работе он был неутомим, больше всего любил ходить в море со старым Мунке и все старался делать сам, жалея старика. Мунке даже несколько раз посмеивался печально:
— Что-то я, парень, будто дохлый конь, уж ничего и делать не могу? Пусти-ка, дай, дай я!..
Рза уступал неохотно.
Сегодня, как обычно, они вышли в море вместе. Дул сильный ветер. Борясь с волной, они долго осматривали сети. Под конец оба совсем выдохлись, еле выгребли к берегу, упираясь дрожащими ногами, вытаскивали лодки подальше на песок. Мунке поглядел на рыбаков из-под руки.
— Интересно, те поймали что-нибудь? Поди-ка узнай!
Рза побежал и скоро вернулся. Туда бежал, а назад брел шагом, и Мунке понял, что сегодня у всех неудача.
— Ничего не поймали, — сказал Рза уныло.
— Гм… Ночью буря была, сети-то у них хоть целы?
— У некоторых унесло.
— Так я и знал! После бури всегда кто-нибудь недосчитается сетей, вот беда! Ай, беда…
— У нас небось не унесло.
— У нас! Ты, парень, не умничай. «У нас»! И у меня уносило… А ты вот что лучше… С сегодняшней рыбы вряд ли мы разбогатеем. Давай отбери мне и себе на ужин, а остальную отдай. Раздели там как-нибудь, а?
— Ладно, — легко согласился Рза— Эй! Эй! — закричал он в сторону рыбаков и замахал руками, призывая к себе.
Мунке пошел домой. Поднявшись на кручу, он сразу увидел группу джигитов. Крупной рысью те ехали но дороге вдоль берега. Одеты все были прекрасно, все чему-то смеялись, не обращая внимания на рыбаков внизу. Передним ехал Танирберген. Мунке остановился и долго провожал джигитов взглядом. Направлялись они к белому дому промысла.
«Что-то давно уж кружится над рыбачьим аулом наш мурза, — подумал Мунке. — На днях вот крутились тут десять джигитов, потом пропали. Будто бы на сенокос подались… Ай, не знаю! Поедет тебе Калау на сенокос! Куда сгинули? Не иначе как к туркменам за табуном поехали».
Невеселым вернулся домой Мунке. Нехорошо было у него и дома — вечные ссоры, перебранка… Но сегодня было тихо, и у Мунке немного отлегло от сердца. Балкумис была в хорошем настроении. К приходу мужа она подмела в доме, сварила рыбу, приготовила чай. Ализа счастливо улыбалась.
Сели ужинать. Мунке молчал и упорно раздумывал над тем, куда делись десять джигитов во главе с Калау. Прямо не выходили из головы у него эти джигиты, и он представлял себе ночной топот и храп угоняемых туркменских коней, погоню, вражду, месть…
После ужина он начал было обуваться, хотел пойти к Айганше, выведать, не знает ли та, где ее брат. Но потом раздумал, разделся и лег спать.
Он лежал, глядя на едва светлевшее во тьме окошко, слушал дыхание спящих и печально думал о том, что все вокруг будто сговорились, чтобы жить не так, как нужно. Что самое главное в жизни — спокойный труд, море, погода, движение рыбы, отары овец, табуны коней в степи, рождения и смерти. Но все сместилось в последнее время, люди почти не работают, забыли дружбу и обычаи родов, воруют, убивают, враждуют.
Вдруг он вспомнил, что мимо ушей Балкумис не проскользнет ни один самый тайный слух во всем приморье и что верней будет спросить про джигитов Калау у нее.
— Балкумис… — тихо позвал он.
— А?.. Чего ты?
— Что это к нам мурза повадился?
— Тьфу, будь ты проклят! Из-за чего разбудил! Значит, надо, раз повадился. Дело у него есть…
— Какое дело?
— Ты что, ослеп?! Или твои глаза, кроме вонючей рыбы, ничего не видят?
Мунке испугался, что сейчас поднимется крик, и промолчал.
— Гм… Так, так. Ну а теперь на кого он…
— А, да с тобой говорить — полжизни убавится! — рассердилась Балкумис, заворочалась и стянула с Мунке одеяло.
Мунке молчал «Вот пень! — злобно подумала Балкумис. — Ни о чем, кроме рыбы, не думает. Придет — спать завалится, встанет— на море уйдет… Ничтожный человек!» Но и просветить мужа очень уж хотелось, и Балкумис не выдержала.
— Эй, морской владыка Сулеймен, не дрыхнешь еще? — спросила она.
— Нет…
— И на том спасибо. Так ты, значит, совсем из ума выжил? Сколько, по-твоему, у нас тут девушек, на которых бы мурза позарился? Ну, скажи-ка!
— Не считал, — буркнул Мунке.
— Не считал! Еще бы тебе считать! Ты только рыбу свою поганую и считаешь… Тут и считать нечего: одна всего-навсего и есть у нас красавица — Айганша.
— А, брось ты! Не пачкай имя девушки. Единственная дочь…
— У, дурак старый, — «не пачкай»! Что я, ее сажей мажу, что ли? «Единственная»… Что ж, что единственная, не хочется ей, что ли?
— Поганый у тебя язык!
— Сам ты поганый! Среди ночи разбудил, а теперь лается! Знаем мы таких единственных… Оглянуться не успеешь, как она и потеряла свое единственное.
— Тьфу, чертовка! — ругнулся Мунке и натянул на голову одеяло.
Побранившись немного, Балкумис опять заснула, а Мунке не спал, думал над словами жены. А слова ее были похожи на правду.
Все лето косили джигиты Танирбергена и Алдабергена сено на берегу. Скосив весь курак, они принялись за степную траву, перебравшись за черный бугор, за кладбище. Переехал туда со своими домашними и Алдаберген. Танирберген же остался на побережье. Поставив белый шатер на берегу моря, он пировал и веселился вместе со своими нукерами, резал овцу за овцой, устраивал скачки.
Потом потянулись к мурзе из города большие караваны, везли кирпич, лес, стекло и железо. Городские мастера спешно начали строить дом с высокой крышей и деревянным полом, как в городе. Танирберген торопил рабочих, рыбаки удивлялись: зачем ему понадобился новый дом?
И тут Мунке вспомнил рассказ Ализы, как пришла к ним Айганша, нарядная и счастливая… Значит, Айганша должна заменить Акбалу и дом строится для новой жены?
Совсем замучившись от мыслей, старый рыбак заснул под утро. Он спал жадно, но скоро проснулся, вскинулся, прислушался и выскочил на улицу. Проснулись и Ализа и Балкумис и тоже выбежали вслед за Мунке,
Багрово-пепельная луна, распухшая и тусклая, заходила. И ночь, лишенная даже слабого лунного света, заметно наливалась мраком. В ауле Мунке было тихо. Крик доносился из аула Доса. Иногда чей-то звенящий вопль слышался особенно отчетливо, а потом мешался со многими другими голосами. Жалоба, боль, безмерная печаль звучали в многоголосом крике.
Немало изведала на своем веку Ализа, и чутка она была к человеческому горю. Уловив в сплошном гуле звериный вопль молодой женщины, Ализа задрожавшей рукой ухватилась за Мунке.
— Это неспроста… О-о-о!.. — тихо застонала она. — Пришло несчастье…
— Иди в дом. Прошу тебя! — пробормотал Мунке, не зная, что делать, и вдруг встрепенулся. — Кто это? Балкумис, что ли? Эй, постой, вернись!
Простоволосая, босая, заткнув подол длинного платья в штаны, смутно мелькая во тьме ногами, Балкумис бежала во весь дух в строну взбудораженного аула.
Протирая глаза, один за другим вылезали из землянок проснувшиеся рыбаки.
— Что за крик? Что там произошло?
— Да и я, брат, думаю, что бы это могло быть…
— Не помер ли кто? Чуешь, как вопят?..
Ализа тряслась от страха и горя. Мунке стал ласково подталкивать ее к землянке.
— Эй, эй… — говорил он. — Хватит тебе, иди домой…
— Ойпырмай, всю душу пронзил этот крик… — слабо отвечала Ализа.
Понемногу рассветало. Занималась бледная заря. Из степи веяло теплом, от моря тянуло солоноватым бодрящим холодком. Аул Доса все еще гудел, правда, потише. В утреннем неверном свете уже можно было заметить там конных джигитов, они съезжались, разъезжались, уезжали куда-то и снова появлялись. Никто почему-то не спешивался.
Возле коней мелькали тонкие женские фигуры. Мунке напрягал старые свои глаза, и ему казалось, что женщины воздевают руки к небу, будто моля о пощаде. Похоже было на ночь после битвы, после набега, и старому Мунке уже мерещилось бряцание оружия, запах крови и конского пота, и опять на память пришли таинственно исчезнувшие джигиты во главе с Калау, туркмены…
— Не видал я еще бабы, которая плачем воскресила бы умершего джигита. Иди скажи там, хватит им выть… — сказал Танирберген косоглазому своему гонцу. Тот отвел единственный глаз свой в сторону и молча вышел.
Танирберген бесился. Он терпеть не мог воплей, слез, пересудов, слухов. Он любил, чтобы все было тайно и тихо. На этот раз тихо не получилось, и в ярости шагал мурза по дому, представляя, как завтра же все аулы только и будут говорить о его неудаче.
Пришли вызванные им ранее Дос и Тулеу. Мурза, посмотрев на них, приостановился было, но потом не вытерпел, снова заходил из угла в угол.
— Каждой семье, у которой погиб кормилец, завтра же выдам по коню и корове! — громко сказал мурза.
Подождал, что скажут Дос и Тулеу. Рыбаки молчали и не поднимали опущенных глаз.
— Все долги погибших беру на себя! — уже закричал Танирберген и притопнул. — Чего стоите, как базарные тюки? Немедленно успокоить аул!
Тулеу и Дос переглянулись незаметно, нахмурились. Потом вздохнули тяжко, сказали:
— Попробуем… И вышли.
Оставшись одни, Танирберген сел и понурил голову. Постепенно ярость его сосредоточилась на тесте из рода Тлеу-Кабак, который стоял в урочище Аяк-Кум. Тестя своего он всегда терпеть не мог, а сына его так и вообще в грош не ставил. И надо же было ему связаться с ними в таком тонком и опасном деле!
Табун одного богача из воинственного туркменского рода Теке-Жаумит давно не давал мурзе покоя. Но, зная о связях этого богача со свирепым ханом Жонеутом, Танирберген не решался напасть на табун в одиночку. В таком деле нужна была чья-то помощь.
И вот, послав косоглазого гонца к тестю в Аяк-Кум, он обо всем договорился. К туркменам отправился крепкий отряд отборных джигитов двух родов.
От Танирбергена в набег отправились десять джигитов во главе с Калау. Выехали они ночью, и мурза сам провожал их в степь. Перед расставанием он отозвал в сторону Калау и крепко наказал ему быть осторожным.
— В случае чего — уходите! Путайте следы… За это ты головой отвечаешь! Мне покой моих аулов и жизнь джигитов дороже любых коней, понял?
Калау сказал, что понял. Всадники растворились во тьме, и Танирберген вернулся домой веселый, с хорошими надеждами.
Случилось так, что туркмены быстро обнаружили воровство, вскочили на быстрых своих коней и пустились в погоню. Заметив погоню и памятуя наказ мурзы, Калау велел своим бросить косяк и уходить. Джигиты Танирбергена послушно пригнулись к гривам коней и поскакали.
Но джигиты рода Тлеу-Кабак, видя, что туркмен не так много, гикнули, пропустили вперед табун и повернули навстречу преследователям. Кроме того, никак не могли они бросить великолепных туркменских рысаков. Жадность все и погубила.
Увидев, что казахи вступили в бой с погоней, остановились, а потом и повернули назад джигиты Танирбергена. Мурза потом расспрашивал своих и узнал все подробности схватки.
А схватка была жестокой! Раненые были с той и другой стороны.
Один из джигитов мурзы был убит, двое ранены. К вечеру казахи ушли от погони. Да и туркмены не решились преследовать их на чужой земле. Потом казахи разделились, и каждый отряд поехал к своим аулам. С джигитами мурзы ехал молоденький туркмен. За ним долго гонялся в схватке Калау, наконец сшиб его конем и накинул аркан на шею. Туркмена связали по рукам и ногам и бросили поперек седла. На ночлег джигиты мурзы остановились в безводной и безлюдной степи. Пленный туркмен умолял не убивать его.
К утру умер от ран еще один казах. Его, как и первого, положили на седло, крепко привязали, чтобы не сползал.
Раненый громко стонал, просил пить. Надо было торопиться. Еще не рассвело как следует, а казахи уже готовы были в путь.
Все поехали, а Калау остался возле пленного. Пленный, связанный, лежал на земле лицом вверх. Конь Калау тянулся вслед уехавшим, тихонько ржал. Калау сдерживал его и с какой-то угрюмой веселостью рассматривал туркмена. Пленный все понял и стал теперь умолять убить его. Но Калау, будто потеряв всякий интерес к нему, вдруг тронул коня и поскакал вслед за своими джигитами.
— Убей, прокляты-ы-ый, убе-е-ей!.. — неслось ему вдогонку.
У Танирбергена волосы дыбом встали, когда он узнал об этом. Не туркмена ему стало жалко, нет, он сразу подумал, что будет, когда турмены найдут иссохший труп связанного пленника в безводной степи.
Танирберген немедленно вызвал Калау к себе. Калау явился бесшумно. Он уже знал, чем вызван гнев мурзы, и приготовился к худшему.
Но мурза, внимательно поглядев на Калау, на его тупое, жестокое лицо, вдруг переменил решение. Он подумал, что этого убийцу лучше от себя не отпускать.
— Зачем звал, мурза? — хрипло спросил Калау, не выдержав молчания.
— Дурак! — сказал Танирберген. — Ты понимаешь, что наделал? Иди домой. Но помни! — закричал он ему вдогонку. — Помни! Долг за тобой! Будешь еще отвечать за что-нибудь, ответишь и за это!
Снова оставшись один, мурза, никогда до этого не молившийся, вдруг набожно и жалко сказал, подняв глаза:
— Помоги, аллах! Не допусти разорения от туркмен!..
XIII
Уже солнце стояло высоко, когда Балкумис пришла от отца. Мунке едва глянул на нее, как увидел: чернее тучи пришла жена. Так оно и было. Балкумис сперва пнула ногой собаку, лежавшую у двери. Потом, ругаясь так, как мужчины редко ругались, начала швырять посуду. «Сейчас мой черед…»— едва успел подумать Мунке.
— Ну, что посиживаешь, морской царь Сулеймен? — тут же и накинулась на него Балкумис.
Мунке даже удовольствие испытал от такой своей проницательности. Мгновенно он представил себе, о чем говорилось в доме тестя. «Бедная ты моя, горемычная! — небось причитала Каракатын. — Ты и замужем счастья не видишь, ни одного нового платья не надела… Так и погубишь ты свою молодость, работая на этих старых хрычей!»
Каракатын давно уже подумывала развести свою дочь со старым рыбаком и выдать ее за молодого. И джигит подходящий был уже на примете, да несчастье пришло — привезли джигита ночью поперек седла, и лежал он теперь дома без памяти, и неизвестно было, выживет или нет.
— Сколько уж маюсь я в этом доме! — кричала Балкумис. — Еще ни одного платья не обновила…
Мунке невесело усмехнулся: как в воду глядел, воображая слова Каракатын!
— Чего улыбаешься, дурак старый?
— Скорблю я, а не улыбаюсь…
— Семью не можешь обуть-одеть, черт, а туда же — скорблю!
— Валяй, валяй…
— У, постылый, да тебя словами разве проймешь? Я же как рабыня живу тут — в дом вхожу с дровами, из дому выхожу с золой. Как нищая!
Балкумис вдруг подскочила к Ализе и выхватила у нее плачущего ребенка.
— Да ты ведьма, что ли? Как ребенок у тебя, так ревет не переставая!
— Ах, дорогая, не ставлю же я ему на пятки пиявок! Лелею, как могу…
— Уж ты полелеешь, своих всех в могилу свела и моего хочешь?
— Ты заткнешься или нет? — рассердился Мунке.
— А ты чего орешь? Ишь разорался… А вот и не заткнусь! Что ты мне сделаешь?
Побурев лицом, Мунке повел взглядом по комнате, будто искал что-нибудь потяжелее. Сколько раз Ализа примиряла Мунке и Балкумис, брала вину на себя, оберегая покой очага, сколько раз унижалась перед сварливой токал. Но теперь ей вдруг стало все равно. «Да хоть вы горло друг другу перегрызите!»— вяло подумала она, поднялась, нашла большой полосатый мешок и побрела в степь. Она все дальше уходила от дома, а визгливый крик Балкумис слышался ей, пока не перевалила она ближайший холм.
Каждый раз, когда ей бывало очень уж плохо, Ализа уходила в степь. Люди постоянно обижают, мучают друг друга. А земля — нет. Земля, как мать, всегда добра, спокойна и одинаково ровна к любому человеку. И только в степи Ализа отдыхала, отходила сердцем.
Далеко за аулом она будто встречала своих добрых старых знакомых. Вон Кендырли-сай, подальше — Талдыбеке, а еще дальше пестреет Ак-баур. И над всеми холмами и пригорками могучим черным заслоном тянется древний Бел-Аран.
Ализе всегда казалось, что Бел-Аран обладает таинственной заступнической силой, всемогущим аруахом, и всегда приходит на помощь страждущим. Даже имя его она произносила не как все, а с набожной любовью и трепетом: «Старец Бел-Аран».
Что там ни говори, а нигде не чувствуешь себя так вольно и свободно, как в степи. Дома, хочешь не хочешь, приноравливаешься к настроению других. Дома не дай бог что-нибудь не так сказать, не так ступить…
Зато в степи, на просторе Ализе всегда было хорошо и покойно. Всегда молчаливая, незаметная дома, она преображалась и становилась разговорчивой наедине с собой. Она разговаривала и с Бел-Араном, и с морем, и с птицами, и ей казалось, что те ей отвечают человеческим языком.
Но сегодня и степь ее не успокоила. Не замечала она ни раскаленного солнца в зените, ни душного зноя, ни горячего песка, обжигающего ей голые ступни. До самого вечера бродила она, изредка нагибаясь за кизяком, по унылой рыжей степи, и плакала, и жаловалась на свою судьбу.
К вечеру она устала и голос у нее охрип. И хоть мешок ее давно был полон кизяка, домой она не пошла, а поплелась к черному кладбищу за аулом на бугре. А доплетясь, поднявшись с трудом на холм, остановилась возле десяти могилок, скучившихся несколько поодаль от кладбища.
— О верблюжата мои!
Ализа бросила мешок и опустилась на колени. Помолившись, она стала убирать могилы, относя подальше перекати-поле и мусор, согнанные ветром.
Каждый раз, навещая могилы детей, она приносила с собой хлеб, баурсаки, вяленую рыбу и оставляла все это на высоком могильном камне, на котором были высечены имена ее детей. И пусть эта пища доставалась потом пролетной птице или рыскавшему зверю, мать радовалась, что ублажила души покойных. На этот раз она пришла с пустыми руками…
— Бедные мои! Ждете небось гостинцев? — виновато, робко спросила мать.
Если для других эти десять могилок казались лишь десятью холмиками, то для нее один холмик был Адил, другой — Жаниль, третий— Лагиль. Целый аул! Ее скорбный аул. Священная для матери обитель и горькое утешение от обид.
Иногда ей казалось, будто все дети живы — она не хотела представлять их мертвыми. Их лица, поступки и привычки — все стояло перед ее глазами. Она помнила, когда зачала каждого из них, помнила, к какой еде ее тогда особенно тянуло, кого она родила трудно, а кого легко…
Когда настало время рожать первого сына, она мучилась три дня, три ночи. Не выдержав муки, она прибегла к древнему способу: накинула на урлюк уздечку, оставшуюся еще от дедов, и, повиснув на ней, завопила, обращаясь к старцу Бел-Арану.
После родов не было у нее молока, ребенок чах, а они с Мунке совсем извелись. Но им повезло: за вяленную летом рыбу они выменяли вскоре козу и козьим молоком кормили своего первенца.
Он умер у них четырех лет. До чего сладок был его язык! Как неправильно и нежно произносил он самые простые слова! А всевозможные проказы и тонкие голоса и теплое, как у птенцов, дыхание ее других детей — разве оно так и развеялось по миру и пропало навсегда, будто их никогда и не было на свете? Или отзвук их тихой, нежной жизни где-то бродит, смешиваясь с жизнью других детей и навещая иногда старую Ализу?
— О жеребеночки мои… — плакала Ализа.
Потом она ложилась на теплую землю и просила детей взять ее к себе.
Долго лежала она и теперь, совсем забывшись, пока вечерние тени косо не побежали по степи, пока не потемнело все кругом так, что темное тело Ализы стало казаться одиннадцатой могилой рядом с десятью. Тогда она встала, взвалила мешок с кизяком на спину и пошла домой. Ей стало легко. И Ализа почувствовала себя отчужденной — далекой от всей мирской суеты. Она теперь понимала, что нет ничего постоянного в мире. Если сегодня судьба улыбается тебе, завтра она повернется спиной. И богатство и счастье — все мимолетно.
Дома давно уже поджидала ее разъяренная Балкумис, готовая к ссоре и крику. Она и встретила ее криком, но Ализа будто не слышала и не замечала ее. А вечером к аулу Мунке подъехал Еламан.
Первой Еламана заметила и узнала Ализа, кинулась к нему и повисла на нем. Мунке стоял молча и не отнимал Ализу у Еламана, давая ей выплакаться.
Быстро собрались рыбаки. В землянке Мунке стало тесно, и тогда всем постелили на дворе. В вечереющем небе замерцали первые звезды, ярко вспыхнули костры под котлами, и зашумели самовары. Все, кто пришел, расселись вокруг Еламана и приготовились спрашивать и слушать.
— Ну, Еламан, дорогой, как доехал?
— Хорошо доехал.
— Как жизнь, здоровье?
— Спасибо, неплохо.
— Кто бы мог подумать, что ты приедешь! — радовался Мунке. — Только я стал собираться к тебе повидаться, а ты вот он — сам нагрянул!
Еламан вздохнул, говорить о себе ему не хотелось. Мунке сидел рядом, во все глаза разглядывал Еламана. Еламан сильно изменился, черты лица его обозначились резче, прежние мелкие морщинки возле глаз углубились, волосы на висках взялись сединой. Ничем не походил он теперь на прежнего джигита-рыбака.
Раньше он то и дело улыбался, весь светился изнутри доброй силой. Теперь же, если и улыбнется невзначай, все казалось, что он сдерживается, стискивает зубы.
Никто в этот вечер не шел домой. Далеко за полночь, до поры самого предутреннего сна, рыбаки все теснее придвигались к Еламану, расспрашивали о местах, где он побывал.
Еламан разговорился, но в то же время и о себе думал. Вот он вернулся в родные края, встретился со своими. И уже не так страшно было ему жить. Чувствуя искреннее расположение рыбаков, стародавних друзей, он мало-помалу отвлекался от тех тяжелых мыслей, что терзали его по дороге. Очутившись среди сильных, обожженных солнцем и стужей людей, с которыми столько времени он бок о бок промышлял рыбу, Еламан понял никчемность своих горьких, опустошающих душу дум. Теперь он опять был как конь в родном косяке. И все кругом было ему мило — запах моря и рыбы, вид землянок, и неба, и чернеющего вдали Бел-Арана.
Он рассказывал о Турции, о Рае, и было ему хорошо от жадности, с которой его слушали. Но чего-то все-таки ему не хватало. И начинал он тогда беспокойно озираться, вглядываться в темноту, будто ожидая, что вот подойдет к огню Кален, или Дос, или бабушка…
Ему стало снова грустно. И он продолжал рассказывать о Турции, о горах и морозах, о гибели тысяч джигитов. Старики и старухи давно сморкались и вытирали глаза, и Еламан махнул рукой, бросил Турцию и принялся рассказывать о городе, о переменах, которые произошли в столице России, о революции, о Керенском и большевиках, о восстании, которое готовится в Челкаре.
Слушали его жадно, качали головами, удивлялись, хлопали себя по ляжкам, но какой-то старик все бродил мыслями по Турции, все не хотел отстать от этой земли обетованной, и едва Еламан замолчал, чтобы дух перевести, старик тут же спросил:
— А в Стамбуле ты был?
Встрепенулись другие старики, почитавшие дух ислама, дружно закивали, поглаживая бороды:
— Э, верно, верно, расскажи нам, дорогой, еще о храброй обетованной земле Ер-Турик!
— Да, да, Стамбул — это ведь священное место… Там водрузил пророк свое голубое знамя!
Еламан сразу замолчал и поник головой. Что он мог рассказать им? Много аулов и городов перевидал он в Турции, а обетованной земли не увидел. Как всюду, видел он одних изнуренных тяжелым трудом крестьян. Бедные дома, бедные кофейни, крохотные наделы земли… Говорить ли об этом?
Рыбаки все равно не поверили бы ему. С самого детства привыкли они слышать об этой стране совсем другое: обетованная земля храбрых турок, колыбель праведной веры, страна, где развевается голубое знамя пророка, священный город Стамбул, райская обитель, которую смертный может увидеть разве лишь на том свете, в садах Махфуза. Невообразимое богатство и счастье, райские девы, возвышенная и жгучая любовь — все это может быть только на славной земле турецкого владычества.
На самом деле ничего этого не было. На самом деле все это оказалось мечтой измученного жаждой человека, принимающего далекое марево за озеро чистой воды. Все благоденствие и счастье, которых не было у казахов, всегда отодвигалось за горы Капские. Извечная надежда целого народа, передаваемая из поколения в поколение, добрая сказка, заученная с детства…
Только теперь понимал Еламан, что все это лишь жалкое утешение, беспочвенные россказни, пустой слух, усердно распространяемые бродячими старцами-певцами, сказителями с домброй и подогреваемые хадис-аятами всевозможных мулл, ходжи и ишанов.
XIV
В эту ночь рыбаки разошлись поздно — уж начал светлеть восток, горизонт проступил отчетливо, и потянул с моря свежий ветерок.
Пока у Мунке стелили постель, Еламан пошел за аул. Давно не ступал он по берегу моря! А море открылось ему сразу, едва приблизился он к обрыву. Оно было спокойно, ни одна волна не морщила его, ни одна лодка еще не чернела вдали, и только у берега было заметно, как море дышало.
Но Еламан только мельком взглянул на море. Он думал о другом. Он давно уже прослышал о расколе среди рыбаков, но не догадывался, что вражда зашла так далеко. До аула Доса было рукой подать, и там конечно же скоро узнали о его приезде. И все же ни один человек не пришел сюда из аула Доса. Другие, может быть, и забыли давно Еламана, но Дос! Старый товарищ, друг в беде и в радости, с кем когда-то делили они последнюю рыбу, последнюю лепешку!
Он вдруг почувствовал все свое избитое в пути тело и повернул к дому.
— Народ-то у вас поубавился, я гляжу? — сказал он дожидавшемуся его Мунке.
— Да, поредели мы…
— Не понимаю Доса…
— Эх, дорогой, ты обо всех по себе судишь… Доса ждал, да? Не придет он. Сейчас для него Танирберген и ангел-хранитель и бог! Он и с нами-то разговаривает… хе-хе… лишь опираясь спиной на Танирбергена.
Еламан помрачнел. Мунке искоса поглядел на него и вдруг смутился.
— Ну ладно, ладно, — встрепенулся он. — Чего меняс лушать-то, старого? Меня, горемыку, где ни тронь, везде болит. Давай-ка спать.
И Мунке, не раздеваясь (скоро было вставать), улегся возле своего гостя.
Как ни поздно легли рыбаки, а вставать надо было, и они поднялись, едва только заблестело над степью солнце. Недолго спал и Еламан. За чаем он услышал неожиданную весть: совсем недавно умерла мать Доса, старуха Аккемпир.
— Вот оно что! — воскликнул он и подумал, что по старому казахскому обычаю члены семьи, которая носит траур, не идут к человеку, приехавшему издалека, а ждут, чтобы тот сам пришел.
— Вот оно что! — повторил Еламан и решил, что, наверное, поэтому и не пришел Дос вчера.
А решив так, заторопился, собираясь к Досу. Вместе с ним решили идти трое стариков из аула Мунке. У них была слабая надежда, что, может быть, приезд Еламана поможет примирению двух аулов.
Надеясь на свой скот, рыбаки из аула Доса как-то охладели к морю— выезжали за рыбой поздно и неохотно. Хоть солнце поднялось уж высоко, рыбаки только приступили к завтраку. Некоторые возвращались с выгона. Еламан заметил молодую понурую женщину в траурном черном платке и проводил ее взглядом. Мунке уже рассказал ему о схватке с туркменами, Еламан теперь опять вспомнил о ней и встревожился. «Вот еще беда, — подумал он. — Туркмены нам этого так не оставят».
Старики по дороге говорили без умолку:
— Дос-ага такой богатый теперь! Если захочет, овцу заколет запросто.
— А другие как? — спрашивал Еламан. — У других есть скот?
— Э! В этом ауле редко кто без скота. Прямо утопают в блаженстве!
— Вот как… Значит, нашелся благодетель.
— Одному аллаху ведомо. Оно сказать, и мурза не в проигрыше…
— Как так?
— А вот как: тут все только молоком пользуются. Скотина-то не ихняя. Скотина по-прежнему мурзы. Понял? Как падет какая скотина, так хозяин платит мурзе стоимость.
— То есть как?
— Э, шрагм-ай! Танирберген найдет как. Вон недавно за сдохшую скотину один рыбак ему две недели сено косил.
— Интересно… Выходит, никакой разницы: выгнать скот с молодняком на пастбище или по скотине раздать беднякам — молоко, мол, пейте, но за каждую голову отвечаете, так? Вот так доброта, ничего не скажешь!
— Правильно, дорогой, ты сразу все понял. Ведь мурза этим скотом по рукам и ногам связал бедняков вроде Доса и Тулеу!
— Постойте! Тулеу? Вы сказали — Тулеу?
— Тулеу. А что?
— Апыр-ай, а? Что-то знакомое имя…
— Нет, ты не знаешь его. Он пришлый. Зимой из степи откуда- то приехал, а скоро и в доверие к Танирбергену вошел.
Еламан был озадачен. Все, что он услышал, было ново и необычно. Ни один бай в этих краях не прибегал прежде к такой хитрости. Явная уловка, силки, куда попадают ротозеи. Но, с другой стороны, эта уловка о многом говорит. По всему видно: начался закат байской власти. Раньше было достаточно окрика — и все были покорны. Теперь в ход пошли подачки. Еламан даже забыл, зачем и к Досу пришел.
Между тем Дос встретил его холодно. Протянутую руку пожал неохотно, в ответ на приветствие еле шевельнул губами. Глядя на мужа, и Каракатын не сдвинулась с места. В доме в беспорядке валялись подушки, одеяла, и гости, не зная, куда сесть, растерянно топтались у двери.
— Постели одеяла! — наконец буркнул Дос.
Каракатын медленно поднялась, начала сбивать к стенке ногами разбросанную постель. Гости, теснясь друг к другу, кое-как уселись на прибранное место. Один из стариков начал читать Коран. Еламан растерялся. После молитвы он никак не мог заговорить. Потом пересилил себя.
— Дос-ага, тяжелое горе упало на твои плечи, — неуклюже забормотал он, желая выражаться возвышенно. — Не только тебе, всем нам матерью была покойница. Но что сделаешь против воли аллаха? Пусть земля ей будет пухом!
Дос пожевал губами. Непонятно было, доволен он словами Еламана или нет. Помолчав, Еламан опять заговорил. Рассказал коротко о себе, спросил кое о чем у Доса. Уронив голову, тот упорно отмалчивался. И Еламан понял, что разговора у них не получится. Только теперь он окончательно убедился, как справедлив был старый Мунке, осуждая Доса.
По старому обычаю после молитвы близкие родственники усопшего начинают готовить поминальную еду. Старики глядели на Каракатын и думали о барашке в котле. Ничуть не смущаясь, Каракатын вдруг накинулась на мужа:
— Эй, ты что тут голову повесил, а? Шея голову не держит, что ли? Ведь не сегодня же умерла у тебя мать. Или забыл, что Танирберген остановился в доме Тулеу и тебя ждет?
— Подождет…
— Эй, что он тут бормочет, что он тут мямлит? Кто ты такой, чтобы мурза тебя ждал?
— А ну, баба, заткнись там! Хватит! Поставь людям чай.
— Ты в уме или нет? А что подашь к чаю?
— Молчи! Ставь чай!
— «Ставь чай»! Еще им чего! Не поставлю!
Еламан повернулся к старикам и повел глазами на дверь. Старики давно уж сидели как на угольях. Заметив знак Еламана, они торопливо поднялись. Вскочила и Каракатын, опередив гостей, она преградила у двери путь Еламану.
— Э, дорогой мой, куда это ты заторопился? — ехидно улыбаясь, спросила она. — Чего испугался? Не успел прийти, как уже убегаешь, а?
Сдерживая себя, чтобы не схватить ее за глотку, Еламан холодно посмотрел на ухмыляющееся черное лицо Каракатын.
— Как же так? — наседала Каракатын. — Ничего не рассказал, не поговорил, а? Но до нас, бедных, тоже доходят слухи. Вроде там у тебя в городе много интересного? Говорят, будто вы с Акбалой снова прижились…
Еламан не дослушал, схватил ее за плечи, повернулк себе спиной, подтолкнул коленом в сторону и вышел.
— Что делает, кобель проклятый, а? — закричала сзади Каракатын.
Еламан шел по аулу с раздувавшимися ноздрями. Злоба душила его. Вспомнилась Акхемпир — всеми уважаемая, почтенная мать Доса. «При жизни ее не почитала, поганка, после смерти не бережет ее памягь!>
Долго потом Еламан нигде не показывался. Когда Мунке уходил в море, он брал домбру, тренькал, наигрывал что-нибудь грустное, тихое. Подсаживалась к нему Ализа, вспоминала разные разности. Вспоминала она и Бобек… Бобек была несчастлива. Ожирай бил ее — никак не мог простить ей былого чувства к Раю. Один раз, повалив ее, он сильно ударил ее в живот. Бобек потеряла сознание, а потом родился мертвый мальчик. С тех пор Бобек болеет падучей болезнью.
Ализа помолчала, потом тяжело вздохнула.
— В прошлую зиму она гостила у нас. Почти целый месяц жила. Все плакала, вспоминала Рая. Да… К Раю она с детства всей душой тянулась.
Внимательно разглядывая лицо уже одряхлевшей Ализы, Еламан все еще находил еле заметные черты красоты, красоту Бобек. Совершенно седые, но все еще вьющиеся на висках волосы и маленький прямой нос — очень похожа была Бобек на Ализу.
На другой день Мунке опять ушел в море. К обеду ушла к родителям и Балкумис, взяв с собою ребенка. Мунке все еще не возвращался с улова, в доме наступила тишина. Еламан сидел на пороге, смотрел в море, прищурясь, перебирал струны домбры, и печальная песенка негромко журчала у землянки. Оставив дела по хозяйству, Ализа подсела к Еламану. Еламан повернулся спиной к морю и прислонил домбру к стенке.
— Ты про меня все знаешь, — просто сказала Ализа. — Сколько было детей у меня, а вот осталась, как пень, одна… Иссушили они мою грудь и обрадовали подземное царство. Сорвал господь с груди моей цветы. Что мне было делать тогда, скажи!
Еламан молчал грустно.
— Старик мой несчастный всю жизнь мыкается в море… Не желала я ему своей доли, хотела чтобы хоть у него дети были. Вот и женила его на молодухе этой…
Ализа подождала, что скажет Еламан. А Еламан терпеть не мог как сварливую Каракатын, так и ее дочь. Но что он мог сказать?
— Правильно сделали, — тихо обронил он.
— Ах, родимый, откуда же правильно? — горячо возразила Ализа. — Выхода тогда у нас не было. Просто хотелось мне быть чистой перед богом. Да, видно, совсем тогда из ума выжила. Не на ту напала. Желая Мунке добра, беду ввела в дом, вот что! Где уж там быть толку, когда мира в семье нет?
Еламан, покраснев, ковырял пальцем землю. Он и не то бы еще сказал о Балкумис, но вежливость и положение гостя не позволяли ему ничего говорить.
Ализа опять заговорила:
— Сам знаешь, родимый, как бы я жила теперь, будь мои дети живы. Дочерей бы замуж повыдавала, — мечтательно произнесла она. — Принимала бы родню… Да вот господь не захотел ни одного мне оставить. Какие детки были! Не то что земле — людям отдавать ревновала!
Еламан вспомнил о своем ребенке, о своем сыне, и глаза у него защипало.
— Разве я плохая была бы свекровь? — гордо продолжала Ализа, смахивая слезы. — Посмотри на Мунке. Совсем состарился, согнулся. Ты думаешь, что ему все равно и он ко всему привык? О! Вот и Дос от него отвернулся, видишь, чго вытворяет? Продался Танирбергену, отгородился от своего друга. Думаешь, это Мунке не тяжело? Больно, очень больно это ему.
Ализа вздохнула, вспомнила о хозяйстве и ушла. А Еламан продолжал сидеть. Два дня он что-то усиленно обдумывал, а на третий отправился в аул старика Суйеу.
Обедневший за последние годы аул Суйеу еле выдержал зиму. Бесконечные поборы и налоги еще до зимы сильно пощипали стадо Суйеу. Пришла весна, и, как всегда, богатые аулы загодя откочевали на джайляу, а аул Суйеу остался на зимовке. И только когда наступило жаркое лето и от комаров и слепней житья не стало, аул переменил место. Но он недалеко ушел и раскинул свои дырявые побуревшие юрты на широкой равнине за Аранды-Кыром.
Вот в этот аул совсем перед сном и приехал Еламан. Старик Суйеу виду не показал, но обрадовался страшно. Старуха же, разом все вспомнив — и Акбалу, и восстание казахов перед мобилизацией, и ночной арест у них в доме Еламана, — заплакала, засуетилась…
И ягненка зарезали, и чаи поставили, и все было честь честью, но едва заметная натянутость не проходила. Все как будто ждали чего-то главного, а оно не приходило: имя Акбалы не называлось вслух. Говорили о том, о сем, как всегда бывает после долгой разлуки, по Еламан чувствовал, как старики думают о ней. Да и он сам думал. Скоро ему стало тягостно, и хоть он понимал, как неловко будет сразу уехать, но больше одной ночи выдержать не мог.
На другой день после чая Еламан, помявшись, пробормотал:
— Отец, думаю сегодня отъехать…
— Зачем так скоро?
— Дела есть…
— А! А! Ну, коль дела… Отъезжай! Отъезжай!
Но Еламан еще не сделал главного дела, из-за которого приехал. Он хотел забрать ребенка и не знал, с какой стороны за это взяться. Старик Суйеу тут же почувствовал что-то и, сердито хлопнув ресницами, уставился на зятя. Будто козел на гончую, он смотрел пронзительно и дерзко.
— Ну говори! Что там еще у тебя?
— Если вы не против, я хотел бы сына…
— А!.. Значит, за сыном приехал? Добро! Бери! Забирай!
— Спасибо.
После этого Суйеу ни разу не взглянул на Еламана. Не посмотрел он и на внука, которого собирали в дорогу, — сидел, отвернувшись в угол.
Старуха не выдержала и заплакала на прощание. И впервые не выдержала, заговорила о дочери:
— Живая память моей единственной…
— Цыц!.. Цыц, проклятая!.. — гневно крикнул на нее Суйеу.
Забрав сына, Еламан уехал. Все время подгоняя коня, он еще в сумерках добрался до рыбачьего аула.
В ауле сразу стало шумно. Один за другим приходили рыбаки, поздравляя Еламана с радостью. Мунке и Ализа совсем повеселели, будто опять у Еламана была жена и был очаг.
— Вот снова сколачиваешь семью, — посмеивались они. — Вчера был один, а теперь уж вас двое.
— Теперь жениться надо! — подхватывали рыбаки.
Но веселье прошло, а жизнь катилась своим чередом. Еламан нянчил сына, и на душе у нею становилось невесело. Ашим связал его по рукам и ногам, тогда как он хотел рыбачить с Мунке. Привыкший к молоку Ашим здесь ничего не ел и таял прямо на глазах. Игривые молодухи не давали Еламану шагу ступить. «О деверек наш, тебе и жениться не надо, — пели они. — Ты сам не хуже любой бабы. Тебе теперь только жаулык на голову надеть…»
А ребенок все худел. «Вот еще беда! Как бы не угробить сына!»— беспокойно думал Еламан.
XV
Как-то вечером к Мунке пришла Айганша. Она была прямо с промысла, домой не заходила, и от нее сильно пахло рыбой. Вошла она свободно, шумно, но, увидев незнакомого джигита, смешалась.
Она уже слышала, что у Мунке гость, ее разбирало любопытство, наконец она не выдержала и зашла, будто по делу. Она сразу догадалась, что этот мужчина с ребенком на руках и есть гость. Он сидел и баюкал сына, как мать. Даже песенку напевал мягкий старушечьим голосом:

Где же мой сыночек?


Ушел к девицам в гости…
Красно яблоко на ветке,
Красны девушки в постели…

Услыхав, что кто-то пришел. Еламан оборвал песню и обернулся. И тут Айганша узнала его. «Он!.. Точно он!»— радостно подумала она и сделала движение кинуться к нему, но, заметив, что он не узнал ее, покраснела и потупилась.


— Извини, сестренка… — тоже смутился Еламан. — Что-то я тебя не знаю.
— Я сестра Тулеу…
— Тулеу?
— Не вспомните?
— Апыр-ау… Тулеу, говоришь?
— Ну вспомните же!
— А!.. Одинокий дом в ложбине? Ты мне лепешку дала?
— Да-да, одинокий дом. Вы еще заночевали у нас. Тогда еще матушка жива была…
— Ах ты, милая моя! Ягненочек! — Еламан быстро привстал и поцеловал Айганшу. — Померла твоя мать?
Айганша кивнула.
— Когда?
— Этой зимой.
— Эх жалко! Ай-яй-яй, вот горе-то, знаешь, все хорошие люди помирают, а плохие живут. — Еламан быстро оглядел Айганшу, задержался взглядом на ее пропахшей рыбой одежде. — Как же ты живешь, милая?
— Как живу?.. Живу…
Пришла Ализа. Разговор оборвался.
Мунке вернулся с моря поздно, мокрый до нитки. Круглое обожженное лицо его распухло, глаза воспалились, потускнели. Как побитый, кряхтя и постанывая, ввалился он в землянку. Айганше показалось, что он вот-вот упадет. Она вскочила в испуге, Мунке повернулся к ней, пригляделся.
— А-а, это ты, Айганша? Здравствуй, зрачок мой.
Еламан никогда не видел старого товарища таким уставшим. Вернее, таким печальным. Он тут же догадался, что сегодня у рыбаков опять неудача. Когда лов удачен, рыбак приходит домой усталый, но бодрый.
После ужина рыбаки по привычке один за другим стали собираться у Мунке. Завтра на рассвете им опять надо было выходить в море, но они сидели долго, до глубокой ночи. Им хотелось поговорить о своей жизни и хоть что-нибудь придумать на будущее.
Еламан лучше других понимал, как плохо рыбакам, и первый начал разговор.
— И ветер этот проклятый, как назло, не перестает! — с досадой сказал он.
— И не говори! — тут же подхватил сосед. — Гребешь, гребешь— прямо руки отваливаются…
— Это что — руки. У меня вот сегодня весло сломалось, еле к берегу подошел. Думал, унесет в море…
— Апыр-ай, а?
— Теперь вот вдобавок и весла нет…
— Ну не горюй! Судр Ахмет тебе тут же весло сделает.
— Хо-хо… Он тебе сделает, как — помнишь? — Еламану сделал..
Рыбаки засмеялись. Улыбнулся и Еламан, но потом опять помрачнел. Он знал, что ближе к осени на море пойдут постоянные штормы. И рыба начнет уходить в тихие, богатые кормом места — в камышовые заливы. А в открытом море останется только крупная красная рыба. Но для крупной рыбы нужны специальные крючки, а где их взять?
Попив чаю и обильно вспотев, Мунке наконец пришел в себя. Посмотрев на Айганшу, он подумал, что уже поздно.
— Иди домой, милая, — сказал он. — Братья небось беспокоятся.
Айганша не шелохнулась. Ей было хорошо сидеть в этой землянке, пропахшей рыбой, и слушать, как беседуют рыбаки. Зрачки ее отяжелели и медленно двигались под длинными ресницами.
В землянке ненадолго стихло. Чадила коптилка. С улицы сквозь свист ветра доносился монотонный гул моря. Невесело было рыбакам при мысли, что завтра опять надо на целый день уходить из дому. Ребенок Еламана скоро уснул на коленях отца.
Молодой Рза несколько раз хотел вмешаться в разговор, но стеснялся Еламана. Наконец он не выдержал и спросил громко:
— Ел-ага, сами видите, как мы живем! Танирберген нас окончательно уморит. Так что же нам теперь — как овца дрожит под ножом, так и нам? Или что-то надо делать?
Еламан покашлял, огляделся исподлобья. Глаза у рыбаков заблестели, каждый, наверное, про себя искал выхода, но все ждали, что скажет Еламан.
— Джигиты! — Еламан старался быть рассудительным. — Только ли мурзу обвинять нам во всех неудачах? Может быть, мы плохо ловим? Если за рыбой не гнаться, как за диким зверем в степи, много ли поймаешь?
— А то мы не гонимся. Так гонимся, вот-вот ноги протянем.
— Это верно. Я знаю… — уныло согласился Еламан.
— А раз знаешь, чего нас судить? Рыбы нет, в этом все дело!
— Верно, верно. Даже к сетям не подходит.
— Или ушла куда-нибудь вся рыба?
Еламан усмехнулся и переглянулся с Мунке.
— Рыба-то не ушла, вот Мунке-ага знает… Дело в том, что как у скота, так и у рыбы есть свои любимые пастбища. Вот в чем дело, дорогие мои джигиты-рыбаки!
Мунке мелко закивал и обрадовался: наконец-то разговор зашел о главном!
— Это ты хорошо сказал, — важно подтвердил он. — О пастбищах. Это как раз и есть вся причина. Да пастбища-то все у мурзы! Помните, как в тот год Темирке точно так же выгнал нас в открытое море? Тогда еще Кален говорил: «Это море не татарин выкопал, его бог создал, и принадлежит оно всем!» А ведь это было при царе! Сейчас царя нет, говорят, революция… Говорят, все для трудящегося народа, а? Что-то не видно, чтобы мурза наш трудился, а? Однако и сушей и морем владел мурза, так и владеет. Что же мы, так и будем молчать?
Молодежь зашумела. Больше всех обрадовался Рза. Он всегда любил Мунке, но глухую досаду к нему часто испытывал. Уж больно тих, осторожен был старик.
— А что? — Рза даже вскочил. — До каких пор нам прятаться в кусты?
— Верно! Эх, друзья, и зажили бы мы, если бы начали ставить сети в заливе Кандыузек!
— Э, у тебя губа не дура… Гляди только, как бы в капкан не попасть. Забыли небось про Ивана Курносого?
И опять все примолкли и засморкались в смущении. Нарушать запрет было опасно.
Еламан вздохнул, прикрыл полой бешмета спавшего на коленях у него сына, потом выпрямился.
— У страха глаза велики… — сказал он, и старики тотчас согласно закивали. — Но мурза ведь и в самом деле силен.
Старики опять закивали.
— Знаем, Ел-ага!
— Тогда смотрите не жалейте, если дело у нас не выйдет. Если потом искать виноватого, то лучше с мурзой и Темирке не связываться. Я так думаю, а там смотрите.
— Понимаем, Ел-ага.
— Чего там! Нам-то терять нечего…
— Ты только постой за нас!
— Хорошо, идите все по домам. Завтра будем ставить сети в заливе Кандыузек.
Рыбаки стали расходиться. Рза нарочно вышел первым, стал в темноте ждать Айганшу.
— Давай провожу… — несмело предложил он, когда Айганша вышла,
Айганша ничего ему не ответила, только нагнула голову я заспешила. До дому она шла быстро, тихо открыла дверь. Все в доме давно легли. Айганша не стала зажигать лампу. Осторожно ступая в темной комнате, вслушиваясь в оглушительный храп Калау, она тихо добралась до своей постели рядом с постелью Кенжекей. Улеглась она, не раздеваясь, только по привычке натянула платье на колени.
Тулеу поднял голову с постели младшей жены.
— Где это ты шлялась, а?
Айганша молчала. После истории с нарядом Тулеу побаивался Айганшу. Поэтому он не стал больше ничего спрашивать, ругнулся только себе под нос и уснул, вторя храпу Калау.
Айганша ворочалась, закрывала глаза, представляла бесконечное количество рыбин, которые она засолила за день (это всегда навевало на нее крепкий сон), но заснуть не могла. Перед глазами ее все стояла землянка Мунке, блестящие глаза рыбаков, решившихся потягаться с Танирбергеном. Но больше всего думала она о Еламане. Чего только не случается в жизни! И как она сразу узнала его! Она вспомнила, как еще тогда, когда везли его в Челкар, поразил он ее воображение. Кого, кроме своих братьев да матери, видала она в те годы? Случайные заезжие вроде Абейсына да подводчики в промерзлой одежде — вот все, кого она знала. В самом деле, дикой, пугливой девчонке, росшей в безбрежной унылой степи, Еламан мог показаться человеком особенным. Закованный в кандалы, поднявший руку на грозного русского бая, он показался ей человеком из неведомого, таинственного мира, героем.
Она часто вспоминала его с тех пор. И в мечтах ее бедный рыбак становился сказочным богатырем. Ни разу не думала она о его внешности— красив ли он, молод ли? — и сейчас она не знала, изменился ли он с тех пор. Она только лежала, широко раскрыв глаза, в темной комнате, в которой наперебой храпели ее братья, и силилась вообразить те края, куда судьба загоняла его, и те мытарства, которые он перенес. Но воображение бедной девушки, выросшей в степи, было бессильно и неопределенно, и ей чудились неясные, но страшные картины: то черные, как могила, темницы, то неприступная крепость Торгаут за девятью стенами, то громоздящиеся до неба горы Капские.
И он прошел через все преграды и темницы, измученный, добрался наконец до родной земли, до своих рыбаков, до маленького сына. «Как смела жена его не дождаться?»— с гневом и презрением думала она под утро, уже засыпая.
XVI
Утром рыбаки спускали лодки на воду молча: все думали о предстоящем нарушении запрета. Еламан и Мунке вышли в море последними, в одной лодке. Вчерашний шторм к утру улегся, и душа отдыхала от тишины. Но море еще не успокоилось — волны еще беспорядочно возникали тут и там, и даже начавшийся слабый предрассветный ветер из степей не мог успокоить его.
Еламан радовался: опять, как когда-то, выходил он в море, слышал плеск воды под бортами лодки, привычным глазом искал чаек— рыбаки ехали проверять сети, и чайки должны были прилететь. Но чаек почему-то не было, и это поражало Еламана. Потом он понял, в чем дело. Все чайки собрались над заливом Кандыузек. Они там падали и взмывали, и лучи поднимающегося солнца серебрили исподнизу их крылья.
Рза из соседней лодки махнул рукой, потом крикнул:
— Видали, где рыба? Во-он чайки-то где!.. Еламан сочувственно кивнул ему.
— Ничего не скажешь… — бормотал Мунке, налегая на весла. — Кандыузек — место благодатное, рыбаки Доса прямо объелись рыбой…
— Да и сегодня у них в сетях небось не жидко. Видал, как все чайки туда собрались? — сказал Еламан. Помолчав немного, он удивился — Что-то там людей не видно. Не вышел никто в море, что ли?
— Да у них каждый день так, — сказал пренебрежительно Мунке. — Со скотом управиться надо, вот они и возятся, как многодетная баба с детьми. Коль брюхо полно, так и спешить некуда. А у тех, кто недавно приехал из степей, так и вовсе душа к морю не лежит.
Споро, привычно работая, они вытащили все сети, расставленные в открытом море. К обеду снова поднялся ветер, опять потемнело море, и лодки начало валять с боку на бок.
— Вот это ветерок! — покрикивал Еламан, гребя что есть силы. — Измотать-то он нас измотает!
— Только бы шторма не было, — отзывался Мунке. — Не приведи бог!
Перед тем как отправиться в Кандыузек, рыбаки высадились на берег, разобрали и осмотрели сети. Где было порвано, тут же на берегу стали зашивать. Кое-кто отправился домой перекусить. Ветер между тем опять перестал, и наступила такая тишина, что не шелестел даже прибрежный камыш. Только на горизонте висели темные вечерние тучи, сливаясь там с черной пучиной. Поспорив немного, Еламан и Мунке решили, что ночь будет тихой, а завтра днем поднимется шторм.
Когда солнце стало садиться за далекие степные холмы, рыбаки опять спихнули лодки и минут через двадцать были уже в заливе Кандыузек. Так же молча и сноровисто они выкинули сети поблизости от сетей Доса.
Возбужденный Рза вдруг быстро подгреб к Еламану:
— Ел-ага, а ведь нам никто и не помешал…
— Не радуйся особенно. Вон, гляди, по берегу Иван Курносый ходит.
— Где? Вон тот, что ли?
— Он самый.
— Вот злодей! Выследил все-таки…
— Ладно… Где там выследил — мы же в открытую сети ставим.
К ним постепенно подплывали остальные рыбаки. Все с опаской и любопытством смотрели на берег. Одинокий пеший с ружьем за плечами ходил по берегу.
— Может, охотится? — предположил кто-то.
— Какой там зверь! За нами следит…
Еламан решил поговорить с Иваном и стал выгребать к берегу. Борт о борт шли с ним и остальные рыбаки. Иван, дождавшись, когда рыбаки приблизятся, обернулся к камышам и замахал рукой. Тотчас из камышей вышли несколько человек.
Еламан поглядел на своих рыбаков. Рыбаки как бы между прочим клали поудобнее багры и весла. Лодки в тишине подходили к берегу. Грести уже перестали, лодки двигались по инерции.
— Только не скандалить! — предупредил своих Еламан.
Он первым спрыгнул на берег. Сейчас же с плеском выпрыгнули в воду и стали выбираться на берег остальные рыбаки. Иван Курносый, поглядев на своих людей, неторопливо подошел к Еламану.
— Здорово, приятель! — насмешливо сказал он и прищурился — Давно не видались…
— Давненько…
— Почему нарушаешь закон?
— Какой закон?
— Залив Кандыузек — место запретное. Это владение Темирке. Или ты забыл, а?
— Твой Темирке еще не вылупился, когда Мунке уже рыбачил в этом море. Теперь мы будем брать рыбу здесь. Или вашему промыслу не все равно, от кого принимать рыбу? От нас или от Доса?
— Значит, не все равно.
— Ну что ж, — Еламан мельком посмотрел на своих рыбаков и усмехнулся. — Что ж, не будете принимать, сами будем есть…
— Ты у меня так поешь, каторжник… — забормотал Иван. — Ты у меня поешь, что кровь с зубов пойдет!
Говоря так, он быстро оглядел рыбаков Мунке, соображая что-то, и решил наконец, что с рыбаками Мунке сейчас связываться не стоит (слишком их много), а надо доложить обо всем Танирбергену. Остановившись на этой мысли, он не стал больше грозить, повернулся и быстро пошел в сторону промысла. Люди его переглянулись и пошли за ним. Рыбаки остались на берегу.
XVII
Дела Танирбергена на прибрежье подходили к концу. Джигиты его за лето скосили достаточно сена. Но ему все было мало, и он, пообещав каждому по овце, нанял еще рыбаков Доса косить зеленый курак. Рабочие, приехавшие из Челкара, достраивали ему многооконный дом у зимовья в Ак-бауре. Дом был на городской лад, с голубой железной крышей.
Чуть ли не каждый день ездил Танирберген к своему дому, смотрел, как подвигается работа, и радовался, воображая, как он въедет в свои богатый дом с новой женой.
Выдать свою сестру замуж за Танирбергена для Тулеу было самым важным делом. Он уже получил свою овцу за курак, все звал мурзу в гости. Танирберген выбрал время наконец и прислал сказать, что приедет. Тулеу тотчас зарезал овцу и просил мурзу приехать поближе к вечеру, когда Айганша после работы приходит домой.
Но он не мог дождаться мурзы и пошел ему навстречу. Встретил он его за аулом. Они остановились, поговорили о делах, потом мурза тихонько тронул коня к дому Тулеу. Ехал он шагом, чтобы Тулеу не отстал. Танирберген был один, без своих нукеров. Сегодня ему никто не был нужен. Сегодня он хотел говорить с Айганшой.
Возле своего дома Тулеу забежал вперед и, пока мурза спешивался и привязывал коня, распахнул дверь и закричал:
— Эй, эй, бабы! Принимайте высокого гостя!..
Айганши дома не было. Обеспокоенный Тулеу, усадив гостя на самые мягкие подушки, вызвал Кенжекей за дверь.
— Где Айганша?
— Еще с работы не приходила…
— Болтай у меня еще! С работы все давно ушли.
— Может, рыбы много? Когда много рыбы, их иногда задерживают допоздна…
— Ай, сатана, ты тут мне не крути! Эта девка, видно, опять у Мунке сидит. Беги за ней, веди сейчас же домой, поняла?
Вернувшись в дом, Тулеу робко покосился на гостя. Танирберген оглаживал усы, оглядывался и делал вид, что ничего не случилось.
Тулеу бегал по дому, сам готовил угощение гостю и никак не мог придумать, что бы такое соврать мурзе.
— Бедная, никак не может забыть своей матери, — забормотал он наконец. — Ради ласки Ализы…
Он не договорил и прислушался. С улицы ясно был слышен шорох, будто кто-то подходил на цыпочках к дому. Тулеу подождал, но никто не вошел. «А, черт, сатана! — подумал он о Кенжекей. — Не может быстро сбегать…»
Дверь осторожно отворилась и прикрылась. Пришла Кенжекей. Она запыхалась и смотрела на Тулеу тревожно.
— Где она? — шепотом спросил Тулеу.
Кенжекей не успела ответить, как дверь опять отворилась и в дом, поеживаясь, вошла Каракатын. Облизнувшись, она с преувеличенной учтивостью и смирением поздоровалась с Танирбергеном. Потом взглянула на Тулеу. Во всей фигуре ее, в лице, в губах и в глазах было такое злорадство, что Тулеу мигом сообразил: дело плохо.
— Э… уж не потерял ли ты чего ненароком? — смиренно спросила Каракатын.
— Пошла отсюда! — прошипел Тулеу и показал кулак. — Катись отсюда!..
— Ах, дорогой, я к тебе по соседски… Хотела горем своим поделиться…
— Вон отсюда, сатана!..
— Представляешь? Я чуть не лопнула от горя, когда увидела, как твоя сестрица… эта бесстыжая девка, обнимается с джигитом…
— Что-о? Что она тут мелет?
— Ойбай-ау! Бывало, в сорок глаз глядят за девкой — и то не углядят. А вы ее совсем распустили.
Взбешенный Тулеу перестал стесняться мурзы.
— А какое твое собачье дело до моей сестры? — заорал он. — Ты что сюда лезешь?
— Дело… Какое дело? — несколько растерялась Каракатын, но тут же ободрилась. — Э, дорогой, теперь уж не у меня, а у тебя будет дело…
— Что еще за дело? — не понял Тулеу.
— А вот увидишь…
— Говори, ну!..
— И скажу! Побоюсь, что ли?
— Тьфу, чертовка! Говори! — заревел Тулеу.
— Я вот тоже вырастила девушку. Моя дочь была такая невинная, что…
— Го-го-го!.. — заржал вдруг Тулеу. — Твоя дочь… Сковорода немытая — вот кто твоя дочь! Нашла, с кем сравнить… Го-го-го…
— Сам ты сковорода, дурак паршивый! Моя дочь честная замуж вышла. А ваша девка…
— Заткнись, зараза!
— А вашу девку вы проморгали! Бабы твои только и знают, что обжираться. Вон, гляди, ряшки жиром заплыли, сидят — зады отращивают, а сестрица твоя — хвост дудой и ушла с беглецом этим, с каторжником…
— Что ты сказала, балда?
— Сам ты балда! Посмешище! Пес ленивый! Что и было стоящего у тебя в доме, так Айганша. И ту под носом у вас всех увел Еламан!
Тулеу вдруг побежал к печке, схватил кочергу. Жилы на висках у него вздулись. Калау, будто дремавший до сих пор в углу, пошарил возле стенки, нашел здоровую плеть и вскочил. Пинком растворив дверь, Тулеу выскочил на улицу. Мрачный Калау развинченной походкой вышел следом.
— Тулеу, постой! — закричал кто-то со стороны.
Братья остановились, оглянулись. К их дому подходила спешно кучка людей во главе с Иваном Курносым и Досом.
— Обожди, Тулеу, дело!
— Отстань!
— Да постойте вы!..
Братья, не оборачиваясь больше, зашагали к аулу Мунке.
— Назад! — раздался голос Танирбергена.
Братья остановились. Швырнув кочергу в пыль, Тулеу повернул к дому. Разочарованно вздохнув, поплелся назад Калау. Через минуту все сидели перед Танирбергеном.
— Мурза, аул Мунке поднимает скандал, — докладывал Иван Курносый. — На глазах у всех поставили свои сети в заливе Кандыузек. Попробуйте, мол, прогоните, а?
Иван даже засопел от обиды.
Бледный Танирберген глазом не моргнул. Не до рыбаков ему было теперь. Он опомниться не мог от поступка Айганши. Крепко потерев лоб, он наконец сообразил, о чем говорит ему Иван, и повернулся к Досу.
— Что скажешь? — тихо спросил он.
Дос сперва смотрел в землю. Потом выпрямился, но глаза все равно прятал.
— Где Еламан, там всегда заварушка… — буркнул он.
— Тогда решай, — сказал Танирберген и погладил усы, пряча злую усмешку. — Море твое, и рыба твоя…
— Решать нечего. Отобрать сети, и все.
Танирберген помолчал, изучающе осматривая всех.
— Дос-ага прав, — сказал он. — Раз они решили вас грабить, вы не давайтесь! Соберите побольше народу. Пощады Мунке не давать!
Дос и Иван Курносый встали.
— Так мы пойдем… — коротко сказал Дос.
Танирберген кивнул. Потом поглядел пристально на Тулеу и Калау.
— Когда дойдет до дела, — внятно сказал он, — можете показать свою силу, любезные братцы.
Встал, потянулся и, будто совсем забыл про Айганшу, вышел. Через минуту братья услыхали стук копыт.
XVIII
Рыбаки Мунке встали рано. Никто не ждал распоряжений. Каждый молча занимал место в своей лодке. Все было как всегда, как каждое утро — стучали весла, скрипел песок под лодками, всплескивала вода. Только багров на этот раз взяли побольше да не слыхать было обычных шуток и смеха.
Утренний ветерок занимался вроде бы ровный. Но пугливый шелест и тревожная дрожь курака не сулили хорошего. Мунке с Еламаном переглянулись.
— Ну, джигиты, поспешим, — поторопил рыбаков Еламан. — Ветер поднимается…
Рыбаки, как и вчера, тотчас уселись в лодки по двое и стали выгребать к заливу Кандыузек. Еламан все поглядывал на берег. На берегу не видать было ни души. Тихо было и на промысле, не мелькали там платки баб, не слышалось голосов. И в море было пустынно. Кроме них, никто в море не вышел.
Еламан не знал, к добру это или к худу. Он томился, но, чтобы не напугать Мунке, нарочно заговорил о ветре:
— Ветерок-то опять крепчает…
— Ничего! — бодро отозвался Мунке. — Сети наши ведь в заливе, за камышом. Там тихо будет.
— Так-то оно так, да как бы нас еще до залива не прихватило — намучаемся.
Мунке не ответил. Некоторое время он осматривал берег и море, потом вдруг сказал:
— Что-то, кроме нас, никто не вышел в море, — и даже грести перестал, задержав весло в воздухе.
— Я давно уже заметил… — отозвался Еламан.
— Непонятно что-то.
— Черт побери! Если бы узнать… Не может быть, чтобы те ничего не предпринимали.
— Может, тебя боятся?
— Меня-то? Вряд ли…
До Кандыузека рыбаки дошли скоро. Мунке был прав: в заливе было тихо, волна с моря сюда не доходила, возле трясин и камышей стыли отраженные в воде утренние облака.
Едва подойдя, рыбаки начали выбирать сети. Сети колыхались и трепетали от биения обильной рыбы. Желтобрюхие сазаны и серебристые чебаки, белоглазки и черноглазки сверкали, как серебряные монеты на камзолах девушек.
— Ух, барекельде! — восхитился Еламан, вспомнив свою рыбацкую молодость. Рыба хлестала по воде, розовые в утреннем свете брызги высоко взлетали над лодками. Еламан, мокрый с ног до головы, швырял рыбу на дно лодки и смеялся. Давно не испытывал он такой радости. — Мунке, помогай! — покрикивал он. — Вот это рыбка!
Возбужденно кричали и на других лодках — куда ни глянь, всюду видны были сгибающиеся и разгибающиеся спины, слышался глухой стук рыбы о дно лодок.
И никто не заметил сначала, как из-за камышей разом показалось десятка два лодок Доса. Впереди всех на узкой белой лодке спешил Иван Курносый. Тихо и азартно покрикивая на гребцов, он стоял на носу с двустволкой в руках.
Неизвестно, кто первый заметил их, но рыбаки разом бросили работу и повернулись к Еламану.
— Весла, багры готовьте! — крикнул Еламан, нашаривая в ногах скользкий от рыбы багор. Положив багор поперек лодки, Еламан внимательно сосчитал рыбаков Доса. Тех было раз в пять больше, чем джигитов Мунке. У троих, кроме Ивана, были ружья.
— Апыр-ай! Они пойдут на все! — пробормотал Мунке.
— Ах дурак я, дурак! — ответил ему Еламан, с поздним сожалением вспоминая о спрятанной на заброшенном зимовье винтовке.
Иван Курносый издали начал целиться в Еламана.
«Постреляют нас!»— бессильно подумал Еламан и крикнул своим рыбакам:
— Ладно, джигиты, бросайте багры!
Рыбаки Мунке один за другим со стуком стали бросать багры в лодки. Джигиты Доса, разделившись надвое, стали заплывать с обеих сторон. Подплыв, Тулеу размахнулся веслом, хотел ударить Еламана, целил в голову. Еламан увернулся, весло гулко ударилось о борт, сломалось. Тулеу, задыхаясь, схватил соил. Еламан успел перехватить конец соила, вырвал, забросил далеко в воду.
— У, гад! Силу показывает! — заорал Тулеу. — Дайте ружье!
— Тихо, тихо! — Иван Курносый вклинился между лодками Еламана и Тулеу, положил ружье на колени, направил стволы на Еламана. — Пикнешь — пристрелю, как собаку, понял? — И тут же своим — Приступайте!
Джигиты Доса с наслаждением принялись забирать рыбу, весла, багры и сети. За полосой камыша и болот гудело море, в заливе Кандыузек было тихо, только люди — ругались и громко сопели.
Дос с ненавистью глядел на бывшего своего друга Мунке.
— Вот кого бы я утопил! — говорил он яростно. — Мало утопить этого старого черта!
— Топи, топи! — так же злобно отвечал ему Еламан. — Топи! Всех не утопишь!
— А ты, сволочь, не рыпайся особо! Объявился тут, зараза! Гляди, другой раз попадешься — живым не уйдешь!
— Ладно! Больше не встретимся. А встретимся — разойдемся по-другому!
— Поглядим…
Рыбаки Доса между тем начали уже перебрасывать рыбу в свои лодки.
Как ни крепился Еламан, но, когда увидел, как у рыбаков Мунке забирают сети, не выдержал.
— Что ж ты делаешь, Иван? — ужаснулся он. — Ведь царские времена прошли, а?
— Хо-хо! Теперь у нас времена Танирбергена!
— Значит, никогда не будет нам свободы?
— Смотри-ка ты! Свободы захотел? Твоя свобода — на каторге, сволочь! А эти, — повел он глазом по рыбакам Мунке, — эти завтра от голода выть начнут. А когда совсем уже загибаться будут, вот тогда и поговорим, кто тут главный: ты или наш мурза! Понятно?
XIX
Уже три дня в ауле Мунке никто не выходил в море. И уже три дня ни в одном доме не разводили огня под котлами. Кое-кто начинал уже поругивать Еламана.
— Черти его сюда принесли! Посадил всех на воду… Лучше бы он и не появлялся.
Но сильнее, чем голод, угнетало безделье. Раньше рыбаки все-таки выходили в море, возились с сетями. Раньше хоть надежда светила каждому: вдруг попадет хорошая рыба? Теперь никто не выходил из дому, и ругань в семьях стояла по любому поводу.
Еламан думал, думал и ничего не придумал, кроме как пойти поговорить с Танирбергеном.
Танирберген принял Еламана ласково. Он отдыхал в полуденный зной в своем прохладном шатре. Когда пришел Еламан, мурза поднялся с преувеличенной любезностью:
— Проходите, дорогой Еламан, проходите, садитесь…
— Я ненадолго… — хмуро буркнул Еламан.
— Почему! Будьте гостем. Эй, кто там!
В шатер поспешно вошли два дюжих джигита по главе с косоглазым гонцом и стали у двери. Танирберген улыбнулся и нанял расспрашивать гостя о здоровье. Насчет здоровья Еламан ничего не сказал, а сразу повел речь о рыбе. Красивое лицо мурзы поскучнело.
— Да-да… понимаю… — приговаривал он, слушая Еламана и глядя в сторону, а потом сказал — Море не мое. Хозяин на промыслах Темирке. Если хотите поговорить о рыбе, поезжайте к нему в Челкар.
У Еламана от гнева запылали уши.
— Так-так… Я понял тебя! — грубо сказал он и в упор поглядел на мурзу. — Тебе интересно стравливать наши аулы. Чтобы мы, как собаки, перегрызлись.
— Понимай, как хочешь, — надменно ответил мурза.
— Вот как, значит?
— Да, вот так…
Еламан не стал больше разговаривать, поднялся и ушел. Нукеры мурзы не тронули его, молча посторонились, когда он выходил. По дороге домой Еламан вспомнил опять о винтовке и опять пожалел, что не привез ее в аул.
К вечеру Мунке и Еламан придумали наконец себе занятие и пошли в овраг Талдыбеке резать ивовые прутья. Нарезав по охапке прутьев, они принялись плести морды. На другой день к ним присоединились другие рыбаки. Сначала никто ни о чем не думал — просто рады были, что нашлось занятие. И, только заготовив уже десятка полтора морд, спохватились, что их надо ставить только в тихих озерах и заливах. В открытом море в морду не зайдет ни одна рыба. Тогда все бросили работу и снова разошлись по домам.
— Ну как там у вас дела? — спросила Ализа, увидев возвращающихся домой Мунке и Еламана.
Мунке махнул рукой и отвернулся. Еламан молча прошел в дом, посадил сына на колени, взял домбру. Невеселая мелодия тихо задрожала в темной землянке. Мунке и Ализа слушали пригорюнившись. Еламан играл долго, пока не пришла Балкумис из аула Доса. На плоском сухом, как у матери, лице ее держалась злоба. Она принялась ходить из дома на улицу и назад, хлопала дверью и бурчала, ни на кого не глядя:
— Черт принес этого бродягу, каторжника! Подыхай тут с голоду из-за него!
Споткнулась мелодия, звякнув струнами, Еламан отложил домбру, поднялся и вышел на улицу. Солнце садилось. Он посмотрел на трубы землянок. Было время ужинать, но ни из одной трубы не тянулся дым. При виде женщин и детей Еламан опускал глаза. «Как же быть? — думал он. — Что делать? Бороться с Танирбергеном? Но как?» И он опять вспомнил о спрятанной винтовке и опять пожалел, что не привез ее с собой. Мысли его прервал нежный голос девушки. «Кто это? А! Это Айганша… А я совсем забыл о ней!»— мелькнуло у него, и он заторопился в дом.
Айганша принесла в рогоже рыбу, выписанную в долг, и незаметно положила возле двери. Погладив по головке Ашима, она как-то растерялась, будто не знала, сесть ей или уйти.
— По делу пришла, дочка, или в гости? — окликнул ее ласково Мунке.
— Нет… Просто так, — сказала еле слышно Айганша и покраснела, потом повернулась и выбежала из дому.
Опять сильно хлопнула дверь, вошла Балкумис, неся оставленную Айганшой рыбу.
— Милостыню уже подают… И то слава богу!
— Что? — не понял Мунке.
— «Что, что»! Милостыня, говорю, вот что!
— Кто это принес?
— Да девка эта, кто же еще!
— Алда айналайын-ай! Истинно ласточка, которая носит грешникам воду в ад! — умилилась Ализа.
— Алда-балда! Дура! На что ты ей? Если бы не джигит холостой в доме, только бы ты ее и видела!
Еламан взял сына на руки и опять вышел на улицу. На душе у него было так плохо — хоть в степь уйти!
Ализа проводила Еламана взглядом и укоризненно посмотрела на Балкумис.
— Постыдилась бы хоть гостя, — упрекнула она ее.
— Э! Вот еще, буду я стыдиться! — заорала Балкумис. — Пускай я буду самая бесстыжая в ауле!
— А ну хватит! — сказал Мунке.
— Зато вы оба хороши! — не слушая его, кричала Балкумис. Вот вы и стыдитесь!
— Перестань…
— Сам заткнись, старый дурак!
Мунке переменился в лице. Схватив тяжелый рыбацкий сапог, он кинулся к Балкумис.
— Уубью, с-сука! — прохрипел он.
— Убил один… — все еще дерзко огрызнулась Балкумис и не договорила: страшный удар сбил ее с ног. Ализа повисла на плечах Мунке, он отшвырнул ее в угол и принялся бить Балкумис пинками. — Ойбай, убивают! — заголосила в ужасе Балкумис.
Мунке схватил ее за волосы и поволок за дверь. Вытащив ее на улицу, он бросил ее на землю и опять стал бить ногами — в кровь, в смерть! — почти теряя сознание от ненависти.
Обессилев, покачиваясь, вошел он в дом, молча опустился на корточки и закрыл лицо руками.
— Ализа-ау! — позвал он, задыхаясь. — Разве я живу сейчас? Я же конченый человек! Да чем эта тварь передо мной так выставляется? Ребенком попрекает? Не нужен мне ребенок! Пусть забирает! Вон Есболу уже за семьдесят перевалило, и детей никогда не было. Живет же! Мне теперь не ребенок, мне покой нужен. Объясни ты этой двуногой зверюге! Втолкуй ей! Не хочет жить с нами, пусть убирается к чертям…
У Ализы прыгали губы. «Во всем я виновата! Я, я свела его с этой тварью, я!»— безмолвно убивалась она.
XX
Как описать и с чем сравнить первое чувство юной девушки? Есть ли во всей нашей жизни время прекраснее времени первой любви?
Бабы, у которых оставались дома грудные дети, еле досидели до конца рабочего дня на промысле. Чуть не бегом пустились они по домам, едва вышло время, и большой амбар, несколько минут назад наполненный звуками сырого шлепанья, льющейся воды, стука ножей по дереву, вдруг опустел и гулко затих.
Одна Айганша не торопилась домой. Охладев к братьям, она перестала любить и дом свой.
Старик сторож, громко стучавший в тишине амбара сапогами, прибирая брошенную бабами рыбу, уже начинал подозрительно посматривать на Айганшу. Кончившие работу обычно подходили к нему, и он их обыскивал, чтобы не уносили домой рыбу с промысла. Помедлив, подошла к нему и Айганша.
— Давай ищи! — сказала она хмуро.
— Ладно, проваливай! — буркнул сторож, отводя глаза. Айганша ему нравилась, и он иногда отпускал ее, не обыскав.
Едва выйдя за ворота, Айганша столкнулась с Кенжекей.
— Чего тебе? — недовольно спросила Айганша.
— Тулеу послал, велел тебя домой привести. Вот и ждала тебя… Моей воли тут нету.
— Значит, следите за мной? Охраняете, значит, да?
— Ой, милая, не трави ты мне душу! Мне что братья твои скажут, то я и делаю…
Айганша злобно рассмеялась и, не сказав больше ни слова, пошла прочь. Она шла и удивлялась самой себе, откуда в ней вдруг такая ненависть и к братьям, и к Кенжекей.
Решив помыться после работы, она повернула к отмели, сверкавшей под солнцем. Забредя в воду, она подобрала спереди подол, зажала его в коленках, нагнулась и хотела уже зачерпнуть воды, как вдруг увидела свое отражение — и застыла. Долго рассматривала она себя в воде. Потом стала приглаживать вьющиеся на висках волосы. Ей стало хорошо и страшно от мысли, что она красива. Раньше она как-то не думала о своей красоте, а сейчас ей стало вдруг горько, что Еламан приехал только теперь, а не год назад — так много времени пропало впустую.
Умыв лицо, смочив и еще раз пригладив волосы, она вышла на берег и опять злобно и молча прошла мимо поджидавшей ее Кенжекей.
Ветер стих. И море, раскинувшееся до горизонта, тоже утихло, еле заметно поднимаясь опадая. Есть какая-то необыкновенная прелесть в этих дивных багряных вечерах ранней осени. Подует, прибежит из неведомой дали легкий теплый ветерок, и задрожат, перешептываясь, верхушки чуткого курака. Нальется вечерней молочной синевой море. Последний свет солнца косо, ровно и румяно заливает степь. И в такие минуты Айганша тихо приподнимает и опускает ресницы, чувствуя, как весь мир вмещается в ее сердце, и хочется ей бесконечно брести краем воды.
С каждой минутой убывал свет, и длиннее становились тени в степи. Над морем, низко, едва не касаясь воды, тянулись черные издали стайки уток. Айганша оглянулась и радостно поразилась: опять она стояла среди камышей, на том же самом месте, где давеча встретились и так долго стояли они с Еламаном. Она ждала тогда, что он опять, как и в первый раз, будет рассказывать ей свою жизнь, но он молчал. Он был грустен, а она вся измучилась, не решаясь спросить, почему он такой печальный. Она боялась сделать ему больно. Много загадочного было для, нее в этом крупном, крепко сложенном джигите, у которого так рано засеребрились виски.
Сдержанность ли была в его молчании? Или он не хотел огорчать ее своими невеселыми рассказами? Неужели он берег ее девичье сердце?
Она вообразила вдруг его усталое, замкнутое лицо и пожалела его так, что даже в груди у нее защемило. Оглядевшись, она опять увидела Кенжекей. Та стояла поодаль и терпеливо ждала. Заметив, что Айганша смотрит на нее, Кенжекей подошла и проговорила ласково:
— Милая, пойдем домой! — Она смутно уже о чем-то догадывалась, и сердце у нее болело за девушку.
— Женге… — прошептала Айганша.
— Что, родная?
— Женге… Скажи, ты по любви вышла за моего ага? Кенжекей похолодела. Она знала о подозрениях Тулеу и Калау, но не особенно им верила. Ей казалось, что Еламан, немолодой, начавший уже седеть человек, годится скорее в отцы Айганше, чем в мужья. А теперь это оказывалось правдой! Ошеломленная Кенжекей молча опустилась на корточки.
Айганша поняла, что проговорилась, покраснела, вдруг тоже присела и обняла Кенжекей.
— Ай, милая! — глухо сказала Кенжекей. — Моя жизнь на твоих глазах идет. Любила, нет ли — теперь мне прошлое кажется сном. Это весною земля расцветает, в тюльпаны одевается, а осенью, когда дождь и снег, какая краса у земли? Разве теперь не веет от меня осенней стужей? Что обо мне говорить! Будь ты счастлива!
— Милая моя женеше… — прошептала Айганша и нежно поцеловала Кенжекей в щеку.
Солнце уже зашло. Из-за далекого восточного горизонта надвигался мрак. Лишь самые верхние облачка были еще розовато освещены. В сумерках далеко разносился стеклянный плач одинокой чайки. Звала ли она своего супруга? Плакала ли над разоренным гнездом?
Айганша еще раз погладила Кенжекей, встала.
— Женеше, ты иди домой, — краснея, сказала она. — А я пойду к Мунке, к… в общем, в тот аул…
— Зрачок ты мой, что же будет, если брат узнает?
— Пусть узнает! — уже сухо, враждебно отозвалась Айганша и, не оглядываясь, пошла в сторону аула Мунке. Через минуту она пропала в сумеречной степи, среди зарослей камыша и курака…
XXI
— Они вчера, говорят, опять встречались, а? Да это еще что! Главное, не он к ней, а девка сама к нему прибежала! Бесстыдница, совсем очумела, а? Вот новость!
Так говорила по аулу Каракатын. Дошли ее слова и до Тулеу. Тулеу рассвирепел, поднял в доме шум и гром, загнал обеих своих жен в разные углы, хотел подождать, когда придет с работы Айганша, чтобы самому все у нее выпытать, но не дождался, выскочил на улицу и пошел к Мунке.
— А ну выйдем! — не здороваясь, запаленно крикнул он с порога.
— Что случилось, дорогой? — вежливо спросил Мунке, выйдя с Тулеу на улицу.
Тулеу водил языком по губам, подыскивая подходящие слова. Добродушие старого рыбака несколько утихомирило его, но он пришел ругаться. Он нагнулся, сорвал пучок травы, помял, подергал его, потом бросил в сердцах под ноги.
— Как перекати-поле, гонимое ветром, — начал он, заведя глаза, — да… как перекати-поле, оставив исконные земли, переехал я к вам. Да! Судьба не баловала нас… И сестренка моя — наша гордость. Я уж знаю, за кого ее выдать. А ты скажи своему… своему Еламану, чтобы он ее с пути не сбивал, понял?
— Ах, дорогой! Да, может, это сплетни…
— Ничего не сплетни!
— Ты что, своими глазами видел?
— Я не видел — другие видели.
— Кто же видел?
— А тебе-то что, аксакал? Лучше скажи своему кобелю: пусть не пялится на мою сестру, а то…
— А что?
— А то я ему охоту отобью. Я этого жеребца мигом оскоплю!
— Хорошо, я ему передам… Да ты и сам мог бы ему это сказать, а? Право!
— Нет, ты скажи!
Тулеу посопел, отвернулся и пошел, не попрощавшись. Поразмыслив, Мунке решил поговорить с Еламаном и медленно направился к дому Рзы.
Сегодня в ауле Мунке был редкий гость — Култума. Отморозив ногу на льдине, он оставил море и уехал куда-то далеко, к родным. С тех пор о нем не было ни слуху ни духу, и вот сегодня он вдруг приехал в гости к рыбакам. Рыбаки решили собраться в доме у Рзы, пошел туда и Еламан.
Когда вошел Мунке, его никто не заметил. Все глядели на Еламана и бойко подхватывали: «Э, пяле!» А Еламана было не узнать. Будто старый жырау, приосанившись, сидел он на высокой подушке, ни на кого не глядя, высоко вскинув голову, и пел озорную песню, подыгрывая себе на белой домбре:

Мигом вскочил я на Айрык-хребет,


Звонкого голоса моего уж нет.
Девушки не видевший, несчастный, целый год,
Я пленился бабой, собиравшей кизяк…

— Уа-ай-де! — восхищались рыбаки.


— Бедняга, значит, совсем пропадает.
— Это он сам сочинил, что ли?
— Да ну, это же песня Сары Батака. Он ее сочинил, когда ехал домой из тюрьмы Жармола.
— Э, вон оно что! Ну, Еламан-то, может, и песню Сары поет, а сам про себя думает: не мешало бы и мне бабенку, а?
Мунке, дождавшись, пока поутихнут рыбаки, негромко позвал: — Еламан, родной, выйди-ка на минутку…
Еламан передал домбру Култуме, быстро поднялся и вышел вслед за Мунке. Далеко не пошли, присели на корточки в тени за домом. Мунке дословно передал весь разговор с Тулеу и выжидательно посмотрел на Еламана.
Еламан поразился откровенности Тулеу.
«Тулеу разъярился, как верблюд, — добавил Мунке. — Будь осторожен, ради бога!
— Что мне Тулеу! — после недолгого молчания сказал Еламан и выплюнул изжеванную травинку. — Меня другое мучает… Что думает девушка — это для меня поглавнее.
— Ну а если она не против?
— Тогда не отступлю.
— Убежишь с ней?
— Зачем? Приведу ее в свой дом, будет мне женой.
— Ай, смотри, дорогой! Кто тебе позволит? У нее два брата. Да что братья! Я вон слыхал, о ней Танирберген серьезно подумывает. Выследят, схватят — опять тюрьма?
— Ничего, я тоже не один.
— На кого же надеешься?
— А ты?
— Ой, милый ты мой! Где же у меня силы?.. Да и народ у нас теперь не тот, как когда-то. Где взять хотя бы того же Калена? А я теперь как старая птица карабай…
— Ну, ну… Выше голову, старина!
— Как тут голову поднимешь, когда на плечи сели?
— Вот что… Давно хотел тебе сказать: у меня ведь винтовка есть. Из города прихватил.
— Винтовка? Где?
— Припрятал. День езды отсюда. Боялся в аул везти. Боялся кровь пролить. А те не боятся, понимаешь? Ну раз они не боятся, то и мы…
Мунке посмотрел на Еламана и даже испугался. У того было такое же выражение, как в тот зимний день, когда убил он Тентек-Шодыра.
— Что ты задумал, дорогой? — со страхом спросил Мунке.
— Все старое, Мунке-ага… Опять бой. Пора опять собирать джигитов. Как в шестнадцатом году, помнишь? Эх, нам бы оружия раздобыть. Ну ничего, раздобудем!
— Не знаю, не знаю… — опасливо забормотал Мунке. — Может, ты и прав. Ох, великие перемены настают!
Не заходя домой, Еламан пошел на промысел. Он хотел вызвать Айганшу и поговорить с ней, прежде чем отправиться в путь за винтовкой.
Возле промысла его настиг вдруг истошный крик. Еламан испуганно обернулся. К промыслу скакал на неоседланном коне Судр Ахмет. Шляпа из кошмы съехала ему на глаза. Полы серого выцветшего чекменя распустились. «А говорили, что он поехал в Челкар, — растерянно подумал Еламан. — Или уже вернулся? Чего это он так вопит?»
Судр Ахмет, нещадно колотя ногами своего коня, пронесся мимо него.
— Аттан! Аттан! — вопил он. — Враг идет! Вра-а-аг!
У Еламана захолонуло сердце. Он остановился в нерешительности, раздумывая, идти на промысел или нет, потом повернулся и быстро пошел назад, в аул.
В ауле все рыбаки собрались на улице. Еламан еще издали увидел, как все возбуждены, как размахивают руками.
— А, Ел-ага! — встретили его. — Слыхал? На аулы Улы-Кум враг напал…
— Что за враг?
— Туркмены. Все из-за проклятого Танирбергена.
— Мстят за наш набег.
— За смерть…
— Говорят, поклялись отомстить казахам.
— Жестоки, как звери!
— Брехня, может быть? — усомнился кто-то. — Судр Ахмету верить…
Но Еламан сразу поверил слуху. После набега джигитов Танирбергена на косяки богатого хана Жонеута из воинственного рода Теке-Жаумит от туркмен можно было ждать чего угодно.
— Если это правда, — громко сказал он, — значит, ждать пощады от них нечего. А это похоже на правду. Надо сходить к Танирбергену и Досу. Сейчас не время думать о наших распрях, иначе нас разобьют поодиночке.
— Ничего не выйдет, — возразил кто-то. — Мурза, кажется, уводит своих джигитов…
— Вот оно что… — злобно сказал Еламан. — Уводит, говоришь? Напакостил, а теперь бежать? Это у нас всегда так — как только враг близко, мы все разбегаемся, спасая шкуры…
Еламан подумал некоторое время, потом махнул рукой.
— Ну ладно! Что поделаешь? Кто удирает, туда ему и дорога. Давайте, джигиты, не будем мешкать. Все-таки вы пойдите к Досу! Рыбакам-то куда же удирать? Я сейчас еду за винтовкой. Скажите Досу, у кого есть ружья, пусть зарядят побольше патронов. Жив буду — завтра вернусь.
Оседлав своего коня, он, не теряя времени, отправился в путь. Выезжая, он заметил суматоху и в ауле Доса. Жестокость хана Жонеута была хорошо известна казахам. У подводчиков, побывавших в Конрате в Шимбае, волосы вставали дыбом при одном только имени хана.
Еламан торопился. Он боялся, что туркмены могут нагрянуть на приморье раньше, чем он вернется и соберет вокруг себя самых крепких и самых смелых рыбаков. «Беда какая! — думал он. — Вечные наши раздоры, как червь, подтачивают народ. Неужели так и проживем весь век в ненависти друг к другу?»
После обеда солнце жгло немилосердно. Конь Еламана от безделья нагулял уже жирок. Хоть и жалко было гнать сытого коня по жаре, но времени терять было нельзя, и Еламан от самого аула пустил коня в намет. Когда он перевалил Бел-Аран и спустился в серую холмистую степь, далеко впереди заклубились облака пыли.
Неужели враг? Неужели добрались уже сюда? Еламан похолодел и остановил коня, не зная, что делать. Из облаков пыли выскочили кони. За топотом копыт и ржанием, сливавшимися в сплошной гул, еле слышны были тонкие вопли табунщиков. Белоногие, одномастно серые кони целыми косяками, оглушая топотом тихую степь, неслись в сторону Бел-Арана. За табунами коней торопливо шло кочевье. На верблюдах, навьюченных скарбом, болтались, гремели медные чайники, тазы и ведра, привязанные, притороченные кое-как. У женщин и детей от жажды потрескались губы и потемнели лица. Волосы, брови, ресницы посерели от пыли.
Еламан с трудом остановил нескольких всадников.
— Что с вами?
— От туркмен бежим.
— Много их?
— Сами не видели. Они напали на соседний аул…
— А вы куда подаетесь?
— Не знаем. Пока в приморье к рыбакам.
— Тогда гоните дальше, на Бел-Аран. На Бел-Аран подниметесь, увидите внизу рыбачий аул. Там и собирайтесь. У кого есть оружие, держитесь возле рыбака по имени Мунке и ждите меня.
— А ты-то, дорогой, кто сам будешь?
— Не медлите! — крикнул Еламан, отъезжая.
Нагнувшись, он погонял и погонял коня, потому что конь все норовил перейти с галопа на рысь. Часа через три конь окончательно выдохся. Мокрые от пота бока его блестели на солнце, голова моталась у самой земли.
Еламан галопом спускался по склону большого бурого холма, когда конь вдруг попал ногой в сурчиную нору. Раздался хруст, хриплое короткое ржание, конь грузно рухнул, Еламан вылетел из седла и перевернулся раза три, обдирая себе лицо и руки. Вскочив, он поглядел на коня. Конь лежал на боку. Из ноздрей его струилась кровь. Еламан подошел, хромая, пощупал ногу коня, потом потянул за повод. Конь попытался встать, застонал и опять повалился…
XXII
У Танирбергена сердце оторвалось, когда он узнал о набеге туркмен на аулы племени Тлеу-Кабак. Богатый аул его тестя был расположен в урочище Улы-Кум. «Неужто и до него добрались?»— с тревогой думал он. Но к тревоге его примешивалась и тайная радость. Он надеялся, что туркмены, разграбив богатый аул тестя, в глубь джайляу не пойдут, а повернут назад — добычи у них будет вдоволь.
Но, может быть, им вовсе не нужен первый попавшийся аул? Может, они, минуя все другие аулы, идут сюда, имея в виду только аул мурзы?
И Танирберген тут же отправил гонца на двух конях в свой аул в Акмаре. «Пусть как можно скорее снимаются и перекочевывают поближе к Челкару. Я потом догоню их», — наказал он.
Уезжать с приморья надо было как можно скорее. Однако, опасаясь, что днем его легко могут заметить и догнать враги, он волей-неволей вынужден был дожидаться вечера, чтобы уйти незаметно. Время от времени он взбирался на высокий холм за промыслом и осматривал окрестности.
К вечеру к приморью собралось много аулов. Верблюды взмокли от усталости, и шерсть их, слипшаяся от пота и пыли, торчала во все стороны. Бесчисленные табуны коней, фыркая, вздымая облака пыли, надвигались с запада. Танирберген сразу узнал белоногих одномастных серых коней — это были табуны его тестя из Аяк-Кума. Он быстро вскочил в седло и выехал навстречу. Тесть обнял Танирбергена, расплакался. Мурза недовольно поморщился.
— Располагайтесь… — равнодушно сказал он. — Потом увидимся. Мне тут надо в одно место съездить…
Сын тестя, Али, не спускал глаз с Танирбергена.
— Эй, зятек! — враждебно сказал он. — Мы жили мирно. Это ты навлек на нас беду. Ты посылал своих джигитов к туркменам. А теперь, мне сдается, хочешь бежать?
Танирберген холодно усмехнулся.
— Кто тебе сказал?
— Ты остаешься с нами? Хорошо. Тогда почему не поговорить по-человечески с отцом?
— Оставь, дорогой. Не тебе меня учить почитанию старших. Ты лучше ступай к своему кочевью. Женщины и дети ваши, как видно, умирают от жажды. Пресная вода у нас есть только в Ак-бауре, возле нашего зимовья. Так вот, собери-ка ты все ваши бурдюки и отправь людей за водой, пока здесь расставят юрты. А мы… — тут Танирберген повернулся к тестю.
— Да-да, дорогой мой… — подобострастно подхватил тесть.
— Мы тут подумаем, как лучше приготовиться. Соберем джигитов.
Байского сынка Танирберген после этого и замечать не стал. Превратив молодого Али в мальчишку на побегушках, послав его за водой, он словно забыл о нем, неторопливо направляясь с тестем к прибывшему кочевью.
— Ловок! — криво усмехнулся оскорбленный Али и поехал выполнять поручение.
На следующий день Танирберген проснулся еще до зари. Тотчас начал он собирать отряд из джигитов рода Тлеу-Кабак и из рыбаков Доса. Молодого горячего народа было достаточно, и Танирберген приободрился. На пригорках и вершинах Бел-Арана, Кара-тюбе, Акша-кудыка были выставлены дозорные. Остальные, вооружившись немногими ружьями и соилами, весь день не сходили с коней.
По совету Танирбергена девушки и молодые женщины натерли грязью лица, оделись в рвань и старье. Была у Танирбергена красивая свояченица, которую осенью, после кочевки на зимовье, готовились выдать замуж. Теперь ее было не узнать. Ее нарядили скотницей, дали в руки ей ведро, измазали и держали возле котлов. Избалованная девушка хихикала от смущения и не знала, что делать.
Весь день люди собирались кучками, возбужденно кричали или шептались, перебегали из юрты в юрту, разнося самые невероятные слухи. Никто ничего не знал, но все чувствовали: что-то произойдет, — и страх смешивался с любопытством.
Девичье приданое и дорогие вещи байского дома поспешно завертывали в кошмы, и тюки прятали в камышах. Перегоняли с места на место коней и верблюдов, бродили по камышам с детьми в поисках самого укромного, тайного места.
И так в страхе жил аул два дня. Но не было никаких определенных известий о хане Жонеуте, и на третий день страх в приморье сменился обычной беспечностью. Вдобавок еще людей и скот совсем замучили комары и слепни. Скот, привыкший к степному приволью, стал худеть. Видеть, как скот его тает на глазах, было для тестя Танирбергена горше всяких мук. Тесть хотел обратно на джайляу.
На четвертый день, едва взошло солнце, в аул прискакали дозорные и сообщили радостную весть. От проходившего мимо кочевья они узнали, что хан Жонеут, ограбив три аула, повернул назад и ушел к себе.
Выслушав это известие, тесть Танирбергена радостно хлопнул себя по ляжкам и велел выносить из камышей тюки и грузить на верблюдов. Танирберген, осторожный, как всегда, пробовал уговорить тестя подождать еще дня два, по-прежнему выставив дозоры, но тот и слушать ничего не хотел.
И вот, когда все джигиты спешились, когда согнаны были в кучу и грудились верблюды, когда половина народу побежала в камыши выгонять в степь табуны коней, за ближними холмами поднялось сначала облачко пыли, потом на вершинах показались маленькие фигурки всадников, покатились вниз, и через минуту до слуха остолбеневших казахов донесся глухой дробный топот и тончайший яростный визг, от которого у всех кровь застыла в жилах.
Казахи не успели даже добежать и вскочить на коней — туркмены неслись уже аулом, и тонкие лезвия шашек тускло сверкали над их мохнатыми папахами.
Женщины и дети первыми подняли крик и плач, потом испуганно заревела скотина. Чуть не весь аул, побросав вещи, вместе со скотом ринулся в камыши. Нескольким джигитам, успевшим вскочить на коней, удалось загнать табуны в густые камышовые заросли у самого устья залива Кандыузек.
Камыши колебались, комары и слепни тучами поднялись над людьми и скотом. Блеяли овцы, ревели верблюды, лаяли ошалевшие собаки, матери кричали, звали потерявшихся в толчее детей.
В это время загорелся камыш. Басмачи побоялись лезть в густой и высокий камыш и подожгли его с наветренной стороны. Высохший, звеневший от жары камыш вспыхнул как порох. Огонь мгновенно набрал силу и загудел. Черные облака дыма толчками изрыгались вверх. Эти черные и бурые клубы в разных местах прорезывали бледно-рыжие на солнце языки пламени. Пожар, гудя, взвихривая воздух, шел к середине зарослей,
— Ойбай, погибли!
— Пожар!
— Бежи-и-им, пожа-а-ар!
— Ко мне, ко мне…
Никто не знал, куда бежать от огня. Танирберген прыгнул на коня, мгновенно огляделся и начал пробиваться сквозь камыш. Никто его не сопровождал. В суматохе он растерял всех своих нукеров.
Почуяв запах дыма, коровы задрали хвосты и бросились напролом, почему-то навстречу огню. Завлекая в середину жеребят и стригунков, кони с громом помчались в другую сторону. Окриков людей они уже не слушались. Вырвавшись из камышей, кони, храпя и тесня друг друга, вздымая фонтаны брызг, бросились в Кандыузек.
Оба берега устья Кандыузека были обрывисты, не то что коню — человеку трудно было выбраться. Танирберген, вслед за табуном выскочив на берег, увидел уже плывущих коней, и душа у него затосковала.
— Эх, бедные, погибли, погибли все…
Кони плыли к противоположному берегу тесно, быстро, всхрапывая и дуя из ноздрей на воду. Доплыв до берега и не сумев выйти, они скоро повернули назад. Первыми начали тонуть старые кони и жеребые кобылы. Дольше всех держались на воде жеребята. Но и они один за другим со странными короткими криками, не похожими даже на ржание, скрывались под водой…
Танирберген всегда был сдержан в чувствах. Даже при смерти близких глаза его оставались сухи. Но тут у него мураши пошли по спине, он бессильно заплакал, не стыдясь, что кто-нибудь увидит его, и торопливо поехал прочь.
Минут через десять он уже и сам не знал, где пожар и где туркмены. Дым гнало над камышами, конь фыркал и кашлял, у Танирбергена слезились глаза. Острые, как лезвия, стебли камыша резали ему руки и лицо, до крови секли морду и шею коня. Скоро аргамак уже начал вздрагивать и поджиматься при каждом шаге.
Судя по всему, Танирберген далеко уже ушел от огня и врагов. Но сколько бы он ни удалялся, в ушах его все стояли крики, сиплый брех собак и предсмертное ржание тонущих лошадей. И вдруг на минуту ему почудилось, что это кричат не казахи и не скотина ревет, а в плаче и в мольбе о смерти исходит в глухой степи связанный по рукам и ногам юноша-туркмен, оставленный Калау…
Беспрестанно колотя своего аргамака каблуками, Танирберген все дальше уходил в камыши.
А пожар между тем все расширялся, и все безумней бросался во все стороны скот. Коровы как кинулись сначала в сторону огня, так и ломились сквозь камыш, пока не уперлись в сплошную стену дыма и пламени. Они остановились было, но задние напирали на передних, и вся масса, сшибаясь рогами, мыча и хрипя, бросилась в огонь. С опаленными боками и хвостами коровы вырывались из огня, рассыпались и бегали, спотыкаясь по степи. Басмачи весело стреляли по ним.
Вслед за скотом из огня и дыма начали показываться опаленные, ничего не соображавшие казахи — женщины, дети в первую очередь, — на многих горела одежда. Все они оказывались перед туркменами, свирепо ухмылявшимися из-под своих бараньих шапок. Держа казахов под прицелом, туркмены начали всех сгонять в одно место.
Почти весь мелкий скот погиб в огне. Несколько табунов коней утонуло в Кандыузеке. Оставшихся коней и верблюдов туркмены собирали в гурты, гнали за аул, подальше от шума и дыма, чтобы успокоились.
Среди конных туркмен толпились пешие казахи. Тут были Али и Калау, Тулеу и Дос… Судр Ахмета тоже выгнали из камышей, и он норовил забраться поглубже в толпу.
Через полчаса туркмены пригнали из аула Мунке кучку рыбаков. Те, решив, что скота у них нет и прятаться поэтому незачем, спокойно сидели по домам, когда в аул ворвались туркмены. Рыбаков выволокли на улицу и погнали к камышам. Они держались довольно спокойно, одежда их была в порядке. Мунке, Рза и Култума шли рядом.
Почти сейчас же несколько верховых подогнали толпу женщин с промысла. Рза еще издали узнал Айганшу. Она в суматохе потеряла платок и шла простоволосая. Она была в белом с красными цветочками ситцевом платье.
Но не один Рза заметил Айганшу. Увидел ее и уже не отрывая от нее взгляда горбоносый туркмен, отлично одетый, на высоком белом аргамаке. Судя по всему, это был курбаши. Подскакав и остановившись возле Айганши, он наклонился с седла, стал что-то говорить ей. Айганша отвернулась.
— О боже, какой срам терпим! — пробормотал Рза и зажмурился.
Увидев в толпе Рзу, подскочил к нему на костылях Култума.
— Куда нас поведут, как думаешь? — спросил он.
— Кто его знает…
— А не рас… ра… расстреляют нас, а?
— Все может быть…
Култума чуть не упал. Нога его стала подвертываться, костыли выскальзывали из-под мышек. Рза подхватил его под локоть. Туркмены почему-то заторопились, начали подгонять женщин плетьми. Рза увидел обеих жен Тулеу. Маленькая дочь Кенжекей не поспевала за ними, мать взяла ее на руки. Айганша, смешавшись с толпой, побежала было, потом остановилась, отыскала и взяла под руку шедшую позади Ализу. Ализа держала в подоле ребенка Мунке и, задыхаясь, еле ступала непослушными ногами.
Пыль поднималась к солнцу, кругом виднелись свирепые лица под мохнатыми шапками, дым клочьями нагоняло сзади, из камышей, и только теперь поняли казахи, в какую беду попали и что как бы ни повернулось, а прежней жизни уже не вернуть.
— Горе нам, горе! — мотал головой Рза.
XXIII
Белоногих серых коней бая Тлеу-Кабак туркмены погнали косяками за Бел-Аран. Туда же погнали они и верблюдов. Чтобы справиться со скотом, туркмены отобрали из трех аулов десяток самых крепких джигитов. Еще несколько человек они выбрали, чтобы грузить на верблюдов награбленные вещи. Согнав отобранных казахов в кучу, они быстро погнали их к Бел-Арану. Женщин, кинувшихся за мужьями, басмачи сшибали с ног конями, стегали плетьми. В пыли слышны были их резкие гортанные голоса:
— Назад! Назад!
Култума, стоявший рядом с Мунке, вдруг вскрикнул;
— Считать начали!
Мунке поглядел налево и увидел, что всех оставшихся мужчин туркмены как-то незаметно выстроили в один ряд и теперь начали считать. Каждого десятого но счету они вытаскивали из строя.
Али стоял рядом с Тулеу. Несмотря на жару, его знобило, и он накинул на плечи светлый чекмень без пояса, с вышитыми полами. Он чувствовал, как постукивают у него зубы, стыдился, но ничего не мог поделать. Смертная истома подкашивала ему ноги: он мог быть десятым! Но, когда смерть прошла мимо и десятым стал его сосед справа — Тулеу, — Али успокоился.
Тулеу будто лишился ума. Став десятым, он попятился. На него бросились два туркмена, он побежал, легко волоча: их. Его мигом догнал конный басмач и оскалив белые чубы, несколько раз огрел камчой. Крупное, широкое в кости тело Тулеу сразу съежилось, голова втянулась в плечи, и он совсем уже бессмысленно побежал, спотыкаясь, куда ему показали.
Туркменам стало весело, она захохотали. Только курбаши не улыбнулся. Загорелое, жесткое, как ремень, лицо его с крупным хрящеватым носом было неподвижно, черные, близко посаженные глаза лениво передвигались, пристально останавливаясь на каждом казахском джигите. Когда он увидел, с какой покорностью затрусил под камчой этот кряжистый детина, он мигом вспомнил слова офицера-англичанина из Хивы. Обучая басмачей обращению с оружием, офицер любил повторять: «Лучшее оружие — жестокость. Чернь больше всего уважает силу. Превыше всего боль и смерть! Расстреливать каждого десятого — будь, то казахи, русские, каракалпаки или узбеки. Запуганный народ покорнее скота!»
Курбаши даже кивнул, будто англичанин только сейчас произнес эти слова. На высоком длинном аргамаке, красиво подбоченившись, с плетью в руке, курбаши разглядывал напуганных до смерти казахов, и ему было приятно, что их жизнь и смерть в его власти. Иногда мельком он взглядывал на Мунке и на топтавшегося возле Мунке Култуму. Мунке упорно смотрел себе под ноги.
— Подходят, подходят… Что делать? — зашептал Култума, приваливаясь боком к Мунке.
Туркмены медленно приближались, и Култума совсем ошалел. Подпрыгивая на костыле, он вставал то справа, то слева от Мунке. Огромный жилистый туркмен, облизывая пересохшие, губы, косясь по сторонам воспаленными глазами, медленно считал казахов, поочередно тыкая камчой им в грудь. До Мунке оставалось человека три. В этот момент оторопелый Култума последний раз переменил место и встал справа от Мунке. Жилистый черный туркмен заметил движение, приостановился, уставился горящими глазами на Култуму— тот чуть сознание не потерял. Туркмен продолжал счет, дошел до Мунке, ткнул того в грудь сильнее, чем других, так что Мунке даже покачнулся, и крикнул:
— Девять!
Култума взвизгнул. Два туркмена тут же набросились на него, заломили руки, поволокли. Костыль упал, Култума попробовал прыгать на одной ноге, потом обвис на руках у туркмен и закричал навзрыд:
— Родненькие… родненькие… спасите!!
А туркмены уже волокли следующего десятого, потом еще и еще… Курбаши подъехал к конвою, что-то сказал, что-то до смерти краткое. Конвой сразу окружил выведенных. Кони приплясывали, норовили встать на дыбки, винтовки у конвойных вычерчивали круги. В толпе оставшихся закричали от ужаса. — Ойпырмай!.. — Что делается!
— Злодеи…
— Неужто убьют?
Култума, не в силах глядеть в лица туркмен, сел и закрыл лицо руками. Тулеу сгорбился, вобрал голову в плечи. Какого-то казаха из рода Тлеу-Кабак стало рвать.
Курбаши поднял руку с плетью, конвойные вскинули винтовки. Казахи смотрели на руку курбаши, ждали: опустит или нет? Опустил. Залпа почему-то не получилось, выстрелы с неровными промежутками сухо и слабо разорвали воздух. Тулеу выпучил глаза и закинул голову вверх. Он еще не мог понять, куда ему попало, чувствовал только, что попало, какой-то тупой удар отозвался во всем теле. Он был, казалось, удивлен, что можно так просто убить такого человека, как он. Ему вдруг захотелось объяснить — не туркменам, а кому-то, кто бы мог понять его, — что он еще молод, что хочет жить, что его нельзя убивать. Но он и понимал одновременно, что больше не увидит, никогда не увидит вот это яркое солнце и светлое небо над собой, которых он при жизни так и не оценил, не увидит знакомую, как лицо матери, землю.
Жилистый черный туркмен, который давеча считал казахов, выругался и выстрелил еще раз. Тулеу схватился обеими руками за грудь и сел. Не зная, убил он его или нет, туркмен поспешил выстрелить еще раз, и третья пуля попала Тулеу в голову. Тулеу лег навзничь и заскреб скрюченными пальцами землю возле себя.
Или солнце сорвалось с неба? Еще только сейчас блиставший перед его глазами мир в один миг рухнул. И синее море, безбрежно растянувшееся перед ним, и Бел-Аран, и жилистый черный туркмен, стрелявший в него, — все провалилось в багровую тьму.
Култума умер от первой же пули. Руки, которыми он прикрывал голову перед смертью, дернулись вниз, сильно провели по лицу, будто он умывался, совершая намаз, и он кротко, беспомощно повалился на бок.
Одного джигита из рода Тлеу-Кабак пуля только зацепила. Джигит вдруг повернулся и побежал. Курбаши ударил коня каблуками. Казах, слыша за собой легкий смертный топот, чувствуя, что ему не уйти, затравленно обернулся. Курбаши на ходу медленно вытаскивал шашку. Привычно поклонясь в ту сторону, с которой он должен был рубить, поднял тяжелую шашку. Казаха он не видел, а видел только загорелую до черноты шею, ворот белой рубахи — и ударил с потягом по этой шее, проскакал несколько по инерции, потом осадил коня и обернулся: укороченное тело в измазанной кровью рубахе лежало ничком, а голова валялась поодаль. Туркмены вдали смеялись.
С остальными одиннадцатью джигитами было уже покончено. Все лежали в тех разнообразных позах, которые придает человеку только смерть.
Женщины кричали страшно. То одна, то другая вырывалась из толпы и бежала к убитым. Туркмены плетьми заворачивали их назад.
— Несчастный мой ага! — хрипло кричала Айганша. — Роди-и-имый!
Потом оттолкнула кого-то и побежала к Тулеу. Наперерез ей тотчас кинулся басмач, но курбаши вдруг резко крикнул, наливаясь темной кровью, и басмач пропустил Айганшу к убитым. Будто споткнувшись, упала Айганша на тело брата.
— Родной мой!.. Ага-еке!..
Туркмены сбили наконец мужчин и женщин в плотные колонны и погнали в степь. Голова колонны давно тронулась, а Мунке, который оказался последним, еще топтался на месте. Вперед, туда, где в пыли, нахлестывая кого попало, носились туркмены, он не смотрел, а смотрел во все глаза на убивавшуюся Айганшу.
Смотрел на нее и курбаши. Он остался один и ждал. Заметив, что все пришло в движение, он нетерпеливо тронулся к Айганше.
— Эй! Эй! — позвал он ее. — Хватит! Иди ко мне!
Айганша вскочила, закусила губу, выхватила из-за пазухи короткий нож (такими ножами на промысле потрошили рыбу) и показала его курбаши.
— Не подходи, проклятый! — крикнула она.
Курбаши усмехнулся, толкнул каблуками аргамака, вытянулся, ударил камчой по руке Айганши, Айганша вскрикнула, уронила нож и присела, закрыв лицо руками.
Мунке, который сделал уже несколько шагов вслед за всеми, но еще оглядывался, вдруг резко повернулся и побежал к курбаши. Курбаши его не видел. Осадив аргамака, он, по-кошачьи свесившись с седла, доставал с земли нож. Мунке он увидел слишком поздно, но успел выпрямиться. Мунке схватил курбаши сзади за шею, сдавил горло, стащил с коня, потом оглянулся. От колонны к нему скакали трое туркмен.
— Держи коня! — приказал Мунке.
Айганша схватила повод. Мунке бросил курбаши, схватил винтовку, вскочил на аргамака. Потом вскинул Айганшу на седло, повернул коня и во весь опор пустил его в сторону Бел-Арана. Туркмены завизжали исступленно, начали лупить плетками своих коней. Высокий буланый аргамак жилистого туркмена, застрелившего Тулеу, вырвался вперед на полет пули. Проскакав немного самым быстрым аллюром, он понял, что ему не догнать белого аргамака курбаши. Тогда он сорвал с плеча винтовку, прицелился на скаку, выстрелил раз-другой.
Белый аргамак скакал, вытянув шею, как лебедь на лету. Мунке несколько раз оглянулся. Туркмен на буланом коне почему-то отстал. Вперед вырвались теперь двое других, без конца постреливали вдогонку. И вдруг белый аргамак осел на ходу, споткнулся, рухнул, подняв облако пыли. Мунке сильно ударился о землю, но тут же вскочил. Оглядевшись, побежал, прихрамывая, к отлетевшей винтовке, потом присел на одно колено, прицелился и ударил по ближнему туркмену. Шашка, уже поднятая туркменом, отлетела прочь, всадник начал сползать с коня, уже безжизненно мотаясь на скаку.
На второго туркмена Мунке истратил три патрона. Но тут подоспел наконец черный туркмен на буланом своем аргамаке. Видел он, как два его товарища один за другим были выбиты из седла, но не отступил. Черное от загара лицо его было свирепо, и даже издали видно было, как сверкали в бешеном оскале его белые зубы. На всем скаку поднял он винтовку и выстрелил.
Одновременно с сильным ударом в грудь Мунке увидел оранжевый пучок пламени, родившийся из крохотной черной точки направленного на него ствола. Мунке раньше на целую секунду поймал врага на мушку и раньше туркмена спустил курок. Но в стволе уже не было патрона, в последний раз передернул он затвор вхолостую…
Мунке умер сразу, даже зажмуриться не успел, так и упал с открытыми глазами. Айганша бросилась бежать, но, догнав ее, гибко нагнувшись с коня, будто тушку ягненка при козлодрании, бросил туркмен легкую девушку к себе на седло.
XXIV
Зная, что никакой погони за ними не будет, туркмены чувствовали себя привольно. Не торопясь, гнали они перед собой награбленный скот; со стороны могло показаться, будто мирное кочевье кочует на новое джайляу.
В обратный путь туркмены решили идти самыми безлюдными местами. Пройдя по широкой равнине Куланды, они только возле Каска-жола спустились к морю и вступили в дикий край. Глух был этот край, лежавший западнее Аральского моря, — до самой Каракалпакии тянулись крутые розоватые обрывы и синие цепи скал. В этих местах не было колодцев. Только много повидавшие караванщики да воры знали, где в скалах, подступающих к самому морю, текли ледяные горные родники.
Туркмены, оказалось, тоже знали все тайные места, где можно было сварить баранину, вскипятить чай и напоить скот. Первые дни туркмены шли ходко, не жалея навьюченных животных. Днем укладывали верблюдов, дремали, выставив часовых, варили еду, пили чай. Трогались в сумерках и шли всю ночь, по прохладе до рассвета.
Дойдя до Устюрта, туркмены посовещались и решили, что спешить больше не стоит и можно теперь двигаться днем, подкармливая скот на нетронутых пастбищах.
Гнали скот и возились с грузом казахские джигиты. Туркмены же, как отъехали от Бел-Арана и остыли от убийств и грабежа, начали ухаживать за красивыми женщинами и девушками. По походному обычаю туркмен-воин не должен насильно овладевать женщиной. Пленница сама должна выбрать себе воина, чтобы спать с ним.
Женщины не глядели на туркмен. Прикрыв головы чапанами, они монотонно выли на конях, оплакивая смерть близких и свое пленение. Только Балжан ехала, не закрыв лица, одна она не раскачивалась в тоске, а зорко разглядывала туркмен, выбирая себе мужчину. И когда туркмены сказали ей, чтобы выбирала, она сразу показала на жилистого черного убийцу ее мужа.
— Вон тот, на буланом аргамаке.
Теперь курбаши у туркмен был этот жилистый. Звали его Атанияз. Узнав о выборе Балжан, Атанияз самодовольно улыбнулся. Но сейчас ему было не до Балжан. Он уговаривал Айганшу.
Айганша молчала, упрямо отворачивалась. Однажды, подъехав к ней вплотную, стремя в стремя, он схватил за повод ее коня. Он решил, что ее пугает его свирепый вид, и хотел показать, что и он может быть веселым. Насильно повернув Айганшу к себе, он вдруг осклабился, ослепив ее белизной своих частых зубов. Зубы его синевато блестели, но потное темное лицо по-прежнему сохраняло звероватость и холод.
— Соглашайся, а то силой заставлю! — сказал он и, оставив ее, проехал вперед.
Свояченица Танирбергена ехала несколько позади Айганши и слышала, что сказал ей Атанияз. Подогнав своего гнедого рысака к коню Айганши, она улыбнулась.
— Чего упрямишься, подружка? — беззаботно сказала она. — Соглашайся! Ведь другого выхода нет…
— Сама-то, видать, уж согласилась!
— Так богу угодно, — опустила ресницы свояченица. — Ведь-предлагают: «Сама выбирай!» Я и выбрала вон того молодого…
— Поздравляю. На свадьбу пригласи…
— Ну и дура! Сама не выберешь, потом будешь валяться с кем попало.
И в тот же вечер на стоянке красавица из рода Тлеу-Кабак легла со своим туркменом.
Айганша не ела уже два дня. Сегодня ей уже и воды не давали. Она заболела от жажды — потрескались губы, болела спина, мучительно было сидеть на неоседланном коне.
К вечеру добрались до Каска-жола и Кара-тамака. После почти непрерывного трехдневного пути туркмены решили задержаться здесь. Нарубили, надрали кустарника и боялыша, разожгли костер. Женщины стали готовить ужин, туркмены оживленно беседовали возле костров. Только Атанияз хмурился и молчал. Он хотел Айганшу и ничего не мог с собой поделать. Прошлую ночь он проспал с Балжан — она ему не понравилась. В ней было слишком много жиру и не было гибкости. Атанияз любил, когда женщина вилась змеей в его объятиях. Он разглядывал тонкую фигурку Айганши, и желание лишало его рассудка.
Он боялся, что Айганша убежит, и велел туркменам лечь вокруг костра, возле которого она сидела. Айганша легла на голую землю, положив под голову ладони. Она знала, что сегодня решительная ночь. Завтра туркмены вступят в землю Каракалпакии, а оттуда слишком далеко до дома, оттуда не убежишь.
Айганша как легла, так и не шелохнулась. Единственная ее надежда была, что туркмены-заснут. Но ее самое скоро стал одолевать сон. Она кусала руки, чтобы не заснуть. Туркмены тоже старались не спать. Но, долгий дневной переход сморил их, и они засыпали один за другим. Незадолго до рассвета захрапел и Атанияз. Огонь в костре потух. В охладевшей золе сиротливо дымилась последняя головня. Продрогшие туркмены жались во сне друг к другу. Между ними легко можно было пройти. Айганша подняла голову и внимательно осмотрела спящих, выбирая себе проход между ними. Она боялась споткнуться о кого-нибудь, потом она встала и на цыпочках вышла из кольца спящих. Сердце ее так колотилось, что она обеими руками зажала грудь и так, постояла некоторое время. Потом тихо пошла дальше, во тьму. Оглянуться у нее уже не было сил.
Поздняя ночь была могильно темна. Звезды — редки. Отойдя от бивака, Айганша побежала. Хотя не было еще ни единого признака степного рассвета, Айганша, держась за сердце, птицей неслась по темной степи, и думала только об одном: как бы подальше убежать до того, как рассветет.
Вдруг занялась заря, все прозрачнее становился мрак и все меньше звезд на небе, и робко зажелтел восток. «Проснулись или нет? — думала Айганша. — Ой, наверно, проснулись!» И она вообразила, как страшный черный Атанияз поднял на ноги своих, разбойников и пустился в погоню за ней.
Больше бежать у нее не было сил, и она решила где-нибудь спрятаться. Свернув с дороги, она побежала по каменистому плато. Впереди были синие в утренних сумерках скалы, обрывавшиеся в море. Она бежала к скалам и думала, что, если ее найдут, она лучше бросится со скалы в море, но не дастся им в руки.
XXV
Гибельный налет туркмен потряс аул рыбаков на круче. Обезумевший от ужаса народ в первый день и не думал о похоронах расстрелянных. Только на другое утро Дос и Али, собрав оставшихся мужчин, похоронили убитых на черном бугре за аулом. Ни один из похоронных обрядов, совершаемых в мирное время, не был соблюден. Будто в походе, трупы едва присыпали землей.
Когда рыбаки к полудню вернулись в аул, из камышей выехал Танирберген. Услыхав скорбный вой, он в аул заезжать не стал, объехал его стороной и направился в сторону джайляу. Но его заметили, и наперерез ему, крича издали и махая руками, чтобы обратить на себя внимание, побежал бай рода Тлеу-Кабак.
— Танирберген!.. Зрачок мой!..
Мурза остановился. Одежда его была изорвана в клочья. Лицо и руки, изрезанные камышом, покрылись струпьями. Морда и шея коня тоже были в болячках. Он ждал тестя нетерпеливо, не слезая с коня.
Следом за отцом побежал Али. Бурно дыша, они подбежали к мурзе. Тесть ухватился за руку мурзы, припал к шее коня и заплакал. Мурза смотрел в степь, как плененный беркут.
Тесть задрал мокрое от слез пухлое круглое лицо.
— Таниржан-ай, что мне теперь делать? Сколько лет наживал я скот свой… С чем я теперь остался?
— Что поделаешь? — равнодушно ответил мурза. — Мужайся, отец. Против божьей воли мы все бессильны.
— Да пропади эта божья воля!.. Ойбай-ау, я же голым остался, как такыр…
— Не кощунствуй, отец, — поморщился Танирберген. — Ты молись и благодари бога, что жив остался. Была бы голова цела, с голоду не пропадешь. Вон аул рыбаков живет же, перебивается рыбой…
Али молча стоял за спиной отца.
— Эй, отец! — ломающимся голосом вдруг крикнул он. — Не унижайся перед ним! Море нас прокормит… Пойдем! Пойдем!
Взяв отца под руку, он повел его в аул. Танирберген ударил коня пятками и поехал. На душе у него было скверно, но он скоро успокоился. «Все хорошо!»— думал он, радуясь, что так легко отделался от тестя, что его скот не пострадал, что его аул, наверное, откочевал уже к Челкару и все живы-здоровы, а главное, что он сам остался жив.
XXVI
После обеда в аул, где никто ничего не делал, а все только стонали и выли на разные голоса, притащился какой-то человек. Сначала его никто не узнал. Он был почти без памяти, волочил за собой винтовку, протягивал руку, будто никого не видел, и хрипел:
— Воды… Воды…
— Кто это?
— Кто такой?
— Что ему надо?
— Ой, братья! Это случаем не Ел-ага?
— Что?
— Он, он!
— Апыр-ай, а?
— Откуда он взялся?
Мигом собрался народ. Принесли ведро воды. Еламан ухватился за ведро, бросив винтовку, сел на землю и начал со стоном пить. Напившись, Еламан вытаращился на окружавших его рыбаков.
— Успел?
Все замолчали, отвели глаза. Еламан поднялся и подобрал винтовку.
— Что? Туркмены… были? Говорите!
— Что теперь говорить?
— О боже… Говорите!
— Четырнадцать человек расстреляли… Мунке убили…
— Джигитов увели с собой…
— Молодых женщин и девушек угнали…
— Айганша?.. — закричал Еламан.
Никто ему не ответил. Еламан побледнел, опять сел, закрыл лицо руками, принялся раскачиваться. Потом отнял руки от лица.
— Много их было?
— Не так много. Но у всех винтовки…
— Давно ушли?
— День назад.
— А! Вот как… Еламан задумался.
— Они угнали много скота, — сказал подошедший Али. — Далеко, наверное, не ушли…
И Али с надеждой поглядел на Еламана и на других рыбаков. Еламан поднял на Али взгляд, стал рассеянно припоминать, кто же это такой, потом решил, что это какой-то пришлый джигит, и отвернулся. Снова поднявшись, он закинул винтовку за спину, потер лицо и сказал устало:
— Джигиты! Рыбаки! А ведь надо освобождать наших… Рыбаки загудели. Потом, как обычно, стали кричать, споря друг с другом. Кричали, что нет оружия, что нет коней, что самых крепких джигитов угнали. Другие кричали, что есть винтовка у Еламана, что одна его винтовка стоит десяти, что есть еще несколько ружей, а патроны снаряжены, что кони, наверное, остались еще в камышах, что туркмены не всех угнали.
Целый день потом бродили рыбаки по камышам, ловили отбившихся от табунов коней, приводили в аул и стреноживали. Пришел к Еламану Дос, принес ружье Ивана Курносого, помирился, сказал:
— Забудем, дорогой, нашу ссору. Есть дела поважнее.
Еламан кивнул, спросил, у кого еще есть ружье (вспомнил, как отбирали сети у рыбаков аула Мунке). Дос сказал, что ружья есть — три или четыре.
Вечером оседлали коней. Те, кому не хватило седел, взобрались на неоседланных, неловко было, но терпели.
— Все готовы? — звучно спросил Еламан и вдруг посмотрел на Доса, вспомнил, как возглавил отряд рыбаков в дни восстания.
— Готовы, Ел-ага!
— Ну, в путь! С богом!
Не было уже Мунке, и никто не подошел благословить джигитов. Еламан чуть не заплакал, вспомнив о Мунке, — столько было с ним связано. Никого не оставалось уже из старых друзей, всех разнесла, развеяла судьба. Вот разве только Дос… Старый товарищ, брат, с кем делили, бывало, последнюю рыбешку, — но кто знает, не повернет ли он завтра в сторону?
Рыбаки поскакали в погоню. Они неслись весь вечер и всю ночь с небольшими передышками, чтобы дать отдохнуть коням. На другой день, еще до обеда, возле Каска-жола и Кара-тамака они увидели следы ночной стоянки туркмен.
После обеда они остановились, чтобы переждать самые жаркие часы, дать отдых коням и самим напиться чаю. Как только жара немного спала, они снова пустились в путь. Незадолго до захода солнца они увидели сначала пыль, а потом множество всадников и скота — будто влеклось по степи большое кочевье богатого рода.
Рыбаки пустили коней во весь опор, и каждый молил бога, чтобы туркмены не заметили их раньше времени. Они почти догнали их и не удержались — закричали и засвистели, потрясая соилами и ружьями, хоть и было это преждевременно.
Не впервые бывали туркмены в таких переделках. Курбаши повелительно закричал, и сразу полтора десятка туркмен, полукольцом окружив сзади неторопливо рысивший скот, свистом, воплями и выстрелами погнали табуны коней и верблюдов вперед. Через минуту степь, огласилась мощным топотом и заволоклась пылью.
А курбаши с остальными туркменами, бросив женщин и не обращая больше внимания на казахских табунщиков, повернул навстречу Еламану. Рыбаки скакали кучно. Туркмены рассыпались и еще издали начали стрелять. Стреляли они плохо, на ходу, не целясь, но несколько рыбаков слетело с коней. Чуть ли не первым выстрелом Еламану пробило плечо.
Еламан испугался, что упадет на полном скаку, и начал сдерживать коня. Бахнули несколько раз и рыбаки из охотничьих ружей. Али нетерпеливо поглядывал на Еламана, ждал, когда же тот пустит в ход свою винтовку. А Еламан не стрелял, сидел в седле криво, голова его, повязанная белым платком, моталась, и конь замедлял бег. Тогда Али поскакал к Еламану, поравнялся с ним, подхватил винтовку и стал искать глазами черного жилистого туркмена. Его он запомнил еще в ауле.
Отстрелявшись, туркмены повернули назад. Али узнал черного туркмена по его аргамаку, погнался за ним, да где было догнать! Он начал стрелять по нему навскидку, почти не целясь, — и не попадал. Он чуть не плакал, когда четвертым выстрелом наконец сбил черного туркмена. Тогда Али завизжал от радости. Рыбаки засвистали. Двое туркмен, скакавших позади своего курбаши, сблизились, один подхватил тело, бессильно свесившееся набок, другой схватил за повод аргамака. Рыбаки стреляли им вслед. Туркмены уходили, а рыбаки на своих заморенных конях не могли их догнать. Тогда они остановились один за другим и повернули назад, к тому месту, где, окруженный джигитами, лежал Еламан.
— Кошму! Кошму! — кричали со всех сторон. — Запалите огонь! Наломали сухой полыни, зажгли костер, нашли кусок кошмы и, опалив в огне угол, приложили потом горячую к ране Еламана. От боли Еламан пришел в себя.
— Большие потери у нас?
— Один погиб… С тобой трое ранены.
— У туркмен?
— Курбаши, не знаю, ранен ли, убит ли— туркмены увезли.
— Кто его сшиб?
— Али… Молодой мурза из рода Тлеу-Кабак.
— Молодец, Али. Людей, скот отбили?
— Скот ушел. Людей освободили, Ел-ага.
— Всех?
— Еще не знаем…
В это время подъехал Рза, спешился и заплакал, обнимая Еламана. Потом принялся обнимать всех подряд.
— О родные мои, бог дал опять свидеться…
— А где остальные? — нетерпеливо спросил Еламан.
— Во-он едут…
— Айганша?
— Не знаю, Ел-ага, Айганша убежала в прошлую ночь…
— А!..
Еламан сел, отдышался. Голова кружилась, подташнивало, но ничего, сидеть было можно.
— Посадите меня в седло, — попросил он. — Платок у меня снимите, сделайте перевязь руку положить.
«Ничего, теперь вечер, голову не напечет», — думал он, когда снимали с головы у него платок и делали петлю.
— Джигиты! Рассыпьтесь по степи, покричите, может, отзовется… — попросил он и медленно поехал. Каждый шаг коня больно отдавался у него в голове. Еламан закрыл глаза, свесил голову, будто задремал.
Около ста джигитов прочесывали тихую глухую степь, забирались в скалы, заглядывали во все балки и кричали до хрипоты.
— Может быть, она уже до аула добежала? — предположил Али. Еламан, подумав, согласился и стал торопить коня. Боль понемногу отпускала, и к утру он мог уже скакать. Только рука онемела.
Добрались до аула на другой день к вечеру. Первым вопросом было:
— Айганша вернулась?
— Нет…
«Жива ли?»— с испугом и болью подумал Еламан и позвал к себе Рзу. Часа через два, поев, напившись чаю, десяток джигитов во главе с Рзой ускакали в степь. Они искали Айганшу три дня, въезжали на холмы, пристально оглядывали степь, расспрашивали о ней у редких одиноких всадников, попадавшихся иногда им навстречу, и вернулись домой ни с чем.
Еламан все эти дни отлеживался в землянке, почти не спал по ночам и ни с кем не говорил. Думал он об Айганше. Одинокая в степи, без воды, без пищи, без коня, она, может быть, уж умерла? И Акбалу он вспоминал. Думал о брате, похороненном на чужбине. Вспоминал смерть отца. Думал о Танирбергене и Калене, о Кудайменде и софы — брате его, о русском купце Федорове, о Мунке и Досе… Все эти люди, живя в одной степи, ступая по одной тропе, в сущности, всю свою жизнь дрались, творили насилие, враждовали и убивали.
Что же за жизнь это у казахского народа? В чем ее тайный смысл?
На другой день аул справлял седмицу, поминки по погибшим. После обеда большая толпа во главе со старейшинами трех аулов потянулась к могилам. Пошел на кладбище и Еламан. Долго читали коран, потом стали расходиться. Убитые горем люди брели, поддерживая друг друга и плача навзрыд. На черном бугре остались Еламан и Рза. Еламан так и не поднялся после молитвы.
— Вам помочь, Ел-ага? — спросил Рза.
— Нет… Ты отойди немного к аулу, подожди меня. Я подумаю.
Рза тихо отошел и присел в отдалении, с тревогой глядя на Еламана. Плечи у Еламана опустились, голова склонилась. Он был похож на беркута, ослабевшего в полете и присевшего отдохнуть на вершину скалы.
Провожая глазами людей, спускавшихся с бугра после поминальной молитвы, Еламан глубоко и печально задумался. Думал он о своем роде, о роде Танирбергена, о роде Тлеу-Кабак — о богачах, хвастливых баях и мурзах. Каждый из них в своем племени могуч и всесилен перед слабым. А в трудный час, когда нужно объединиться против общего врага, почему-то все беспомощны. Если бы объединились по-настоящему мужчины хотя бы вот этих трех аулов, что могла бы им сделать небольшая горстка туркмен?
Когда все прогнило от бесчисленных раздоров, распрей и дрязг, какая-то случайная горстка врага одолевает тебя, топчет и поганит твою честь.
Но, может быть, это общая судьба всех казахов? Перед судьбой ведь все бессильны. А бессилие — та же покорность.
Да, но почему казахи вообще так покорны? Можно терпеть голод, нищету, но разве можно терпеть рабство? Беспечность — не она ли вечный бич казахов? Были ли сыны, которые ради чести народа бросали клич в трудный час, клич, объединяющий народ?
Не раз выспрашивал он стариков, которые были свидетелями прошлого. Но сколько бы они ни прожили, никакого урока из своей жизни они не вынесли. Не зная ничего хорошего, дельного ни в своей, ни в прошлой жизни их отцов, дедов, прадедов, они начинали восхвалять какую-то седую старину, древних хвастливых батыров, знакомых им по песням, сказочно богатых баев, лукавых, красноречивых биев. А молодым, спрашивающим у них совета, предсказывали безрадостную участь.
И иной раз казалось, что все эти мудрые старцы охотнее оглядывались назад, чем заботились о будущем. Тоскуя по безвозвратной старине, они, блаженно закрыв глаза, указывали в туманную даль за морями, за горами Кап, где якобы процветает великая страна, в которой все: счастье, богатство, сладкая любовь и райские девы.
Нет, он не жалел, что побывал в Турции. Собственными глазами увидел он оплот Востока, райскую страну за Капскими горами, взлелеянную в мечтах старцев. Уж хоть в этих мечтах он не пойдет за старцами!
Ни одним делом предков своих он не был доволен. Немногочисленный народ захватил огромные земли, но что он выгадал? Широки были земли, но широки ли были думы и дела народа? Тяжбы, споры о земле за многие века подточили силы, породили междоусобицу— и теперь презирают и угнетают этот народ все, кому не лень.
Еламан огляделся в тоске. В глаза ему бросились десять старых могилок чуть в стороне от кладбища и рядом— одиннадцатая свежая могила. Сколько горя изведал этот старый рыбак, прозванный когда-то в детстве Мунке — именем подвижного черного окуня! Теперь и он пришел к своим детям. Как говорится, обрел вечный покой… Это ли утешение?
Еламан встал, размял ноги и медленно, опираясь на палку, пошел вниз, к аулу. Рза тоже поднялся и ждал его.
— Апыр-ай, горе за горем все хлестче, и горевать-то стало невмоготу, — заговорил Еламан, подойдя. — Мунке теперь нет. Теперь опорой аула придется быть тебе. Скажи, о чем ты думаешь?
— Я хотел бы с вами посоветоваться.
— Вот я и говорю тебе: мертвых не воскресишь. А живой должен жить.
— Не убивайтесь… Она жива, наверно!
— Не допускайте, чтобы голодали женщины и дети. Беритесь за дело дружно. — Еламан, казалось, не слышал Рзу. — Али, кажется, умный джигит, — помолчав, добавил он. — Если нет в нем байской спеси, ты его поучи управляться с лодкой и сетями. Держитесь друг друга.
— Хорошо, Ел-ага. Только вы так говорите, будто прощаетесь… Вы уйдете из аула?
Еламан промолчал. Он думал в это время о Челкаре. Жизнь русских казалась ему единственно правильной жизнью. Он еще не успел познать все помыслы этого большого народа. Одно только он успел твердо узнать, в одно твердо поверить: у великого народа великая мечта. Он ощущал какую-то грозную силу и неулегшийся гнев этого народа. Революция совершилась, но, видно, не до конца… Так волнуется грозно, но беспорядочно море перед тем, как быть настоящей буре.
И пока он шел к аулу и советовал Рзе, как жить дальше, в нем самом зрела и все сильнее укреплялась мысль вернуться в Челкар. Что бы там ни было, он решил повернуть к новой жизни. Он понял, что без революции его народ не может жить дальше. А революции нужно учиться у русских.
Через два дня, отвезя сына своего Ашима к старику Суйеу, вернувшись и попрощавшись с рыбаками, он поехал в Челкар.
Осенний уже ветер к вечеру резко похолодал. Воздух сгустился, будто море, когда в нем появляются первые льдины. По небу неслись разорванные тучи. Ветер мял и скручивал их.
Вот и прошел еще год, и опять подступает осень. И как тучи в небе, постоянно изменяясь, побиваемые ветром, мчались все в одну сторону, так и душа Еламана мытарствовала, ища верный путь.




Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11




©emirsaba.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет