Книга первая сумерки



бет2/11
Дата03.12.2022
өлшемі2,85 Mb.
#54538
түріКнига
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11
Байланысты:
krov-i-pot

ЧАСТЬ ВТОРАЯ


I
— Уу! Брр!.. И у и холодина, дьявол!
Иван Курносый долго скреб непослушными красными руками по двери. Дверь закуржавилась, забухла с морозу — еле открыл. Пронзительный степной ветер дул прямо в дверь, и, пока Иван входил и поворачивался, чтобы закрыть за собой, в сенях уже повыдуло все тепло. Иван долго топтался в сенях, стряхивал снег, гремел промерзшими сапогами, потом вошел в дом.
— Жена! А жена! Подавай обедать!
Шура сидела у окна, глядела на улицу, скучно ей было. Не оглянувшись, она неохотно встала, потянулась, зевнула и пошла к теплой плите. Иван, как был в полушубке, сел к столу, стал оттаивать. В доме резко запахло свежей рыбой. Иван сидел, потирал распухшие красные пальцы, думал о чем-то, лицо у него было веселое. Кожа на щеках потемнела, шелушилась от мороза, брови и ресницы заиндевели, в носу заколянело, пучки шерсти, торчавшие из ноздрей, побелели.
Подув на руки, Иван принялся хлебать уху. Из носу у него капнуло раз, другой… Шура поглядела, повела плечом, скучно отвернулась.
— Черпаем рыбку-то, черпаем… — мурчал Иван. — Пудиков тыщ пять будет!
Со вчерашнего дня он только об этом и говорил. Приходил, наскоро хлебал чего-нибудь и тут же уходил. Мысли его были заняты рыбой.
Шура помалкивала. Она заметно похудела, под глазами пошли тени, лицо с кулачок, в глазах — тоска.
— Эх, дьявол! — Иван утирал рот, глядел в стену. — Ну, мать твою, повезло! Всю жизнь мечтал этак-то… Теперь все! Теперь эти всякие азиаты хвосты подожмут. Слышь, сына мне исделай скорей, наследник мне теперь требовается. А я тебе шелку на платье куплю. Слышь, дура?..
Шура была дочерью звонаря небольшой заштатной церквушки в Уральске. Мать все болела, лежала, постанывала, была всем в тягость. Отец пил сильно и убился пьяный. Сорвался с колокольни, ногой только потом раза два дрыгнул.
Была маленькая — любила в церковь ходить, праздники большие любила. Отец вызванивал наверху, а внизу — народ, ото всех пахнет новой одежей, сапогами, напирают в церковь, оттуда пение сладкогласное, а на паперти — нищие, убогие, калеки, странники, юродивые…
Отец помер, совсем нечем стало жить, месяца два кое-как перебивались, потом вспомнила нищих, копеечки, ночи три маялась, лицо горело от стыда, потом осмелилась, надела утром на себя самое худое, пошла на паперть. Попросить она не смела, народ мимо шел — она румянцем заливалась, глаза в землю, но дрожавшую руку ковшиком все-таки складывала. Ей подавали, но мало, не до нее там было. Там калеки култышки, язвы всякие гнойные свои выставляли, орали, выкликали дурными голосами, дергали за полы православных христиан — не дашь, так и облает нехорошо, матерно.
Только стал вдруг похаживать к церкви купец. В церковь не шел, ходил перед оградой, поглядывал на Шуру. Дней пять так прошло, на шестой подошел, горбоносый, рыжий, постоял, поглядел усмехаясь.
— Много насбирала? — спросил насмешливо.
Шура задрожала от страху, разжала потную ладошку, показала медяки.
— А ну пойдем со мной! — сказал тогда купец и понизил голос — Пойдем, пойдем, не обижу! Сыта будешь, одену…
Кончилось все тем, что очутилась она тут, на берегу Аральского моря. При Федорове жилось ей хорошо, сама себе хозяйкой была. Только раз обидел ее Федоров, но крепко, на всю жизнь. Узнав однажды, что она беременна, он заледенел глазами, затвердел скулами, принахмурился. Сколько потом она ни плакала, как ни молила — свез он ее зимой в Челкар, с рук на руки сдал знакомому доктору. Ребенок был ему без надобности.
Сколько времени уж прошло, и Федоров погиб, но эту его непреклонность, холодность, эту зимнюю поездку в город не могла она позабыть. Сидела одна, думала, вот был бы сынок, утеха, а то жизнь пустая…
Был жив Федоров, Иван близко к ней не подходил, встречаясь, кланялся, улыбался смирно. Федоров умер, Иван напился не то с горя, не то с радости, побежал по дому искать Шуру, нашел, навалился, рычал: «Я тебе, сука, покажу, кто тебе муж!» Бил он ее с тех пор крепко, не мог простить ей Федорова, зубами скрипел, один раз чуть не задушил, соседи отняли. Пропал у нее румянец, с тела спала, плечики все в платок кутала, сидела у окна, глядела в степь, глаза тоской исходили.
Купил Иван на торгу сеть федоровскую, взял себе в артель лучших рыбаков из аула, ходил как блажной, по десять раз на день приставал к жене: «Ты это что жа? От Федорова понесла, от меня не хошь? Чтоб был у меня сын-наследник! Ребра поломаю, кровь с носу, а чтоб был сын!»
Иван поел, утерся, поморгал сонно, устал он сильно за последние дни, промерз, не хотелось опять на мороз идти.
— Жена! — позвал он, скосил глаза вниз, на полушубке, на груди, рыбные кости прилипли, смахнул. — Жена! — позвал погромче.
Шура не оборачивалась. Иван, привстав, рванул ее к себе за плечо, подышал в лицо, поглядел свирепо в скучные ее глаза.
— Что, Федорова вспомнила, гнида? Гляди у меня! Я домой поздно приду, а то и не приду совсем. Ужин мне принесешь, слыхала?
Шура помолчала, вяло кивнула. Иван встал, крякнул, натянул шапку и пошел вон. На улице еще мела вьюга, снег белыми змеями перетягивал дорогу к морю. Иван пошел прямиком по льду и еще издали увидал большие кучи рыбы, чернеющие на белом. От куч шел парок, рыба не успела еще замерзнуть, вяло билась, снег таял на ней. Но много было куч, полузанесенных снегом; подходя, Иван оглядывал все это и радовался.
Тут уже толпился народ из ближайших аулов, кто верхом, кто пешком, человек сто подвалило, и собаки бегали, брехали взволнованно, вороны нервно летали, садились, опять тяжело поднимались, орали — шумно было на льду.
«Гляди-ка! — весело думал Иван. — Все аулы ко мне поднаперли! Небось глаза у всех, как у волков, горят! Ай да Иван, ай да купец!»
Подойдя ближе, он заметил в стороне от толпы отдельную кучку людей. Одеты все они были тепло, и кони у них были раскормленные, ветра не боялись, только хвосты да гривы развевались. Иван вгляделся, узнал баев.
— А, волостной, здорово! — весело крикнул он еще издали, подошел, начал жать руки баям. — То я был приказчиком у бая, а теперь, гляди, сам бай! — по-казахски кричал он сквозь ветер. — В самый раз подъехали, сейчас рыбка вам будет, никого не обижу!
По-казахски говорил он скоро, складно, баи помалкивали, только головами крутили, удивлялись. Иван повернулся, пошел к рыбе. Баи, ведя коней в поводу, двинулись следом. Кудайменде пофыркал, поцокал языком, потом повернулся к шагавшему рядом толстому рыжему баю Рамберды:
— От горячей каши и то пар идет, — сказал он. — А от богатства пар совсем столбом валит! Гляди-ка, как этот тупорылый урус сразу баем стал, а?
Рамберды испугался, что Иван услышит, толкнул Кудайменде, погладил усы и замурлыкал Кудайменде на ухо:
— Помолчим, дорогой!.. Знаешь, кто молчит, тот и выигрывает. Не пихай ногами того, что тебе само в рот лезет, хе-хе…
Потом Рамберды поглядел на Калена и опять толкнул Кудайменде.
— Э! Да тут твой лучший друг, — колыхаясь от удовольствия, шепнул он.
Но Кудайменде не надо было толкать, он и так давно следил за Каленом, стараясь не показать страха. Кален, будто не было рядом никакого Кудайменде, споро черпал с рыбаками рыбу из проруби.
Иван подошел к проруби, начал ногами подгребать баям их сыбагу. Рамберды, будто задумавшись, тоже начал подпихивать к сыбаге рыбку покрупнее. Оглянувшись, Иван захохотал, закричал:
— Давай, давай, Рамберды, действуй! Рыбы много, не жалей! Подошел Кален, мельком скользнул взглядом по баям, будто царапнул, ухмыльнулся и как бы одному Ивану, но так, чтоб слышали все шонжары, сказал:
— А ты их не учи. Они свое возьмут хоть так, хоть эдак. Да еще и тебя поучат, как брать…
Кудайменде побагровел до поту, повернулся и пошел к коню. Рамберды растерялся, поглядел на Ивана, на уходящего Кудайменде и тоже заторопился к коню, бормоча что-то себе под нос. Иван разинул рот, глядя, как Кудайменде прыгает на одной ноге, садится на коня, потом побежал к нему.
— Ау, бай-еке, — схватился он за полы Кудайменде, но тот уже влез верхом, толкнул Ивана ногой.
— Отойди!
Поехали. Уже с берега Рамберды оглянулся на лед, на кучи рыбы, засмеялся.
— А твой дружок прямо коршуном на нас налетел, а? Ха-ха!..
Стыд жег сердце Кудайменде, он посопел, не нашелся, что сказать, стегнул коня и рысью поскакал вперед.
Иван долго глядел им вслед, потом вернулся к Калену.
— Ты что, сдурел? — заорал он. — Ты чего это к волостному полез, жить на воле надоело, тюрьмы не нюхал, стерва?
— А? Волостной, волостной… Чего это ты расшумелся?
— Я расшумелся? Ах ты паскуда! Вон отсюда, чтоб духу твоего тут не было!
— Это я-то — вон? Да если я уйду — все уйдут! Эй, рыбаки!.. Рыбаки, из последних сил черпавшие рыбу, сразу побросали черпаки.
— Ну как? — насмешливо спросил Кален.
— Ладно, ладно… — пробормотал Иван и отвернулся.
На торге Иван опередил купца-татарина, купившего промысел Федорова, сам купил невод и подговорил самых лучших рыбаков работать у него. С тех пор он побаивался татарина.
Кален подошел к рыбакам, Мунке, Рай, Дос, сгрудившись у проруби, дружно черпали рыбу. Все были мокрые насквозь, на рукавах намерз лед, но работали они быстро, азартно — наконец-то пошла настоящая рыба. Один Мунке приостановился немного и повернулся к Калену.
— Земли им мало, моря теперь захотелось? — буркнул он про баев.
— А! Черт их всех не возьмет, добычу почуяли… Ты думал, молиться они сюда поедут? Дай-ка черпало! — мрачно сказал Кален и взял у Мунке черпало. Заиндевевшее, обветренное лицо его было угрюмо.


II
В аул волостного приехал Темирке. Теперь он был владельцем промысла Федорова. Танирберген до сих пор жалел-тужил, что не купил промысла. Настоящее дело Темирке выхватил у него из-под рук. Умен был Танирберген, но нерешителен и сам знал свою слабость. Знал он, что там, где делаются деньги, не может быть места колебаниям. Человек, делающий деньги, должен быть безжалостным, бесчувственным, вот как толстокожий мурластый Абейсын. Да что там Абейсын — сам Темирке становится, когда надо, к прилавку в своем магазине. Засучив рукава, не брезгуя грязью, бойко торгует всем, вплоть до синьки и краски. А Танирберген такого не мог, боялся замараться, да и не любил торговать, нанял Абейсына.
Абейсын собирал шерсть и шкуры по всей волости Кабырга, ехал в город, заезжал по дороге к Танирбергену, рассказывал, что и как. Косяками гонял он байский скот в город на базар и продавал там. Одежда, чай, сахар байского аула также были заботой Абейсына.
Как он там продавал и покупал, Танирберген не знал… Знал только, что сошлись где-то дорожки татарина со сборщиком. Стоило упомянуть имя Абейсына при татарине, как татарин вздрагивал, начинал таращиться, потом долго покачивал головой в тюбетейке и бормотал себе под нос: «И-и, алла, не говори об этом афенде! Удивительный человек!»
Сколько раз сравнивал Танирберген своего брата волостного с татарином и каждый раз только вздыхал тяжело. Брат и богат был, и волостным стал, а все-таки до этого лопоухого татарина далеко ему было! «Что там говорить, безгранична сила богатства!»— опять со вздохом подумал Танирберген и подсел поближе к Темирке.
— Иван-то наш удачлив оказался, — осторожно начал он. — Слыхал, наверно, об улове?
— Много ли?
— Да говорят, побольше пяти тысяч пудов…
Темирке даже ногами шевельнул и в лице переменился. Танирберген незаметно усмехнулся.
— Теперь у тебя работы хватит, а? Пять тысяч пудов рыбы не шутка! Послушай, Темирке, а соль-то у тебя есть? Хватит?
— Ой, нет! — тут же быстро сказал Темирке. — Йок, йок! Рыбу Ивана не буду принимать. Ты правильно подумал, у меня для своей не хватит соли…
— Как же ему быть, бедняге?
— Это не мое дело. Пусть опять в море пускает. Танирберген удовлетворенно вздохнул и опустил глаза. Против Ивана он ничего не имел. Иван все-таки прислал рыбы волостному. Ее тут же повезли в Челкар на двенадцати верблюдах. Если на рыбу хорошие цены, всем братьям по коню будет… Нет, Танирберген ничего не имел против Ивана, он метил дальше.
Помолчали. Кудайменде посапывал, багровел, как всегда, не зная, как приступить к делу. Темирке сидел съежившись, покачивал тюбетейкой. Наконец Танирберген опять заговорил:
— У моего болыс-ага есть к тебе одно дельце, гм… Болыс-ага давно хотел его с тобой обсудить.
Темирке сразу сложил руки на животе, завертел пальцами. Глаза его заблестели, ноздри вздрогнули. Он повернулся к посапывающему Кудайменде.
— Слушаю, бай!
Кудайменде нерешительно задвигался.
— Завтра мы кочуем на джайляу, кха!.. — Он кашлянул и покосился на Танирбергена. Он еще не совсем разобрался в сомнительном деле, которое затевал Танирберген. А дело было все в том же Калене.
После неудачи с Каленом, когда вмешался Жасанжан и испортил все, Танирберген решил действовать иначе.
— Оттого, что мы расправимся с одним Каленом, дело не изменится, — внушал он брату. — Пока мы не возьмем в кулак всех рыбаков на берегу, покоя нам не видать. Мы должны показать им нашу власть! А время для этого сейчас самое удобное.
Но Кудайменде нужен был только Кален. Сослать его в Сибирь, и все! Меры, предлагаемые Танирбергеном, не внушали ему доверия.
— Так вот, завтра мы кочуем на джайляу, — опять начал Кудайменде. — Потом, считай, до самой осени, пока не выпадет снег, сюда не вернемся. А из такой дали человеку, — тут он приосанился в руках которого все вожжи правления, трудно заниматься другими делами…
— Конечно! Дальше, дорогой бай!
— Вот я и хочу тебе сказать, — тут Кудайменде впервые поглядел Темирке прямо в глаза. — Хочу сказать, что твои рыбаки в своем деле ничего не смыслят. Все они степные казахи. Что они, кроме верблюдов, видели? Они как степные птицы, чуть вода выше щиколоток— умрут от страха.
— Так-так… Дальше, дорогой бай!
— Вон тех рыбаков, что на обрыве, знаешь?
— Так-так…
— Вот они море любят! Они и дно морское, как свой двор, знают.
Танирберген положил руку на колено Кудайменде и придвинулся к Темирке.
— Я добавлю, дорогой мой. Со стороны всегда виднее, не правда ли? Сколько раз я замечал, где много рыбы, там они и ставят сети. Твоих же рыбаков норовят отогнать подальше. А твои растяпы рады и остаткам.
Темирке грустно кивнул головой в тюбетейке.
— Правда, правда. Мурза правду говорит.
Сквозь грусть на лице у него просвечивала уже хищность. Мучительно думал он, к чему же клонит Танирберген. А Танирберген благодушно усмехался.
— Лучший выход, по-моему, захватить с помощью волостного все рыбные места.
— Ай, не знаю! — Кудайменде даже оторопел. — Все-таки это как-то… Не знаю. А можно разве?
— Можно, можно! — обрадовался Темирке. — Вполне можно. Это очень удачная мысль! Такого совета за деньги не купишь. Прекрасный джигит! — хлопал он Танирбергена по спине. — Очень даже можно. Теперь все рыбные места объявим запретной зоной.
— Хазрет, говоришь? — не понял Кудайменде.
— Нет, запрет… запретная зона. Если в этих местах рыбаки будут ставить сети…
— Особенно такие, как Кален, Мунке, Рай, Дос…
— О! Мурза умно говорит. Именно такие! Если они будут ставить сети в запретных местах…
— Забери сети и не отдавай!
— О! Замечательный джигит! Сети не возвращаю. Не отдаю сети. А потом… где вода взбаламучена, где рыба ходит косяками, э? Тоже наши места, э?
Танирберген посмеивался.
— Вот-вот… У тебя выходит, как в игре в асыки. Там, если кто-нибудь сильнее всех, получается: «Если упадет альчи — мое, если не альчи — тоже мое!» Э?
— Э? Хи-хи-хи… Так мое и так мое, э?
Посмеялись. Потом Темирке спохватился, глянул повнимательнее на Танирбергена, сразу понял — без благодарности не обойтись, — поскучнел, покивал тюбетейкой, покряхтел и наконец пробормотал неохотно:
— Твою услугу, бай-еке, клянусь аллахом, не забуду!


III
Стоило Каракатын немного поработать, как настроение у нее портилось окончательно, самая сладость тогда была для нее поругаться с кем-нибудь. Вот и сегодня, швырнув у порога вязанку дров, поглядев на дочь и на старуху свекровь, она злобно забормотала:
— Ух, проклятая веревка, всю спину исполосовала! Я мучаюсь, дрова на себе тащу, а они тут зады греют в теплом доме, возле печки.
Аккемпир смолчала. Балкумис, уже взрослая дочь Каракатын, сидела, обняв колени. Ей тоже хотелось поругаться. Она уж и губы надула, ждала только, что еще скажет мать. Каракатын поглядела на нее, увидала надутые губы.
— Это что ж такое? У, чтоб черное лицо твое треснуло! Что это ты надулась, как Акбала?
— Уж твое лицо, конечно, прекрасно! Не глядела бы!
— А что мое лицо? Может, и почернело чуть, так это от чего? От забот — век тружусь в поте лица, вон на своем горбу дрова таскаю!
— Ну да, раньше лицо у тебя белое было…
— Давай, давай, ляскай зубами, как баба Мунке!
— А ты что, не ляскаешь?
— Дура! Гнида! Вошь! Куда тебе до меня? Вон как бабу Судр Ахмета, будет тебя муж каждый день за волосы драть да палкой колотить, тогда попляшешь! Эх, дожить бы только, вот бы порадовалась!
Балкумис заревела. Обидно ей стало, что никак не может переспорить мать, что нету у нее такой резвости. А Каракатын немного успокоилась, повеселела. Своим языком она гордилась и знала, что ее никому не переругать. Тут она вспомнила еще, что она примерная мать.
— Я хочу, чтоб тебе же, дура, лучше было, — говорила она, раздувая тлеющий огонь в печке. — Вот выйдешь замуж, и, если твои золовки и снохи погладят тебя по голове и скажут: «Эта девушка выросла, воспиталась у примерной, хорошей матери!»—это будет и тебе и нам приятно. Ты не дочь каких-нибудь там безродных, чтоб каждый встречный-поперечный попрекал тебя. Слава богу, твою прекрасную мать тут все знают! Как все — и стар и мал — называют твою мать? «Болган! Болган!»— вот как меня называют! А чтоб его черт раздул — что это с проклятым огнем случилось? Никак не загорается!
Глаза ей ел дым, дрова не горели, и Каракатын опять начала злиться. А тут еще свекровь мимо ходила, одеяла на улице выбивала, и ей пришло вдруг на ум, что ее все зовут Каракатын,7 а старуху свекровь — Аккемпир.8
— Не могла огонь развести, да? — закричала она на старуху. — Руки не доходят, да?
Аккемпир опять промолчала, только подняла голову в белом жаулыке, гордо пошла к печке и села там, отвернувшись, Каракатын окончательно рассвирепела.
— Пускай мое имя Болган исчезнет, — закричала она, — если я тебе, хрычовка, дам сегодня пожрать!
— Е, милая, оставь еду себе. Дай мне покоя.
— Ах ты, старая стерва, покоя захотела?
Аккемпир обернулась и печально посмотрела на Каракатын. Она увидела черное, с каким-то лягушачьим оттенком, сухое лицо худой злобной бабы. Брови и ресницы были у нее опалены. Большой рот, вывороченные губы, низкий, в два пальца, лоб — ни божьей искры на плоском лице. Аккемпир с отвращением отвела глаза: «О милосердный боже, за какие грехи поставил ты на пути моего единственного сына эту ведьму!»
Каракатын бушевала весь день и слово свое сдержала: ни днем, ни вечером не подпускала она свекровь к дастархану. Накормив вечером детей, убавив фитиль в лампе, поджидала мужа, не дождалась и легла спать.
Дос пришел за полночь, мокрый с ног до головы, в хлюпающих сапогах. Задремавшая было Аккемпир быстро встала, сняла с сына верхнюю одежду, выжала портянки, повесила над печкой.
— Бедный ты мой! — тихо пожалела она его. — Совсем ты с нами измучился. И что это за жизнь? Уходишь на рассвете, приходишь ночью. Мокрый, голодный…
Старуха не любила, чтобы замечали ее горе или недовольствие, но тут ее голос задрожал. Пока Каракатын зевала, собираясь вставать, Аккемпир разожгла огонь, постелила перед очагом одеяло помягче, подложила под бок сыну подушки, заботливо укрыла его. Укрытый, в тепле, Дос все никак не мог согреться и, только когда поел горячего, перестал дрожать.
Характером Дос пошел в мать. Скрытный, уступчивый, он больше всего дорожил миром в доме. После целого дня отлучки, возвращаясь домой поздно ли, рано ли, он первым долгом с тревогой смотрел на мать, стараясь угадать, не ругала ли ее без него Каракатын. Сейчас он видел, что Каракатын зла, и тревожился.
— Ну, бери же, апа, — просил он, пододвигая свою еду к матери.
— Е, сынок мой, что нужно матери, сидящей возле печки? Для меня и воздух теплой комнаты — еда, — сказала Аккемпир и встала. Усевшись на свое привычное место возле печки, она спросила — Ну, что с рыбой? Не сдали еще?
— Пропала рыба. Птицам и собакам радость…
— Этот, как его?.. Темирке так и не принял ее?
— Нет.
— Какие настали бессердечные времена! — вздохнула мать. Лишь под утро Дос соснул на часок. Утром, наскоро поев, он оделся и вышел на улицу. Одежда еще не совсем просохла, и он ежился и вздрагивал. Кругом стоял густой туман. Чем ближе подходил Дос к берегу, тем туман все больше белел и густел. Дышать было тяжело, и Дос вяло передвигал ноги.
Кален и Мунке с пятью-шестью рыбаками всю ночь работали в море. Теперь они толпились вокруг горы рыбы на льду и были мрачны.
С тех пор как лед сковал море, рыбаки не знали покоя. За зиму они исходили все море в поисках хорошей рыбы. Каждый раз пробивая толстый, в два аршина, лед, они прочесали неводом весь залив Куль-Куры. Потом, надеясь, что там попадется усач или осётр, несколько дней ловили они на косе возле местечка Бозбие, но каждый раз невод их оказывался пуст. Рыбаки устали, приуныли, и только у зимовья Заир им неожиданно повезло. Весь тысячеаршинный невод был забит рыбой. Днем и ночью, не давая себе передышки, рыбаки черпали из-подо льда рыбу. Так радостно было им работать, так весело…
Но Темирке вдруг отказался принимать рыбу. Упросить его было невозможно, и рыбаки спешно стали искать выхода. Мороженую рыбу пытались отправить в ближайшие города — Аральск, Казалинск, Камбаш, Челкар и оптом сбыть ее татарам-купцам, державшим свои чайные и лавки. Искали в аулах подводчиков и не могли найти. Местные баи не давали подвод, не веря Ивану на слово и требуя задаток.
Так прошло недели две, и рыба на льду начала вымерзать. Ее растаскивали птицы и собаки, женщины и дети со всех аулов, тащил всякий кому не лень. Весна ударила ранняя, начал таять снег, ломаться лед. Поверх льда пошла талая весенняя вода.
В этот день, после тумана, сильно потеплело к обеду, рыба толстым слоем белела на воде. К вечеру слабый весенний лед стал расходиться, много рыбы потонуло…
Иван подошел со стороны промысла. Плечи у него были опущены, глаза красны, он не спал все эти дни. Подошел, ни с кем не поздоровался, не поговорил. Он скрипел зубами, кружился вокруг оставшейся рыбы. Потом ударил себя по голове, заплакал, побежал куда-то и провалился. Рыбаки вытащили его из воды, повели к берегу.
— Беги, беги домой скорей! Окоченеешь — сдохнешь! Иван покачивался, мотал мокрой головой…
— Сколько рыбы!.. — бормотал он глухо. — Всю жизнь… ждал! А? Богатым стал, а?
Потом вдруг повалился на лед, стал мычать, скреб ногами, возил мокрой головой по снегу и вскрикивал: «Ах да и пропал же я!» Поднялся, повернул было опять к рыбе, но раздумал, тупо потоптался, не зная, куда же теперь идти и что делать, и пошел к промыслу.
Темирке стоял на песчаном бугре перед своим домом. Ивана он давно заметил, сложил руки на животе, крутил пальцами. «А, крестолюб! Мало тебе еще! Вот пускай тебе твой Исса поможет!»
Купив федоровский промысел, Темирке сразу предложил Ивану быть у него приказчиком. Но Иван в приказчики не пошел, купил тысячеаршинный невод и нанял себе в артель лучших рыбаков. С тех пор Темирке был зол на Ивана.
Теперь он спокойно глядел сверху, как, покачиваясь, будто пьяный, лезет к нему Иван.
— Эй, Темирке! Отец мой! — сказал Иван, задыхаясь. Темирке отвернулся и пошел домой.
— Бай-еке!…
— Ну? Чего тебе?
— Хоть остатнюю рыбу возьми у меня, а? Христом-богом молю, а?
— Йок, йок! Зачем мне твоя промерзлая рыба…
— Ой-ей-ей! Бай-оке!
— И-и, аллах! Отстань! Какой ты надоедливый, однако! У меня и для своей рыбы соли нет. Ну, прощай!
Поднявшись на крыльцо, Темирке обернулся и еще раз живо поглядел на Ивана, полюбовался, какой он весь мокрый и пьяный от горя, еще раз насмешливо сказал: «Прощай, афенде Иван!»— и вошел в дом.
Для Ивана все было кончено. К своей рыбе на льду он больше не пошел. Лицо у него перекосилось, он все скалил зубы, еле добрался до дому. Увидев жену, он двинулся за ней из комнаты в комнату, загнал в угол, прижал к стене. Глаза у него помутнели, он глядел мимо помертвевшей от страха жены и все повторял:
— Наследник-то! Наследник! А? А, мать твою, наследник-то, я говорю, а?..


IV
Калена теперь не узнать было. Он избегал людей, слонялся по берегу моря один, ночами долго не спал, лежа с открытыми глазами.
Вот и Иван Курносый пропал, не было его нигде. И Кудайменде, Танирберген стали осторожны — вся сила была теперь у Темирке. Все рыбаки из артели Ивана остались без работы, Темирке сетей им не давал. Особенно груб он был с Каленом, Раем, Мунке и Досом — с ними он и говорить не хотел.
Каждый день к дому Темирке приходили казахи — наниматься на рыбный промысел. Зима была плохая, джут, бедные аулы оставляли свои вековечные места, люди толпами тянулись к морю. А рыбаки на круче сильно бедствовали. Скотины у них не было, сетей тоже не было.
Не зная, чем заняться, Кален весной, когда еще лежал по степи талый снег, примкнул к подводчикам, поехал в город Челкар. Оттуда он вернулся в самую распутицу пешком, обросший, весь в грязи. В городе он насобирал по знакомым ниток для вязки сетей, поровну раздал рыбакам.
Но он знал, что это не выход из положения. Отдохнув немного, он взял с собой Рая и отправился с ним в аулы на полуострове Куг-Арал. Долго они там не задерживались, Рай — у деда Есбола, Кален — у приятеля взяли по верблюду и вернулись в аул. Соседи нанесли им годные для обмена в продажи вещи, и они вместе с астыкчи из соседнего аула стали собираться в Конрат. Ехать одни они не хотели — на караванной дороге пошаливали.
Акбала боялась за Рая, отговаривала от поездки, но Рай уперся, не хотелось ему сидеть дома. Подождав дня два караванщиков, они в один прекрасный день после обеда отправились в путь. Провожать их пошли Акбала и Бобек. Чтобы не стеснять молодых, Кален шибко погнал своего верблюда, пустился вдогонку за ушедшим вперед караваном. В толстом черном тумаке, в толстой шубе, на высоко навьюченном верблюде Кален был грозен. Акбала все поглядывала на него и понемногу успокаивалась. Но, когда Кален скрылся за перевалом, она опять стала бояться за Рая.
Ей хотелось быть веселой, чтобы любимый ее деверь, молодой джигит-караванщик, тронулся в опасный путь с легким сердцем. Но она никак не могла справиться со своим лицом и губами, шла возле верблюда бледная, молчаливая, понуро опустив голову.
— Ну, женеше, оставайтесь! — истомившись, попросил Рай.
Акбала вдруг закрыла лицо платком, зарыдала, как по покойнику, будто в последний путь провожала. Заплакала и Бобек, и грустное получилось расставание. Боясь тоже расстроиться, Рай поскорее погнал верблюда, а женщины остались и долго глядели ему вслед.
Проводив Рая, Акбала стала совсем одинока. Дома было нехорошо, неуютно, постель не убрана, все разбросано… Завернутый кое-как ребенок молча лежал возле печки. Недоношенный, он никогда не кричал, не просил грудь, все спал и спал. Надо было будить его, чтобы покормить. Акбале иногда казалось, что он умер, у нее замирало, обрывалось сердце, она кидалась к сыну, хватала на руки, заглядывала в лицо и долго потом не могла положить его на место.
С тех пор как забрали Еламана, жизнь Акбалы стала скучной. Из дому она почти не выходила, днем и ночью всегда одна. Ходила иногда к Раю, а часто ходить было неловко, и целыми днями, обняв колени, сидела она в пустом доме. Хоть бы ребенок скулил, все было бы лучше, а то тишина и запустение.
Проводив Рая, Акбала пришла домой, присела у порога и стала кусать губы. Отчаяние, злоба охватили ее, она ненавидела все, что было вокруг, задыхаясь, швыряла ногами посуду, тряпки.
— Проклятые, проклятые! Ну что мне делать? Что делать? Вдруг она оживилась, в глазах зажглось удовольствие — она увидела большой рыбный нож. Задыхаясь, всхлипывая, схватила нож, чувствуя уже в груди, под ложечкой, смертную тугую истому, холод пошел у нее по животу. «Только под грудь!»— жалобно думала она, расстегиваясь, и вдруг схватила сына и вытерла слезы.
— Кормилец мой! Эх, зрачок мой ненаглядный!., Не надоело тебе еще спать! Проснись-ка… Открой свои глазки.
Она щекотала его за нос. Потом поднесла ему грудь, тыкала сосок в губы. Но ребенок не просыпался. «О господи, чем я тебя прогневила? За что ты меня караешь?»— подумала Акбала, и ей опять стало скучно, неуютно и безразлично.
После того как забрали Еламана, она часто плакала. Она боялась спать одна в доме и иногда всю ночь не смыкала глаз. Было время, когда, не выдержав, она хотела уже ехать к отцу. Но старик Суйеу и слышать не хотел: «Брось, дочка, и не думай! Пока я жив, Еламанову дому не быть пусту!» И опять она жила одна, всего боялась, плакала…
К вечеру с запада пришла черная буря. Ветер дул прямо в дверь землянки. Дверь на скрипучих петлях вздрагивала, постукивала, по комнате гулял сквозняк. Лампа потухла, Акбала села на постели, сердце ее заколотилось. Труба без заслонки завывала на разные голоса. Акбала иногда эабывала, что это труба, и ей казалось, что за домом, царапая стену, воют волки. Весь дом, казалось, был наполнен мохнатыми таинственными существами, они шевелились, переходили с места на место, ухали, скрипели, крякали.
Акбала так забоялась, что только сильней прижималась к печке, подбирала ноги, забивалась под одеяло. Вдруг дверь вроде бы приотворилась, в комнату кто-то вошел нагибаясь. Акбала завизжала.
— Тише, тише! Не бойся, это я… — прошептал кто-то, шевелясь в темноте. Потом вошедший чиркнул спичку, осветил комнату и шагнул к Акбале.
— О, танирим!.. Танирберген! — всхлипывая, жалобно сказала Акбала.
Красивый черноусый мурза в лисьей шапке, держа в вытянутой руке зажженную спичку, улыбаясь, подходил к Акбале. Акбала прижала руки к груди, жалко, подстреленно сидела возле печки, смотрела на него широко открытыми мокрыми глазами. Спичка погасла, в темноте мурза кинулся на Акбалу, грубо схватил ее, повалил, стал сильно целовать, царапая усами. Акбала не сопротивлялась. Она лежала безвольная, равнодушная, потом вспомнила всю свою холодную, темную жизнь зимой и заплакала, затряслась. Мурза жадно шарил в темноте по ее телу, шумно дышал, и Акбала тоже вдруг почувствовала, что она хочет его, что он один ей дорог и нужен, и она так притянула его за шею, так прижалась, застонала, так приникла лицом к его голой груди, наслаждаясь мужским запахом, что только под утро успокоилась.
Теперь уже Акбала стала пугать Танирбергена. Рассветало, он старался оторваться от нее, освободиться, а она не пускала, цеплялась, целовала исступленно. Наконец ему удалось освободиться, он быстро оделся, уже выходя, схватил шапку и пояс. Он вышел, пригибаясь, воровато огляделся и зашагал к холму, за которым пасся его стреноженный конь.
Увидев хозяина, щипавший траву одинокий скакун нетерпеливо зашевелил ушами и заржал. Танирберген сел на коня. Страх его уже прошел, и ему захотелось петь. Он понюхал руки, погладил усы — и усы и руки пахли Акбалой. Он ударил коня и поскакал в свой аул в Ак-бауре и, только довольно далеко отъехав, оглянулся весело назад.
Акбала проснулась поздно. Лениво потянулась. Тело было слабое, усталое, закрыла глаза. Сразу заходили в голове мягкие, теплые тени, тускло как-то ей стало, шевелиться не хотелось. Но она все-таки протянула руку к сыну и вдруг подскочила — сына рядом не было, он сиротливо лежал один в углу. Акбале стало стыдно до слез, раскаянье нашло на нее. Тут-то и ввалился старик Суйеу.
Последнее время он частенько наведывался к дочери, всегда привозил чего-нибудь. Теперь он привез опаленную тушу овцы, со стуком бросил ее у двери. Потом снял сапоги, отложил в сторону шубу и тумак. Зоркий старик сразу увидал, что Акбала не в духе, раздраженно нахмурился, но смолчал. По своему обыкновению, он сел на почетное место, прямо вытянул свое сухое тело, уставился в одну точку и замер. И чаю почти не пил. Как только Акбала убрала дастархан, Суйеу встал.
— Погоди, я сейчас мясо опущу в котел, — робко попросила Акбала, но старик только рукой махнул. Уже выходя, нагибаясь, он вдруг обернулся.
— Мать здорова. Привет передавала, — и, не сказав больше ни слова, чужой, далекий, вышел из дому.
Пошел он к Алибию. Приезжая к дочери, он всегда заглядывал к старому другу, и в доме Алибия бывали ему рады. Старуха засуетилась, быстро наложила полный котел оставшегося с зимы жирного копченого мяса и взялась за самовар.
— Давай прочтем до чая бесин намаз, — предложил Алибий.
— А что, уже пора?
— Лучше сейчас, а то опоздаем.
— И то верно. Эх-хе-хе, этот бесин намаз— прямо беда. Беспокойный, как дойный скот весной, то и дело доить надо. — Суйеу усмехнулся и встал.
Вышли на улицу, совершили обряд омовения, посматривая друг на друга. После молитвы тесно сели за дастархан с пышными баурсаками и сухим творогом и только приступили было к чаю, как в дом заскочил джигит, сказал, что во дворе слезает с коня Алдаберген-софы. Алибий суетливо вскочил, закричал, не попадая ногами в чувяки:
— Эй, старуха, вставай живо! Прибери в комнате!
Суйеу нахмурился и мельком взглянул через окошко на улицу. Среди кланявшихся рыбаков грузной тушей возвышался Алдаберген-софы. Он держал камчу с ручкой из таволги, полы свободной лисьей шубы распахнулись. Он поматывал камчой, говорил что-то, задирал голову.
Суйеу зло усмехнулся и отвернулся.
— Как раздулся, а? Еле земля держит, — пробормотал он.
Несколько человек шумно входили в дом. Впереди переваливался Алдаберген-софы, скользнул взглядом по сидевшему на почетном месте Суйеу, отвернулся. Застывший Суйеу тоже не обратил на него внимания.
Алибий помнил их давнюю вражду и теперь не знал, что делать, боялся, как бы не схватились они у него в доме.
— Милости прошу! — приговаривал он ласково. — Как удачно попали, прямо к обеду…
— Хо-хо!.. — Софы весело посмотрел в сторону котла. — Я же добра желаю этому дому.
Перед обедом он решил тоже прочесть бесин намаз, стал раздеваться, весело рассказывая:
— А понимаешь, какое дело! Два-то моих коня вороных — помнишь, потерялись зимой? — так нашлись кони-то. В соседнем роде Кабак оказались. Вот возвращаюсь оттуда с тяжбы…
Все как-то неловко помолчали, потому что все вспомнили, как в прошлом году кражу этих двух коней Кудайменде приписал Калену. Старик Суйеу тоже вспомнил, ноздри у него напряглись, он часто заморгал белыми ресницами.
Торопясь скорее сесть за дастархан, софы скомкал обряд омовения. Второпях он забыл почистить зубы масуеком, как положено по обряду, ополоснув только рот водой.
— Э!.. Э, Алдаберген! — тут же скрипуче сказал Суйеу. — Бывало, ты подолгу ковырял палочкой в зубах, все тонкости обряда выполнял. А теперь ты вроде бы забывчив стал. Или эти два вороных лишили тебя памяти, а?
Алдаберген тяжело повернулся и впервые поглядел в упор на старика Суйеу.
— Ах ты, ядовитый старикашка! Да только шкура у меня толстовата, а ты как комар — не укусишь!
— Да-да, в самом деле… Я и забыл, что свинья чувствует только палку.
Алдаберген побагровел. Алибий откровенно струсил.
— Побойтесь вы бога! — заныл он умоляюще. — Что такое с вами, перестаньте же…
Но Алдаберген уже окончательно рассердился.
— Вот что, старый хрыч, у белого царя, знаешь, кандалов хватит! Нашлись твоему зятю, найдутся и тебе.
— А я тебя, злодея, давно знаю. Знаю, знаю: одному — шишки, другому — пышки… Да ничего, в этом мире все преходяще. Когда-нибудь и над родом Абралы затрубит роковой глас. Тогда посмотрим, на кого будут шишки падать…
Алдаберген не дочитал молитвы, не стал ждать обеда, оделся и торопливо ушел. Суйеу молчал. Огорченный Алибий попробовал заговорить о постороннем — разговор не получался. Суйеу только моргал изредка белыми ресницами да пофыркивал.
— Дурак! — бормотал он. — Истинный дурак! Надел шапку набекрень и хорохорится… Ах, дурак, балбес! Жирная свинья!
Алибий в раздумье уставился в землю. Он знал, что этот день не пройдет Суйеу даром, знал, что быть беде, и кручинился, жалко ему было старика.


V
Давно вечерело, падали сумерки, но ни в одном доме еще не горел свет. Во всех домах была нужда, бабы экономили на всем и берегли керосин. До ночи не зажигали лампы, обходились слабым светом огня под котлами. В некоторых домах еле выкручивали фитиль, чтобы только постелить постель.
В доме Алибия тоже не зажигали света. Перед самым ужином Бобек молча ушла из дому. У Алибия бывало многолюдно в доме, но сегодня гостей не было, старик со старухой одиноко сидели у огня. Давно уж стоял перед ними бесбармак, но есть не хотелось.
— Эй, старуха, — спросил Алибий. — Почему Бобек печальная?
— Ох и не говори! Откуда ж мне знать?
— Ты ее не обижала?
— Как я могу ее обидеть?
— Так чего ж она невеселая?
— А что делать? Единственный ребенок в семье, избаловали… Боюсь, грешным делом, что мы-то думаем о ребенке, а ребенок думает о другом…
— О чем это она может думать? — Алибий, было потянувшийся к мясу, отнял руку. — Что это ты мелешь?
— О бог ты мой! Чего ты все ко мне цепляешься? — Старуха рассердилась, взяла поднос с мясом, унесла. В другой комнате она громко заругалась, загремела, какие-то чашки, ложки посыпались на пол.
Алибий удивился, потом задумался при слабом свете огня. В этом доме как-то забыли, что Бобек — девушка. Но Бобек вдруг перестала ходить по игрищам, стала худеть, затаиваться. Глядя на грустную Бобек, грустили и старики, и мать часто думала последнее время, что девушка уже выросла. «Ах, не мешаем ли мы ее счастью?»— все думала она и покачивала головой.
Вернулась старуха гневная, с пылающими щеками.
— Любишь дочь, так подумай о ее счастье, пока жив!
— Эй, старуха! Молчи, говорят!
— С чего это я должна молчать, да ты…
Пришла Бобек, и старик со старухой сразу замолчали. Бобек хмурилась, на стариков не смотрела, есть не стала, разделась и сразу легла спать. Последнее время она все чаще думала о стариках родителях, жалела их, плакала втихомолку, пока не засыпала. У нее и теперь стал дрожать подбородок, навернулись слезы, она быстро отвернулась к стене и уткнулась в подушку.
Мать Бобек рожала два раза и оба раза — девочек. Старшая Ализа все хоронила своих детей. Младшей была Бобек. Родители растили Бобек как мальчика, угождали ей, баловали. Бобек смеялась, смеялись и Алибий со старухой, и хорошо становилось в доме, будто солнце заглядывало через тундук. Бобек скучала — старики места себе не находили от тоски. И Бобек старалась все время быть веселой.
Но в последнее время она стала уставать от вынужденной лжи. Раньше она одевалась во все мальчишеское, скакала на коне, играла с ребятами и сама забывала, что она девушка. Она даже ревела не один раз, если ее называли девчонкой. Теперь вся эта игра надоела ей. Рай ушел с караваном куда-то в далекий страшный город, по страшной караванной дороге, и она затосковала. Несколько караванщиков соседних аулов вернулись из Конрата и Шимбая ограбленные, и Бобек стали сниться страшные сны.
Один раз ей приснилось: какие-то черные люди в мохнатых шапках напали на караванщиков, выскакивали из оврага и бросались на верблюдов. Среди караванщиков был и Рай, ему накинули на шею петлю. Зажав конец аркана в ногах, кто-то поскакал по темной степи, Рай захрипел, задыхаясь, поволокся следом… Бобек так испугалась, что закричала: «Рай!»— и проснулась вся в поту.
Проснулась и мать, заворочалась, потом беспокойно встала, прилегла к дочери, обняла ее. Она давно знала, что Бобек любит Рая. Рай и ей нравился, но Бобек была помолвлена с другим, и мать грустно молчала.
— Чего-нибудь испугалась, Бобекжан? — тихо спросила мать.
— Змея во сне руку укусила, — схитрила Бобек.
На другой день она встала пораньше и пошла в рыбачий аул. Посидев сперва у сестры, зашла потом к бабке Рая. Поздоровалась, спросила о здоровье, повздыхала, заговорила о снах, как нужно толковать страшные сны.
— Не знаю… — неуверенно отвечала бабка — Откуда нам знать? В старину говорили, плохой сон увидишь — к радости.
Потом быстро взглянула на Бобек, спросила:
— А ты что это, не о караванщиках ли сон видала?
Бобек засмеялась, ничего не сказала, взяла прислоненную к печке домбру Рая, вытерла пыль, натянула новую струну. Будто забыв о бабке, стала трогать струну, подпевая невнятно и слабо. Потом остановилась, подумала и вдруг запела в полный голос:

Когда тебя, о мой Каргаш, я вспоминаю —


Я мучаюсь, покоя, сна не знаю…

Бабка сразу высвободила из-под кимешека ухо, оперлась подбородком о колено, подобралась, заслушалась. Когда Бобек дошла до самого тягучего печального места, бабка совсем расстроилась.


— Ах ты, пташка моя! — Она вытерла слезы. — Прямо до костей ты меня пробрала…
Вечером бабка заболела. Акбала принесла ей поесть, но она отвернулась, ничего не ела, а на другой день совсем не встала. После обеда пришла Бобек — странная, — бабка даже не узнала ее. На ней были камчатовая шапка, платье с двойной оборкой. Она не привыкла к женской одежде, чувствовала себя неловко, вся какая-то нескладная, угловатая. Входя в низкую дверь, зацепилась носком кебис за длинный подол платья, чуть не упала.
— Кто это? Бобек? Боже милостивый, что это с тобой такое? — изумилась бабка.
Бобек счастливо засмеялась. Приподняв подол длинного батистового платья, стуча черными блестящими кебис, она подбежала к аже.
— Аже, ну как, идет мне?
— Идет-то идет… А как… — Старуха смутилась, замолчала. Бобек опять засмеялась, подсела к ней, обняла, с любопытством посмотрела, как легкое платье, опустившись, мягко прикрыло ей ноги.
— Ах, аже! Сколько ни ходи джигитом, только если ты женщина… Раньше, когда маленькой была, ничего. А теперь какому джигиту нужна девушка в штанах? — Бобек с любопытством расправляла платье.
Бабка кивала головой, поглаживала шершавой ладонью руку Бобек.
— Вот Рай ушел с караваном, и я поняла, что я девушка. Ведь, утешая родителей, кого я обманывала? Их и себя…
— Да… Плохо теперь станет твоим старикам. Разве они думали, что под одеждой джигита бьется девичье сердце?
— Я думала об этом, — грустно сказала Бобек. — Да сколько можно обманывать себя и их? Это как голодный ребенок палец свой сосет… А потом, аже, плохо мне теперь дома. Как Рай уехал, мне и свой дом стал чужой, места себе не найду… Как гостья.
Бабка головой закивала, жалостно вздохнула.
— Аже… Почему они не едут так долго?
— А ты не переживай. Знаешь, раньше говорили: «Охотник опаздывает— большая добыча!» Наверно, нагрузились сильно, никак добраться не могут. Дорога-то дальняя.
— Судр Ахмет…
— Ну?
— Судырак ворожил на путников…
Услыхав о Судр Ахмете, бабка заволновалась, замахала руками:
— Тьфу на этого Ахмета! И не думай о нем, дураке! Чтоб во рту этого Судырака змея себе гнездо свила! Ты лучше о Калене подумай…
Обе замолчали, вспоминая Калена. Человек он был надежный, кроме того, Конрат, Ушсай, Ургенч — места, где Кален не раз быват когда-то, когда ночной порой скакал по степи за чужим скотом.
— Если Кален, родимый, целехонек, то и все живы-здоровы и до дому дотянутся благополучно!
Так решила старая бабка Рая.


VI
Весна в этом году была неровная. Снег то таял, то снова выпадал, дни стояли ветреные. Богатые баи, хоть и плохая была весна, давно убрались с зимовий, откочевали на просторные джайляу. Скот у них был хорош, юрты теплые, просторные, пусть себе метет весенняя белая поземка — не страшно.
Зато дела простых шаруа были плохи. Скота у них почти не было, да и тот отощал за зиму, и кочевать они не решались. Толковали, рассуждали о погоде, каждый по-своему, выжидали, какой аул откочует раньше. Между тем мелкий скот начал котиться, опять у шаруа выходила задержка. Покидать теплые зимовья не хотелось, ждали, пока молодняк окрепнет, встанет на ноги. А скотина все неохотней жевала остатки прошлогоднего сена, молодую травку повыбили, повытоптали, дойные верблюдицы почти не давали молока.
Другой же причиной, удерживающей прибрежные аулы на зимовьях, были караванщики. Их ждали со дня на день и наконец дождались.
На рассвете из Конрата прибыли караванщики. Тяжело груженные верблюды раскачивались, на каждом было по шесть мешков пшеницы. Большой шум поднялся по аулам, все только и говорили о караване, о Конрате, о смелых джигитах, выдержавших длинный путь. Каждый добавлял что-нибудь свое, преувеличивал, будто сам побывал в пути, все толковали, врали, верили и удивлялись. Самый последний человек, съездив с караванщиком, становился героем, богатырем. Ребятишки бегали из дома в дом, сравнивали бублики, у кого больше. Во всех домах жарили сегодня конратскую кукурузу, толкли просо.
И в рыбачьем ауле на круче было весело. Приехали Кален и Рай, сгрузили каждый по шесть мешков хлеба, стали раздавать рыбакам купленные в Конрате гостинцы. Кален сразу пошел домой, сел среди рыбаков, взял сына на колени, подбрасывал его, гладил, смеялся.
— Ну молодец! — восхищенно сказал Дос. — Теперь обеспечил семью на год. Молодец, что не побоялся ехать в город.
Кален поморщился.
— Чего там молодец… Везде голодные, самому в рот кусок не полезет.
— Ну голодные! На всех не напасешься. Каждый ест, что добудет.
Кален отсадил сына, нахмурился, крепко потер заветрившиеся щеки.
— Жена, — медленно сказал он. — Поди позови сюда рыбаков.
Жамал тотчас вышла, будто знала, что так и случится. Дос даже рот разинул, глядел во все глаза на Калена.
— Неужто раздашь? — не поверил он.
— Не в голой степи живу, среди людей, — рассеянно отозвался Кален, думая о другом.
— Кален! Кален, ты, не подумав, решил! — загорячился Дос— Шесть мешков тебе на сколько хватит! А разделишь на всех — что кому достанется? Всех не обеспечишь!
— Э, оставь свой ум себе. Работать буду, жену, сына всегда прокормлю.
Дос даже плюнул с досады, встал и вышел. Кален не обиделся, сидел смирно, думал о Еламане, как тот всегда делился с неудачниками, со вдовами и сиротами. Потом поднялся, тяжело ступая, вышел па улицу, подозвал двух джигитов.
— Хлеб разделите между рыбаками. Поровну.
Потом взял сына за руку и побрел в сторону кладбища на черном холме. Жамал поглядела ему вслед, поняла, что он пошел на могилу умершего зимой младшего сына, зашла за угол дома и тихо заплакала.
Полно народу было и в доме Рая. Долго перечислял Рай бабке, чего он ей привез, но бабке не было ни до чего дела. Она держалась за внука и все повторяла, что больше ни на шаг не отпустит его никуда. Немного успокоившись, Рай огляделся и заметил, что среди собравшихся не было Акбалы. Спросить прямо об Акбале он не решился, спросил обиняком:
— Нет ли вестей от Еламан-ага?
— Какие вести! На край света небось загнали…
— Пропал совсем! Сослали, куда ни лошадь, ни верблюд не дойдет!
— А… ребенок его здоров ли?
Каракатын у дверей не утерпела:
— Дьявол его возьмет, недоноска!
— Ну а Акбала как?
Рыбаки молчали, отворачивались, и опять Каракатын не вытерпела:
— Чего о ней спрашивать? Она в сто раз лучше тебя живет, хоть ты и шесть мешков привез!
Рай удивился, что никто из рыбаков не одернул Каракатын. Он задумался, а рыбаки опять заговорили, но уже о другом, пока бабка не крикнула на них:
— А ну, горлопаны! Хватит горланить, марш по домам! Оставьте меня с внуком.
Она была самой старшей в ауле, и ей можно было так говорить. Рыбаки стали послушно расходиться. Скоро дом опустел, по бабка как сидела, так и не шевельнулась — маленькая была, сгорбленная. Пожевав губами, она строго крикнула Раю:
— Наклонись! Подставь ухо!
Она всегда делалась грозной, когда говорила с Раем о Бобек. Рай понял, о ком она хочет ему сказать, засмеялся, крепко обнял бабку.
— Ну, ну! Обрадовался! С чего бы это? Рай еще крепче обнял старуху.
— У, подлиза! У, хитрец! Раньше что-то ты не обнимал свою бабку, а? Ну ладно… Твоя-то чуть не каждый день ко мне бегала. Ко мне она, что ли, ходила? Нужна я ей! Ну чего рот-то раскрыл, ступай скорей к ней, небось не дождется никак…
Зимовка Алибия недалеко, слышно было, как там лают собаки. Рай чуть не бегом припустил к аулу. Алибий оставил зимовье и перешел в юрту, поставленную чуть поодаль. Увидев знакомую, шестистворчатую, посеревшую на солнце юрту, Рай остановился, чтобы унять сердце.
Перед юртой стоял народ, был там и Алдаберген-софы, но Рай начал здороваться с края, подряд. Увидев такое непочтение, Алдаберген нахмурился, засопел. А Рай здоровался и оглядывался — и вдруг увидел над краем оврага пучок перьев. Смуглая девушка в камчатовой шапке кормила ягненка свежей травой. Она первая увидела Рая, вскочила было, потом опять присела, обняла и поцеловала ягненка. Черные глаза ее блестели, она стала подсматривать за Раем из-за ягненка.
Оживленно разговаривая, гости Алибия пошли в юрту. Рай задержался у дверей, уступая старшим дорогу, потом повернулся, пронзительно взглянул на Бобек и кивнул головой. Рай вошел в юрту, а Бобек, застыдившись, стала шептать ягненку:
— Знаешь, кто к нам пришел! Его зовут Рай… Райжан! Ну иди! Ступай же!
Бобек пустила ягненка на траву, подобрала подол своего батистового платья и побежала домой.


VII
Кто лег, кто сел в юрте, пояса развязали, каждый устраивался как мог, и подали чай, и все хлебали, потели в предчувствии обстоятельного интересного разговора.
— Итак, закупили вы в Конрате все, что надо, и вышли в путь домой… Н-да…
Все даже зажмурились, воображая, как караван выходит из города, а перед ним степь, и много дней пути, и разные приключения.
— Ну-ка расскажи, что было дальше.
Рай взялся за чашку, не спеша отхлебнул остывший чай. Первый раз все должны были слушать только его, и ему было неловко. И Бобек прямо на людях влюбленно смотрела на него.
— Из Конрата выехали мы вечером. Вел нас Кален… Один вел всех караванщиков из трех аулов.
— Разбойников не встречали?
— Нет. Кален-ага вел нас только по ночам. А на день мы все прятались в балках.
— Ну, Кален молодец! Рассказывай дальше,
— Земля к этому времени немного пообсохла, так что из Конрата до крепости Азберген дошли мы легко.
— Верно! Самый трудный путь — от крепости. Говори дальше…
— От крепости-то и пошли наши мучения. Весна-то только начиналась, где снег лежал, а где и проталины, грязь. Но мы вели караван над берегом, по склонам прибрежных гор. Верблюды у нас были хороши! Если бы не верблюды, не знаю, как и дошли бы… Ну вот, только подъехали мы к Каска-Жолу и Кара-Тамаку, как с моря задул ветер и пошел такой снег, какого я не видал! Девять дней не переставая дул ветер и шел снег!
— Да… Видать, хранил вас бог!
Софы Алдаберген, благочестиво закрыв глаза, закивал головой, Медленно перебирая четки, он как бы всей душой устремлялся к богу. И вид у него был тихий, кроткий. Но из-под нависших бровей зорко следил он за всем в юрте и давно уже не спускал глаз с Рая и Бобек. Он знал, что богач из рода Торжимбая, по имени Оспан, сосватал эту дочь Алибия за своего полоумного сына. Последнее время до софы стали доходить слухи, будто Рай и Бобек любят друг друга. А теперь он сам видел это и радовался, потому что Ожар-Оспан с давних пор враждовал с Кудайменде.
Алдаберген сидел, перебирал четки, незаметно усмехался в усы и думал злорадно: «Так тебе и надо! Сидишь, как гусак, надеясь на своих Торжимбаев, а этот вшивый рыбак пристроился под боком твоей жесир и спит с ней! Хи-хи…»
Покончив с четками, он опять обернулся к Раю.
— Ну что же дальше? Со снегом-то?
— Снег все валил, валил, и стало нам совсем плохо. Тогда Кален-ага собрал всех нас, мы привязали верблюдов, поставили их всех в круг, в середину сложили мешки, набросали сверху кошму, забрались под нее и почувствовали себя как дома. Харчей у нас было много, от ветра мы укрылись, чего бояться? Едим мясо, захваченное с конратского базара, варим себе похлебку, чай и в ус не дуем! — Рай посмеялся немного, захохотали и остальные — так все хорошо получалось у караванщиков.
— Значит, только и знали, что ели да пили, говоришь? Это хорошо. Ну а скотина как?
— О! — Рай опять засмеялся. — Разве джигиты не умеют обращаться со скотом? Особенно такие смелые джигиты, как этот пришлый наш зятек!
Рай шутливо хлопнул по плечу сидящего рядом пухлощекого парня. Тот глупо заржал, снова захохотали остальные, тоненько хихикал и Алдаберген. Он, оглаживая бороду, лежал на боку, выделяясь среди остальных своей толстой тушей, трясся, потом вытер глаза и поглядел на Рая.
— Апыр-ай, что это ты, парень, тут мелешь! В твоем Конрате бывали в молодости и мы, н-да… С караваном, с привалами, тоже кое-чего везли, и верблюды у нас были лучше ваших. Так вот, парень, на тех прибрежных склонах, о которых ты тут нам сказки рассказывал, нет никакой травы! А растет там один черный боялыш. Что? Боялыш сечет верблюжьи ноги и в корм не годится. Что? А ты тут разливаешься, мол, ели, пили и верблюдов не обидели. Что? Тебя я, правда, не знаю, но отца твоего знавал… Любил, любил поврать, ничего не скажешь. О, это был настоящий пустобрех.
Алдаберген опять затрясся всем телом, заходясь от смеха. Рай покраснел до слез. Бобек, разливая чай, чуть не выронила чашку.
— Эй, старик! — звонко сказал Рай. — Хоть мы и не родичи, но с давних пор живем соседями. По возрасту вы ровесник моего отца, и я должен вас уважать…
— Ну сейчас он ему покажет! — с восторгом сказал какой-то джигит.
Алдаберген смутился.
— Верно, верно, — торопливо подхватил он, как бы заранее сдаваясь. — Сейчас этот парень от сладких слов дойдет до горьких, а?
— Рай! Рай! Свет мой, хватит тебе, довольно! — закричал Алибий. — Давайте пить чай!
Бобек первый раз в жизни разливала чай. Она все время путала чашки гостей, с заваркой у нее тоже не получалось. Но тут она и про чай забыла, приоткрыв рот, смотрела на Рая, а перед ней уж полно было пустых чашек.
Вошла светлая молодая женщина, внесла второй чайник с заваркой, незаметно подсела к Бобек и ущипнула ее.
— Еркем, заварка у тебя кончилась, теперь наливай из этого… — шепнула она Бобек и так же незаметно вышла из юрты.
Гости опять вернулись к прерванному разговору о караванщиках.
— Ладно, что же вы делали с верблюдами-то?
— Да-да, скажи-ка нам, что там еще, кроме боялыша, растет на склонах?
— Да на склонах полным-полно разной травы! Клянусь вам, от златоногого биюргуна земли не видно! А вьючный верблюд, ведь знаете, ест все подряд.
— Так-то оно так, только на сильном ветру, ни одна скотина не пасется, все по ветру ходит, что же вы делали?
— А вот что! На ночь Кален гнал всех верблюдов в затишье, к нашей стоянке, и привязывал там. А рано утром гонит всех гуськом против ветра. Гонит, гонит, а потом пускает их по ветру назад и не дает сбиться с пути. Верблюды чувствуют присутствие человека и держатся вместе, пасутся спокойно.
— Апырмай, а?
— Ну Кален-то! Кален много повидал! Кто-кто, а Кален знает скот, как самого себя.
Заговорили о скоте, о его привычках и повадках, приводили разные случаи, потом наговорились, замолчали, думая, о чем бы еще повыспросить Рая. Тут-то пришлый зять не вытерпел и вступил в разговор.
— Кто, интересно, собирает теперь в аулах шерсть? — ляпнул он и глупо оглянулся.
— Э, дорогой? Зачем тебе? Или с себя шерсть хочешь сдать?
— Зачем, зачем — надо! Серьезно спрашиваю. Я ведь обстриг своего атана, на котором приехал.
— Ну тогда радуйся. Абейсын собирает шерсть.
— С каких это пор? — спросил Рай.
— Да недавно.
Ядовито улыбнувшись, Рай поглядел на Алдабергена. Все знали, что до недавних пор Алдаберген сам собирал по аулам шерсть, шкурки, мерлушку, обвешивал всех во славу божию.
— Апыр-ай, это хороший выбор, — сказал весело Рай. — Теперь бедняга Абейсын нашел тепленькое местечко. Лучше не найти такому волку! Нет, что ни говори, а волк попал в самую кошару!
После этого Рай поднялся и вышел. В юрте все молчали, Алдаберген почернел, Бобек неосторожно прыснула и закрыла лицо рукавом. Она вспомнила свое детство. Тогда по аулам ездил сборщик Алдаберген, и вот перед тем как ему приехать, мальчишки и девочки не спали всю ночь, а Бобек молилась богу, чтобы ночь была потемней. Ночью она бежала к верблюдам, лежащим и сопящим в золе, дергала у них с шеи и с ног свалявшуюся шерсть, а утром в подоле платьица несла ее Алдабергену. Алдабергена она боялась, останавливалась около него, задыхаясь, хлопала ресницами, молчала, но Алдаберген сразу понимал, в чем дело: «А! Доченька пришла, иди, иди сюда! Только что-то у тебя тут маловато, не стоит и взвешивать!»— говорил он, сгребая всю шерсть, запихивал в мешок и давал Бобек горсть урюка. Мать, конечно, узнавала обо всем и долго потом ворчала: «Всю шерсть содрала с верблюдов, голые ходят. Как тебе не стыдно!»
Вспоминая детство и Алдабергена, давясь от смеха, Бобек еле собрала чашки. А успокоившись, злорадно подумала: «Что? Съел? Не будешь связываться с Раем! Так тебе и надо, толстый черт!»


VIII
В последнее время по аулам стали нехорошо поговаривать о Еламане. Рассказывали, что он погиб, будто бы гнали его в Орск, он по дороге бежал и был застрелен солдатами.
Вернувшись из Конрата, Рай как-то в сумерках застал бабку в темной комнате — она сидела в углу, лицом к стене, раскачивалась и глухо повторяла: «Ах, Еламан!» Услыхав Рая, бабка быстро поднялась и сконфузилась.
— Еламана вспомнила. Какой был хороший! — сказала она, оправдываясь. — Но только я не верю, что с ним беда. Жив должен быть, зрачок мой!
Рай промолчал. Он верил и не верил. Кроме того, озабочен он был поведением Акбалы. Когда он уезжал в Конрат, на Акбалу было жалко смотреть. Прошел месяц, он вернулся и не узнал свою женге. Она стала мягкой и гибкой, глаза у нее блестели счастьем. Она была похожа на лису, вывалявшуюся в чистом снегу.
Рай тужил по Еламану, все вспоминал, какой он был серьезный, добрый, умный. Даже если он погиб, грех, было марать жене имя такого человека! Не один раз хотел он поговорить с Акбалой, но неловко было, а потом и неизвестно было ему ничего в точности. Вдруг она возьмет да и скажет: «Любимый мой деверь, о чем это ты говоришь? Какого это джигита ты поймал в моей, постели?» От стыда и дорогу к ней забудешь!
И Рай все реже стал ходить к Акбале, да и то больше из-за ребенка Еламана. Вернется с улова, занесет на котел рыбы, возьмет маленького Ашима на руки, походит с ним и пойдет себе домой.
При Рае Акбала сдерживалась, глаза опускала, лицо делала грустнее. Но счастье женщины было видно во всем, в щегольстве нарядов, в быстрой походке, в порывистости, и даже голос у нее другой стал.
Но вот по поселку пробежал еще один слух. Помертвев от ужаса и отвращения, слушал Рай, что чуть не каждую ночь приезжает в аул к Акбале Танирберген. Узнав об этом, Рай пошел к Калену.
В свободное время Кален любил что-нибудь мастерить. Теперь он шил сапоги жене. Рай подсел к нему.
— Кален-ага…
— А?
— Кален-ага, что делать? Акбала совсем пропала. Кален продолжал шить сапоги.
— Да ты не знаешь, что ли, ничего?
— А что?
— Говорят, Танирберген к Акбале каждую ночь ходит… Кален изменился в лице, посмотрел на Рая и отложил сапог.
— Не может быть! — хрипло сказал он.
— Правда, Кален-ага.
— Сам видел?
— Нет, сам не видел — люди видели. Каракатын видела, как на рассвете он от Акбалы выходил.
— Ладно, ступай, — сказал Кален, помолчав.
Рай ушел, а Кален бросил сапог жены в угол и стал думать. Потом решил: «Кровному врагу постель Еламана больше не марать! Поймаю, задушу, камень на шею — и в море. А там будь что будет».
Встал, потянулся, хрустя суставами, и вышел на улицу обдумать все на досуге.


IX
Многолюдный шумный аул на берегу моря, где всю зиму лаяли собаки, ревел скот и громко перекликались люди, давно уже откочевал, и в стороне Ак-баура стало тихо. Аул Алибия после приезда караванщиков из Конрата быстро разобрал юрты и тоже исчез. На всем побережье остался теперь только аул рыбаков. Да еще в одном из зимовий в низинке сиротливо стояла юрта Судр Ахмета.
Каждую весну Судр Ахмет больше всех шумел, кричал об откочевке, волновал все окрестные аулы, потом ему что-нибудь мешало, и он оставался.
Байбише Кудайменде как-то за утренним чаем сказала мужу:
— О чем ты только думаешь? Когда же мы кочевать будем? Вон аул Судырака уже собрался…
Кудайменде погладил бородку и засмеялся.
— Ой, жена, что ты понимаешь? Я-то знаю этого Судр Ахмета… У него и нагачи, знаешь, — братья Бакай и Шамай из племени Бестокал, знаешь? Возле урочища Киши-Кум? Тоже пустобрехи. А этот твой Судр Ахмет только голову морочит всем, а вот поглядишь, со своей крикливой верблюдицей будет в хвосте плестись…
Кудайменде как в воду глядел — Судр Ахмет остался, и среди истоптанной, замусоренной земли снявшегося аула стояла только его юрта. Собирался кочевать Судр Ахмет раз двадцать. Он и вчера окончательно решил откочевать на рассвете. Приказав жене все собрать, связать в тюки, он мирно заснул и проснулся на другой день к обеду. Может быть, он проснулся бы и позже, если бы не жена. Будила она его часа три и все-таки разбудила. Судр Ахмет протер глаза, потянулся своим худым хорьковым телом, расслабленно приподнялся и поглядел на улицу. Солнце стояло чуть не над головой.
— Е, так ведь уже полдень! — закричал Судр Ахмет. — Ах ты поганка! Лежала, значит, валялись до обеда, свою вшивую голову на солнышке грела?
— Так ведь я тебя…
— Молчать! Ты же баба… Могла бы хоть раз встать пораньше и разбудить почтенного своего мужа? А теперь кочевать в такую жару? Вогнать единственную верблюдицу в кровавый пот? Замолчи! У, дура! У, тварь, собакой вскормленная!
Жена и не пыталась возражать, боялась, как бы муж не кинулся на нее. Но Судр Ахмет все распалялся:
— Какая же это у меня баба? Сколько раз говорил я ей о кочевке! Так и знал, что не откочуем… С самой зимы я тебе говорю: кочуем! Кочуем, говорил тебе! Ау, жена, кочуем! Кочуем, все долбил тебе…
— Так я же тебя не держала…
— Ай! — закричал Судр Ахмет и потянулся за камчой. Жилы на его тощей шее вздулись веревками.
Жена отскочила в угол, но Судр Ахмет уже бросил камчу и задумался. И правда, о кочевке он начал говорить раньше всех, ранней весной, он совсем сложился, но потом передумал. Через две недели он опять собрался. Утром он должен был тронуться, но вместо этого заседлал коня и поехал по аулам. «Денька через два приеду, — сказал он жене. — Гм!.. Ау, жена! Вон из тех аулов, вон там, в Куль-Куре, попрошу парочку верблюдов, а то как кочевать? Ау, жена! Чтобы у меня порядок был! Прибери там все, полатай… Словом, будь готова!» И с тем уехал.
Судр Ахмет закатился надолго. Он помог откочевать аулам Рамберды и Жилкибая, зимовавшим в низине Куль-Куры, и проводил их почти до джайляу. А на обратном пути он с упоением рассказывал во всех домах, где ночевал, как шумно кочевали на джайляу богатые аулы, попирая, топча всю степь бесчисленным своим скотом.
Уже наступила настоящая весна, когда Судр Ахмет без верблюдов заявился домой. Жена было предложила кочевать налегке, с одной верблюдицей, но Судр Ахмет рассердился:
— Ау, ау, жена! Что я, прокаженный, чтобы кочевать одному? Вот погоди, съезжу в аулы Пирмана и Ширмана…
Аулы Пирмана и Ширмана собирались выезжать на другой день утром, Судр Ахмет договорился с ними кочевать вместе. Но по дороге домой его как-то занесло к рыбачьему аулу. Судр Ахмет поглядел на дымки, синеющие над землянками, остановился и начал в задумчивости покусывать жидкую свою бородку; глазки его прижмурились, и сладость взошла на лицо. «Гм!.. Ей-богу, у них там, наверно, рыбка варится, а?» Он вообразил, как ест сладкую рыбку, как чмокает и облизывает пальцы, и торопливо свернул к рыбакам.
Остановился он в доме Каракатын. Аккемпир и Дос его не жаловали, но Судр Ахмету и дела до них не было. Он ел рыбу, разговаривал с Каракатын, пил чай и, зажмуриваясь от восторга, кричал, какие богатые аулы Рамберды и Жилкибая и как он завтра сам будет кочевать. Опомнился он только в полночь. Вышел на улицу, помочился, посмотрел на звезды и хлопнул себя по ляжкам.
— А бог ты мой! Уж скоро рассвет!
Поймав лошадь, он умостился уже в седле, но тут же сказал громко: «Ау!»— и стал усиленно думать: «Ну куда я поеду ночью? Лучше я завтра пораньше выеду, еще затемно… Бог ты мой, на коне ведь птицей доскачешь!» Решив ехать утром, он слез с коня и пошел опять к Каракатын. Лег он, не раздеваясь, завернулся с головой в чапан, и стал уже было засыпать, как вдруг сбросил чапан и вскочил.
— Ойбай! Ойбай! Зарезал… Вспорол прямо меня! От криков Судр Ахмета все вскинулись.
— Что? Кто тут? Что такое? — испуганно спросил Дос.
— А ты думаешь — кто? Клоп! Как жеребенок! Вот он… Вот в руке брыкается!
Аккемпир успокоенно вздохнула и повернулась к стенке. «И что за человек! — с раздражением подумала она. — Дожил до возраста пророка, а такой беспокойный! И какой он только был маленький! Как только его вырастила бедная мать!»
Все опять заснули, но Судр Ахмет не спал, ворочался, брыкался. «Ай, плохо! — думал он. — Плохо мне будет завтра кочевать! Клевать носом буду, как блудливый джигит, всю ночь бегавший по девкам! Эта мысль, что он будет как джигит, ему очень понравилась, и он захихикал под чапаном.
Рыбаки, как и охотники, встают рано. Еще не рассвело, а весь дом Доса уж на ногах. Судр Ахмет не выспался. Зевая так, что челюсти трещали, пошел он за конем. Плохо стреноженный конь ушел далеко, и Судр Ахмет искал его до самого обеда. Аулы Пирмана и Ширмана снялись еще до света и теперь находились, наверное, где-нибудь около сопки Сиргакты.
Злой Судр Ахмет ехал домой и ругал всех подряд — и джайляу, и аулы, и Каракатын, и коня своего. Поругать себя он как-то забыл. Насупившись, подъехал он к дому и увидал, что все уже давно готово к кочевке. Навьюченная верблюдица привязана была к двери дома.
— О, будь ты проклята! О, чтобы губы твои никогда не дотронулись до молока! О невоспитанная! — завопил Судр Ахмет. — Как ты могла брюхатую верблюдицу навьючить до обеда? Что это за издевательство, а?
— Но ты ведь сам о кочевке…
— Какая кочевка, а? Какая кочевка, я у тебя спрашиваю! Язык у тебя в целую сажень! Разве я тебе говорил, чтобы ты до обеда навьючивала верблюдицу? А? Ну скажи! Говорил я тебе о кочевке до обеда?
Жена растерянно молчала. Судр Ахмет пошел в дом. Навстречу ему кинулись дети. Но Судр Ахмет и не взглянул на них. Во все глаза глядел он с порога. Дом был готов к откочевке. Возле лежали тюки, связанные постели, закутанная в одеяла посуда…
В ярости Судр Ахмет начал пинать тюки, колотить посуду. Потом побил жену, побегал, побил заодно и детей, выскочил из дому, сел на коня и уехал. А в одинокой юрте на берегу моря долго еще не смолкали рыдания жены и рев ребятишек.


X
Зима в этом году стояла в степи суровая и в нескольких аулах начисто выкосила скот. Казахи целыми аулами повалили к морю. Все они на разные лады повторяли одно и то же: «Кто у моря живет, с голоду не пропадет!» И все слонялись возле промысла. Плату не просили, только бы снасти дали — хоть рыбы поесть!
Благополучно перенес зиму один аул Кудайменде. Правда, и у него пало с десяток голов, но это были тощие верблюды, на которых всю зиму возили в город рыбу. Кудайменде и Танирберген думали о хозяйстве крепко и заблаговременно. Они только перекочевали на весеннее джайляу, только пустили скот на выгул, а уж мысли о предстоящей зиме не давали им покоя.
Скота у них с каждым годом прибавлялось, аул богател, и больше всего их теперь занимал вопрос о покосе. И пока власть волостного была в их руках, Танирберген решил отобрать у слабых аулов богатые зеленым кураком прибрежные покосы.
Пастбище, давно привлекавшее их, называлось Кандыузек. Аулы Алибия, Пирмана и Ширмана и Судр Ахмета уже много лет косили сено по обе стороны Кандыузека. Травы там было вдоволь, травы самой густой и сочной, одно плохо: надо было косить по воде, с лодки. Лодки в тех краях были только у Кудайменде, и он каждый год сдавал их в аренду на время покоса.
Теперь по совету Танирбергена Кудайменде хотел взять все покосы себе. Поразмыслив, он послал старшего брата софы передать Адибию, Пирману и Ширману свой салем: «Травы Кандыузека — ваша радость и ваше горе. В этом году всю траву по обоим беретам Кандыузека отдайте мне, а сами берите мой покос по прибрежью. Там самое удобное место для тех, у кого нет лодки. Там, правда, камыш жидковат, зато вода мелкая. Стога тоже можете метать на прибрежье».
А сам между тем размышлял так: если ему удастся зацепиться за Кандыузек в этом году, тамошние пожни отойдут к нему навсегда. Он был уверен, что добродушный Алибий и тихие шаруа Пирман и Ширман навряд ли станут потом заводить тяжбу. Он подумал также и о том, что, может быть, они не согласятся отдать ему покосы в этом году. Он может сослаться на то, что заранее, задолго до покоса, добром просил их согласия, что вовсе не хотел применять силу. Они ослушались и пусть пеняют на себя. Он все равно пошлет туда своих косарей. Да и куда им обращаться со своими жалобами, как не к нему? Где найдут они справедливость, как не у него?
Алдаберген-софы поехал с этим поручением по прибрежным аулам, и все у него выходило хорошо, везде принимали его с почетом. Только в ауле Алибия оскорбили — облаял его Рай, и крепко рассердился тогда Алдаберген. Вернувшись на джайляу, он собрал у себя болтливых джигитов. Радушно угощая их, он стал рассказывать о виденном на берегу.
— О боже, разве у Оспана есть глаза? Всякий вшивый рыбак может окручивать его жесир. А Алибий разве будет перечить своей дочери? Она там трется с рыбаком, а он сидит из-за нее на зимовке и на джайляу не кочует…
До большого рода Торжимбая, разбросанного по всему Акшиле, этот слух дошел чуть не в тот же день. Ожар-Оспан не стал долго разбираться в сплетнях. На другой день он собрал из аулов самых крепких джигитов и послал их к свату. Салем его Алибию был короток: «Дочь твоя, говорят, гуляет с рыбаком. Своим поведением она позорит мою честную голову. Если не хочешь плохого, немедленно кочуй на джайляу. На новом месте, среди благих желаний, сделаем той двух молодых, соединим их навеки. Если ты согласен — да будет так! А если не послушаешься моего совета, джигиты могучего рода Торжимбая тучей налетят на твой аул!»
Безобидный Алибий до смерти боялся своего свата. Получив такой грозный салем, он тут же разобрал юрту и откочевал. Джигиты Ожар-Оспана, делая вид, что помогают в кочевке дома Алибия, сопровождали его. Они следили за каждым шагом Бобек, ни на минуту не оставляли ее одну, не дали даже проститься с сестрой Ализой. И, как нарочно, никто не приходил в тот день из рыбачьего аула. Ничего не могла Бобек сообщить Раю.
Два дня кочевал аул Алибия и только на третий день остановился на широком лугу под Жаман Боташем. Отсюда Алибий решил отправить джигитов Ожар-Оспана назад.
— Передайте привет моему свату, — хмуро сказал он. — Скажите, что я не думал нарушать клятву, перешагнуть через святое благословение. Правда, она единственный у нас ребенок, и мы держали ее посвободней, не так, как другие… Что поделаешь? Для нас она до сих пор пятилетний ребенок…
Тут один джигит заржал. Он даже руками подперся и голову закинул, так ему было смешно.
— Хо-хо-хо… Пятилетняя! — повторил он. — Может, ее в люльку положить, чтобы она под рыбаков не подкладывалась?
Алибий стерпел и это. Передохнув, он повторил:
— Передайте привет Оспану! Через неделю сделаем той. Сам буду хлопотать на тое. Пусть пришлет жениха. И пусть теперь сами берегут свою жесир…
Больше он ничего не сказал и вышел, не поднимая глаз. Все эти дни Алибий старался не показываться дома, ночевал у соседей. Он не мог видеть слез Бобек и домой не ходил.
Скоро приехал жених с друзьями. Это был первый обрядовый приезд жениха, но жених не хотел соблюдать никаких приличий перед старшими. Грубый, как и его отец, он сразу стал держать себя хозяином в бедном ауле. Всем распоряжался, во все вмешивался, невесту не отпускал от себя ни на шаг, днем и ночью ходил за ней. Она выходила из дому — он шел за ней. Разговаривала с ней женге — он разваливался рядом.
Начался той, он сидел с ней и дышал ей в ухо. Ему давно не терпелось, потому что, по обычаям, после тоя молодых оставляли наедине. Его друзья сальным шепотом сказали, что супружеская постель их уже приготовлена, и жених, еле сдерживаясь, ждал конца тоя, когда все разойдутся. Но веселье затягивалось, и он все больше мрачнел. «О, брехуны! У, ненасытные шакалы!»— думал он и злыми глазами следил за веселыми джигитами.
А молодежь и не думала расходиться. Одну за другой пели песни, говорили, без умолку шумели в большой юрте Алибия. Когда веселье было в самом разгаре, Бобек накинула красный плюшевый камзол и встала. Догадавшись, что ей надо на двор, несколько ее подружек, звеня чолпами, дружно встали было за ней, но Бобек с усмешкой сказала им:
— Сидите, девушки, сидите. Женишок мой сойдет за сторожа, — и вышла.
Жених опередил ее, вышел первый. Выходя за ним, Бобек схватила прислоненную к косяку треногу и спрятала под камзолом. Ветра не было, на небе неподвижно стояли облака. В разрывах между облаками сверкали крупные звезды. Луна, перевалив зенит, вошла в облака и долго не показывалась. Далеко на широкой равнине Жаман Боташ разносился шум свадебного тоя. Хорошо слышны были в ночной тишине пение, смех, шутки, крики парней и девушек. Рычали и визжали собаки, дерущиеся из-за костей, из темной степи доносилось ржание жеребцов. Смутно чернели силуэты джигитов, разносивших мясо на подносах, и женщин, крикливо разговаривающих возле очагов. Вслушиваясь во все эти с детства знакомые звуки ночного аула, Бобек быстро уходила в степь. Не оглядываясь, она чувствовала, как следом, не отставая, шел жених. Порядочно отойдя от аула, она вдруг обернулась.
— Эй, женишок! Ты ведь не собака. Пора бы тебе и поотстать немного.
Жених остановился. Бобек, чтобы не вызывать подозрения, далеко не пошла, зашла за кусты, накинула на голову чапан и присела. Жених не спускал с нее глаз. Бобек не шевелилась. Прошло довольно долгое время. У жениха стали затекать ноги. Он переступил несколько раз, заругался про себя. Со стороны аула послышались голоса разыскивающих их людей. Немного погодя подошли несколько джигитов.
— Ау, Ожирай! — окружили они его. — Чего ты здесь стоишь, дружище?
— А где же наша женге?
— Чтоб вашу женге!… — сказал Ожирай.
— Э, почему разочаровался? Что случилось?
— Что может случиться… Вон она, сидит, проняло ее! — Ожирай показал в кусты.
Только тут джигиты заметили что-то темное за кустами и захохотали.
— Чего смеетесь? Дураки! — глухо рявкнул Ожирай. — Той ваш там не кончился еще?
Джигиты замолчали, но втихомолку хихикали, перешептывались.
— Бедняга! Вот попался!
— Н-да, невеста-то у него того…
— Невесте что — удовольствие! А он дождаться не может…
Но скоро и джигитов охватило нетерпение. Им захотелось потешиться, и они стали красться к кустам. Подошли почти вплотную к присевшей Бобек, остановились, помолчали, потом окликнули ее. Бобек не шевельнулась.
— Это все-таки наша женге, чего там стесняться! — сказал кто-то и полез через кусты. Он нарочно трещал, потом нагнулся и закричал — Эй, эй, идите сюда!
Ожирай, отпихнув других, кинулся первый, выхватил у джигита надетый на треногу камзол, поглядел вокруг и швырнул камзол с треногой в темноту.


XI
Бобек долго бежала по темной степи, шарахалась от каждой тени и вдруг наткнулась на коня. Конь был одного из сватов, стреножен концом поводка и под седлом. Он сразу начал вздыхать, пока она распутывала его и потом, когда уже сидела в седле, подтягивала стремена — так его загоняли на свадебных скачках.
Стало светать. До солнца было еще далеко, но уже слабые, дрожащие столбы света поднялись на востоке, и небо отделилось от земли. Бобек скакала в сторону Бел-Арана, и ей хотелось, чтобы ночь еще длилась. По дороге ей попалась широко разливающаяся весенняя вода в низине. Объезжать залив было долго, и она решила ехать прямо по воде. Сначала было мелко, потом стало глубже, конь с усилием чавкал, оседал под Бобек, сильно дул на воду. Бобек подбирала ноги, со страхом смотрела на темную воду и ждала, что вот-вот попадет вместе с конем в какую-нибудь яму. Но скоро стало опять мелко, конь приободрился, почуяв приближавшийся берег, щелкая иногда подковой по камням на дне, и Бобек уже с удовольствием слушала, наклонясь с седла, как под ногами у коня чмокает и щелкает.
Еще не успело окончательно развиднеться, как конь заметно начал уставать, и Бобек все время оглядывала степь. Но нигде, ни в одном конце степи не было и намека на погоню.
Ночные облака разошлись, и небо нарождалось чистым. Взошло солнце. Нежно-зеленые ковыль и полынь покрывали степь, и пахло горько и мокро. Роса сильно блестела, и за конем оставался отчетливый след. С самой зари не переставая пели жаворонки. Они выпархивали из-под самых копыт, трезвоня, заливаясь, взмывали вверх и повисали, трепеща крыльями. Бобек забыла обо всем, глядела, слушала звон. Небо над ее головой не двигалось, и жаворонок висел на одном месте. Бобек вдруг очнулась, ей показалось, что и она остановилась, не едет, она ударила ногами коня и закричала:
— Шу! Шуу, конек мой!
Она доскакала до Бел-Арана, впереди открылось широкое сверкающее море. Она увидела землянку на круче, чаек над берегом и засмеялась. Спускаясь с Бел-Арана в долину, она еще раз оглянулась и увидела, как вдалеке столбом поднимается пыль от скачущих коней.
— Шуу! Шуу! Милый, родной! Еще немного! Совсем уже рядом… Бобек поминала всех подряд — бога, дух дедов и прадедов, своих родителей, оставшихся дома. Конь ее спотыкался, припадал все чаще, пена комками летела у него с морды и с боков. Споткнувшись уже вблизи аула, он не мог больше встать, Бобек соскочила и, размахивая платком, крича что было мочи, побежала к аулу. А погоня потоком скатывалась уже с Бел-Арана. Скачущие джигиты увидели Бобек, увидели бегущих ей навстречу рыбаков и гаркнули свой боевой клич.
— Райжан!.. Спаси! — кричала обеспамятевшая Бобек. Рыбаки окружили ее, бежали со всех сторон, кто с колом, кто с дубинкой. Быстро собрались человек пятьдесят, зашумели, потом смолкли, напряженно глядя на приближающуюся погоню. Джигиты мчались во весь дух, но, не доезжая шагов десяти, начали осаживать. Кален, раздвинув рыбаков, вышел вперед, небрежно помахивая длинной железной пешней. Джигиты сразу стали остывать. Один Ожирай, вспотевший от ярости, двинулся ему навстречу. Под Ожираем был белоногий конь Оспана. Правый рукав Ожирай засучил по локоть, взял с седла тяжелое дубовое копье. Левой тянул за повод, сдерживал коня. Пригнувшись, он все ближе подвигался к Калену. По тут Мунке вдруг опомнился и закричал:
— Джигиты, джигиты! Братья! Что вы делаете? Опомнитесь! Джигиты будто взорвались, заорали, разевая рты, потрясая дубинками:
— Дайте нашу жесир, и мы уедем!
— Верните жесир!
— Жесир, жесир!..
— Если она ваша жесир, — натужившись, закричал Мунке, — то она мне свояченица! Она сестра моей жены!..
— Джигиты, чего вы его слушаете, топчи их! — заорал бородатый верзила и вздернул коня на дыбы.
Джигиты завертелись, охаживая коней плетками, закричали вразнобой, рыбаки уже разделились, чтоб сподручней было драться, но тут вдруг вырвалась исступленная Бобек.
— Не дам, не дам!.. — хрипло закричала она. — Рыбаки, не надо, не лейте кровь!.. Я пойду к ним, пойду… У вас дети, рыбаки-и!..
Рай догнал ее, схватил, зажал рот, потащил назад.
— Бей собак! Топчи! — взвизгнул Ожирай и кинулся на Рая. Сразу все заволокло пылью, заржали кони, брызгая пеной, потом все смолкло, только слышны были сухой треск дубин, надсадное дыхание, храп коней, топот копыт, глухие удары. Многие уже были вышиблены из седел, многие рыбаки сбиты в пыль. Бородатый наседал на Калена, старался достать дубиной. Кален увертывался, потом выбил у бородатого дубину, ударил пешней, но неловко, до головы не достал, попал по плечу. Бородатый повалился на бок, запутался в стременах, захрипел.
Ожирай, как выбрал Рая, так и пробивался к нему сквозь пыль, но его били справа и слева, и он отвлекался. Один раз он уж было настиг его, замахнулся копьем, но тут из пыли выскочил какой-то рыбак с колом, ударил Ожирая, промахнулся, зацепил по ноге. Ожирай бросил поводья, схватил копье обеими руками, всадил в рыбака. Конь поскакал, рыбак волочился на копье, мотая головой и руками, Ожирая чуть не выдернуло из седла, он бросил копье, и опять сквозь пыль мелькнули отбивающийся от всадников Рай и рядом с ним Бобек. Ожирай завизжал, пробился сквозь толпу, хлеща своих и чужих, настиг Рая, ударил доиром по голове, и Рай упал. Ожирай схватил Бобек за волосы, гикнул, поскакал, увидел мельком, как наперерез ему бежит Кален с пешней, на ходу подтянул Бобек, бросил поперек седла. «Эй, эй! За мной!»— звал он своих. Джигиты повернули взмыленных коней, завопили от радости и с топотом понеслись за ним.
Кален побежал было за джигитами, во в пыли ничего уже не видел, остановился, задыхаясь от ярости, что он не верхом, воткнул пешню в землю и заматерился. Через минуту, пошатываясь, размазывая по лицу кровь, подбежал Рай, остановился, ухватился за Калена, шумно дыша, глядел на далеких уже всадников. Джигиты поднимались на Бел-Аран.
— Кален-ага, ай! — крикнул Рай и заплакал. — Будь проклята наша жизнь!..


XII
Судр Ахмет подъезжал к дому, где два месяца назад оставил жену и детей. Конь у него выглядел исправно. И сам он был умыт, свеж, все на нем было чистое, даже воротник рубашки был свежий. Сзади к седлу были привязаны два узла. Дом свой увидел он издалека и начал в нетерпении покрикивать, зовя жену и детей. Судр Ахмет торопился, но конь шел плохо — обленился на зеленых просторах джайляу, возле многолюдных белых юрт.
«Гм!.. — думал Судр Ахмет и сладко прижмуривался. — Баба!.. Это хорошо, что у меня баба. Всегда кто-то дома шебуршится… Гм… Джигит ездит по своим важным делам, а дома… Гм! Да!..»
И он покрикивал еще издали:
— Ау, жена! Дети!
Но кругом было тихо, заросшая камышом безмолвная стоянка пугала коня, он вздрагивал и настораживал уши. Судр Ахмету тоже стало страшно. «Как же так? — растерялся он. — Что ж это нет ни души вокруг?» Он подъехал к камышовой изгороди и приподнялся на стременах. Вытянув шею, он завопил со страхом:
— Ау, жена!
И из безмолвного дома с черными провалами пустых окон и двери тотчас глухо в коротко отозвалось: «У-у!.. А-а!..»
Судр Ахмет в ужасе раскрыл рот. Он всегда боялся пустующих зимовок и кладбищ в безлюдных степях. И вот теперь его дом глядел на него пустыми глазницами окон. Судр Ахмет почувствовал, что кто-то следит за ним из темноты дома…
Конь всхрапнул, Судр Ахмет взвизгнул, ударил коня, чуть не вылетел из седла и поскакал. Мороз продирал его по спине, торба, висевшая у седла, где-то выпала, но он ничего уже не помнил и не знал, сколько он скакал и куда.
От непривычной бешеной скачки гнедой его скоро выдохся и стал останавливаться. Тогда Судр Ахмет немного оправился, с испугом поглядел назад и кругом, но никого не увидел. Зимовье его давно скрылось из глаз, и Судр Ахмет остановил коня! «Ойбай! Куда же это меня занесло?»— подумал он. Сдвинув войлочную шляпу на затылок, он вытер холодный пот, потом подоткнул под колени полы чапана, половчее устроился в седле и опять огляделся.
На востоке сквозь знойное марево бесконечной полосой тянулось море. Как всегда, при тихой безветренной погоде море серебрилось под солнцем. А впереди, на расстоянии овечьего перегона, виднелись дымки рыбачьего аула. Сердце Судр Ахмета сразу успокоилось. «Е, вон куда я заехал! Знал, куда ехать, вот сейчас рыбки попробую!»— подумал он весело, потом вспомнил недавний свой страх и захихикал.
По узкой козьей тропинке Судр Ахмет медленно спустился в низину. Степи будто и не бывало — вдоль дремотного тенистого склона Талдыбеке густо рос ивняк. По дну оврага, в тальнике, звенели и бормотали чистые пресноводные ключи. Вся балка заросла буйной зеленью. Особенно густо и сочно стояла трава вокруг родников. Полынь, осока и трутняк достигали колен всадника. Воздух в балке был прохладен и густ. «Богатейшее место эта Талдыбеке!»— думал Судр Ахмет, крутя головой и дыша свежей горечью полыни. Конь прихватывал на ходу траву и все норовил остановиться. Судр Ахмет понукал его, но не сердился.
В рыбачий аул Судр Ахмет въехал шагом, отпустив поводья. Он зорко поглядывал по сторонам, и на сердце у него становилось все веселее. Он видел котлы, вынесенные на двор, и думал, что это хорошо, котлы сейчас проветриваются, а потом в них будет что-нибудь вариться — мясо или рыба… Он видел на протянутых веревках вялившуюся, блестевшую рыбу, и во рту у него набиралась сладкая слюна.
Въезжая в аул, Судр Ахмет все раздумывал, к кому бы заехать насчет рыбки, как вдруг у самой дороги увидел единственную в ауле юрту, и сердце его екнуло. Сначало он увидел юрту, но тотчас заметил и верблюжонка возле юрты, и тут же все понял. «О верблюдица, скотище родное!.. — останавливая коня, подумал он. — Разрешилась, значит, почтенная!»
Возле дома возились в пыли ребятишки — мальчик и девочка, — Судр Ахмет поглядел и на них, сморщился, глаза его защипало, хотел позвать их и не мог, застрял в горле комок, в носу стало мокро, и, свесившись с коня, он только высморкался.
Скоро сидел уже Судр Ахмет в своей юрте на самом почетном месте, дети елозили у него по коленям, он их щекотал и весело поглядывал на жену.
— Так, та-ак… Переехала, значит. Это ты хорошо придумала.
— Да уж не знаю, — хорошо ли, плохо ли, а только переехала.
— А я что говорю? Правильно сделала. Ведь я, Бибижгмал, ведь я-то знал все заранее, когда уезжал… Уезжал, а сам сразу и подумал: обязательно к рыбакам переедет! А теперь вот и верблюдица разрешилась… Гм!..
— Слава богу, дожили! И ребятки рыбой отъелись.
— Во-во! А что, моя баба — хуже других, что ли! Или она прокаженная? Не знает она своей выгоды? Хи-хи!.. Ау, жена! Ты только с домашним хозяйством управляйся, а со всем остальным я сам управлюсь. Вот увидишь, жена, ты еще у меня разбогатеешь! Почтенный муж твой — большой человек! Скоро у меня будет… Где же это у меня пестрый курджун, а? — спохватился вдруг Судр Ахмет, пошаривая руками возле себя и оглядываясь.
Курджуном оказались два небольших узелка, притороченных к седлу. В одном узелке был порядочный синебокий чайник. В другом — фунта два чаю и немного дешевых конфет. Чайник, чай и конфеты прислал в подарок старший брат Ахмета, Нагмет из Челкара.
Сын Нагмета с детства рос в городе, выучился кое-как по-русски и устроился потом в судебной канцелярии. Должность исполнял он самую маленькую, но земляки считали его настоящим Судьей. Раньше Судр Ахмет все как-то забывал, что у него есть брат Нагмет. Но как только племянник стал Судьей, Судр Ахмет зачастил в город.
Останавливаясь у брата, он приказывал снохе стелить себе самую чистую кошму, тут же забирался на нее и, надувая щеки, восседал на самом почетном месте. На Нагмета поглядывал он с ревностыо. Он видел, с каким почтением относятся все к отцу Судьи, и сердился. «Ау, как же так? — думал он. — Как это получается? Нагмет сын Маралбая, и я сын Маралбая. А он вон как важничает? А я не от Маралбая родился? Теперь вот его зовут Отцом Судьи! Как же так? Почему же меня не зовут Дядей Судьи? Что, мне самому себя называть так, а?»
Если в доме оказывались незнакомые, Судр Ахмет становился как хозяин — во все вмешивался, надоедал всем своими распоряжениями. Племянника он звал ласкательно: «Кабенжан», хихикал, похлопывал его по плечу… Племянник дядю терпеть не мог, но сдерживался. Однажды только крепко обидел он дядю. Был полон дом посторонних, а он возьми да и скажи:
— Так как, дядя… Значит, говоришь, на берегу оставил дом? Теперь, значит, можно тебя звать Ахмет-рыбак? — и, не удержавшись, расхохотался, подлый! И гостям стало весело, чтоб их всех разорвало! Крепко обиделся тогда Судр Ахмет.
Вот если бы он тогда вскочил да крикнул бы: «Ноги, мол, моей больше у вас не будет!»— да и пошел бы прямо по дастархану к двери и ушел бы, а потом брат Нагмет и Судья бежали бы за его конем и молили бы простить их — ух, вот было бы здорово!
Предупредительный племянник скоро смягчил сердце обидчивого дяди, подарив ему рубаху и штаны, а жене его — платок и платье из дешевого ситчика! Дядя немного отошел, но обиды не забыл. Он ходил по городу, и, если кто-нибудь смеялся, ему казалось, смеются над ним. Он ехал домой, и будто углем на нем написано было: «Ахмет-рыбак». Конь его попукивал на ходу, а ему слышалось: «Ахмет-рыбак!» Трясогузка долго летела за ним, садилась иногда впереди на дороге, дергала хвостиком, попискивала: «Ахмет-рыбак»…
Только Танирберген, храни его господь, хорошо поговорил с ним, как с баем поговорил! Узнав, что Судр Ахмет едет к морю, он завел речь об Акбале и всем святым клялся, что подарит Ахмету лучшего коня, если дело будет сделано.
Теперь он радовался, что сидит с женой и детьми в своей юрте. И серая верблюдица благополучно опросталась, и вообще все было хорошо. Несколько раз, не удержавшись, выходил он к верблюжонку и, радостно приговаривая: «Ух ты!»— щипал его за мягкий плюшевый нос.
Раздав городские гостинцы, покричав, пощелкав языком, он сел пить чай. Откусывая, сося мягкие липкие конфеты, он пил чашку за чашкой крепкий чай, потел, утирался, говорил и нюхал, чем пахнет со двора. А со двора пахло хорошо. На дворе варилась в котле рыба.
— Жена, а жена! — время от времени спрашивал он. — Котел не пора снимать? Копченая рыба ой как быстро варится, а?
Он сажал себе на колени совсем черных от солнца, пропахших рыбой ребятишек и хихикал, глядя, как из котла во дворе идет вкусный пар.
— Ну как, хороший у вас отец, а? Хороший, хороший у вас отец, конфет вам из города привез, да?
Потом вспомнил Акбалу и сделал озабоченное лицо.
— Ау, жена! Отнеси бедняжке щепотку чаю и пару конфет! Скажи, Ахмет помнит о ней. Совсем сирота, бедняжка…
Потом долго, жадно ел рыбу, чуть не подавился сперва, а наевшись, вдруг подумал: «Ау! Совсем дурак этот Судья, мой племянник! Ахмет-рыбак, хи-хи… А вот возьму и останусь я рыбаком. Тут хорошо. Рыбка всегда будет, а?»
Он прилег, и глаза его тотчас стали слипаться.
— Ау, жена!.. — сонно бормотал он, поглаживая живот. — Вон остальные аулы — чего они едят? Бедные, богатые… Я тебя спрашиваю, жена, чего они едят? Молоко едят… И все. Насчет крупы и не думай. Н-да… Век не увидишь. Ах ты, моя Бибижамал!.. А у нас — море… Прямо как с неба все валится. Готовая пища! Ложись на спину, открой рог — только успевай глотать! Н-да… Глотать! Лишь бы жевать не ленился, вот как… А тут — Судья, хи-хи!.. — закончил он загадочно и игриво похлопал жену.
После обеда зашли рыбаки. Ахмет проснулся, вспомнил про свою новость и стал важным. Поздоровались, помолчали, Ахмет хотел сперва поговорить о том о сем, но не удержался и сразу брякнул:
— Слыхали? Царь, говорят, решил брать казахов в солдаты?
— Не может быть! — усомнился Мунке.
Тогда Судр Ахмет распалился.
— Как не может! — закричал он. — Вон, гляди, это что? Уши? Так вот, собственными ушами слышал я! В городе все известно. И племянник у меня — Судья! Он и волостного Кудайменде вызвал в город…
Рыбаки встревожились, замолчали и скоро ушли. Оставшись один, Судр Ахмет почесался, позевал и опять лег. «Напугал я их, — думал он о рыбаках. — И еще не так напугаю! Они меня еще узнают!»
Потом пришла Акбала, покачивая на руках ребенка. Она похудела, глаза стали еще больше на бледном лице. Но одеваться она стала опять хорошо. На ней было белое батистовое платье, поверх него еще безрукавка из синего плюша, и волосы были заплетены в две косы и распущены на концах, как в девичестве. Судр Ахмет сел и с удовольствием поглядел на нее.
Историю с Еламаном он знал. Знал он также, что никаких вестей от Еламана из Сибири не было. И он тут же заговорил о Еламане, глядя вверх и покачиваясь:
— Ау, Еламан! Хоть и был он простой рыбак, бедный человек, непочтенный, как другие почтенные люди, зато среди этих голодранцев-рыбаков был самый лучший!
Лицо Акбалы пошло красными пятнами, и она опустила глаза.
— И вот теперь он в воду канул! Да простит аллах его, беднягу! Любил я его… Часто упоминаю его в своих молитвах.
Судр Ахмет пустил слезу, потом утерся и сделал знак жене, чтобы та вышла. Оставшись вдвоем с Акбалой, он подсел к ней поближе. Подозрительно оглядев все углы, он наклонился к уху Акбалы и зашептал:
— Душа моя, кто умер, тот не вернется… А живые должны жить. Слушай меня, дорогая… — тут Судр Ахмет запнулся. — Устраивай свою судьбу, пока не поздно. Пока стан твой гибок… — Судр Ахмет игриво похлопал Акбалу по спине. — Хи-хи… Пока, говорю, стан гибок и щечки свежие, и все такое… гм!.. ищи себе мужа! Только не из этих, поняла? — Судр Ахмет кивнул на рыбачий аул. — Ау! Акбала милая… Это, как его… Есть один человек, н-да… Тебе предложения никто не делал, а? Не таись! Если есть в целом свете человек с доброй душой, так это, Акбалажан, я, твой друг!
Красивый подбородок Акбалы давно дрожал, дыхание прерывалось, она то краснела, то бледнела и не смела поднять глаз.
— Так вот, я и говорю… Н-да, этот, как его… Танирберген тебе предложения не делал?
Акбала медленно подняла длинные черные ресницы и главами, полными слез, прямо взглянула на Судр Ахмета. И чем больше она смотрела на него, тем больше пугалась.
Во всем облике его не было ни одной правильной черты, весь он был несоразмерен. Везде, во всех чертах его лица или чего-нибудь недоставало, или что-то было лишнее. Бритая до синевы голова его была заострена кверху и походила на воробьиное яйцо. Огромные, прозрачные, как рыбий пузырь, уши оттопыривались. И еще странность была в этих ушах — они двигались! Они настораживались на звук, даже слегка поворачивались в ту сторону, откуда был звук, или обвисали, совсем как у зверя.
— Не таись от меня, Акбалажан, на всем свете я единственный почтенный друг твой! — нажимал между тем Судр Ахмет.
Акбала опять опустила глаза и молчала. Судр Ахмет еще тесней приник к ней и задышал в ухо:
— Доверься… Ну, ну, скажи!
— «Доверься, доверься»!.. — сердито сказала вдруг Акбала. — А его куда деть? — кивнула она на сопевшего у груди ребенка.
— Гм!.. Н-да… — Судр Ахмет задумался.
Он зажмурил глаза и забрал в кулак свою бороденку. Долго он думал, прикидывая так и сяк. Конь, обещанный Танирбергеном, который уже чуть не у юрты топтался, теперь стал уходить. Судр Ахмет кряхтел, потел, жалел коня и думал… Наконец он раскрыл глаза, хихикнул и даже в ладоши хлопнул.
— А что! — победоносно сказал он, и ему показалось, что конь опять переступает, всхрапывает возле юрты. — А что! Нашел! Этого малыша… А как его зовут?
— Ашим.
— Ашим? Хорошее имя. Прекрасное имя! Совсем еще малюсенький… Сколько уже малютке?
— Шесть месяцев.
— Шесть месяцев? О, да он совсем взрослый! Совсем крепкий!., Ах ты, недоносок мой! Дай-ка пощекочу тебя… Тю-тю-тю!.. Ки-ко-ко!.. А вообще-то медленно человек растет. Шесть месяцев уже, а вид у него… Да и годовалый тоже так себе, ни то ни се… Вот гусята, только вылупились, а уж туда же… в воду! Хи-хи! Или возьми собаку. Шесть месяцев ему, так он — у! Мышей сам себе ловит…
Судр Ахмет долго хихикал, вытирал глаза, мысли его бродили где-то по кругам, пока снова не наткнулись на коня.
— Ну так вот, слушай, чего я придумал… Отвези-ка ты сосунка к своим родителям. Что ему делать, Суйеу-ага-то? С внуком станет играть, кормить его станет — вот ому и дело, а?
— Если они узнают, что я хочу замуж… Судр Ахмет даже руками на нее замахал.
— Что ты! Ты не вздумай говорить об этом! А так это… М-м… Скажи, теперь, мол, понянчите вы его, а я измучилась. Даже скажи готовить себе не успеваю — одна ведь! Неужели откажутся?
Акбала посидела немного, думая о чем-то, потом встала и пошла к двери. Один раз она оглянулась, хотела что-то сказать, но не сказала, покраснела и ушла.
Оставшись один, Судр Ахмет долго вспоминал лицо Акбалы, когда та уходила, какое оно было — холодное или взволнованное. Подумав, он решил, что все-таки взволнованное, засмеялся, хлопнул себя по ляжкам и сказал радостно:
— Аа! Уа, Ахмет, конь теперь твой!


XIII
— Ойбай! Ойбай… А да будьте вы прокляты! До седьмого колена… Я уж и что ел не помню, ой! У-у-у!..
Судр Ахмет бегал по темной юрте, не находя себе места. Комары звенели вокруг него яростно и беспощадно. Судр Ахмет отмахивался, жалобно вскрикивал, шлепал себя по шее, по ушам, но комаров становилось еще больше, и Судр Ахмет изнемогал.
Наконец он не выдержал, выскочил во двор, развел дымокур, мелькая в темноте белой рубахой, отбежал в угол, крикнул что есть силы: «Уа!», разбежался и нырнул в едкий дым.
— Ага! — сладострастно завопил он. — А ну-ка налетай теперь! Не можете? То-то!
Но он и сам в дыму стал как комар — едкий дым лез в глаза, в нос, он чихал, кашлял, потом ошалело выскочил из дыма и кинулся в юрту. Увидев жену, спавшую как ни в чем не бывало с открытым лицом, он остолбенел. «Уж не сдохла ли эта собака?»— подумал он и приложил ухо к ее груди. — Жива! Ба! Да она в самом деле жива! Я себе места не найду, а она дрыхнет, невоспитанная!»
Такого Судр Ахмет уже не мог стерпеть и сердито пнул жену в бок.
— Ау, жена! — закричал он. — Ай да баба! Ай, двужильная баба!
— Что? — невнятно спросонок отозвалась жена.
— Я вот тебе покажу, что! Вставай, разбирай дом! Кочуем отсюда! Будь они все прокляты до седьмого колена!
— О господи, погоди хоть до рассвета! Все неймется тебе…
— Что-о? Почтенный твой муж тебе надоел? На рассвете хочешь бездыханный труп мой увидеть?
— Ах, мой дорогой, где это ты видел умерших от комаров?
— Помилуй аллах! И-и, безбожница… Ах ты тварь, а?! Не видела, так увидишь! Эти твари живьем меня сожрут! Сожрут, говорю тебе, ничтожной!
Судр Ахмет торопливо лег, закутал голову чапаном, полежал, шумно дыша, потом сел и захныкал:
— Ау, жена… Эти комары, будь они прокляты, как войско тысячное… Вон они как пищат! Сам маленький, а как пырнет тебя, будто копьем… Клянусь аллахом! Во! Во! Ай-яй!..
Только под утро с моря потянул свежий ветерок и стал отгонять комаров. Судр Ахмет тогда разделся, долго, с ожесточением чесался, кряхтел, потом блаженно закрыл глаза и заснул. Храпел он чуть не до обеда и проснулся, когда рыбаки уж возвращались с улова. Везде по дворам, возле очагов, белели платки женщин. Судр Ахмет поглядел к себе во двор и увидел, что Бибижамал чистит на доске большого желтобрюхого сазана. Судр Ахмет как был — в подштанниках, в нижней рубахе, босой, с непокрытой головой — подошел к жене и стал умильно глядеть, как жена вспарывает брюхо сазану и как оттуда лезет нежно-розовый жир.
— Ну, ну! Баба! Ах ты, баба! У-у! — ласково сказал он и потрепал жену по спине. Потом позевал, поглядел по сторонам и пошел одеваться. Одевшись, он опять позевал, сильно поскреб голову и стал думать, чем бы заняться. Ничего не придумав, он вышел, пощурился на солнце и, спотыкаясь, заплетаясь на ходу, вяло побрел к Мунке.
Дом Мунке был полон. Сидели там Кален, Рай, Дос… Голова у Рая была завязана белым ситцевым платком. Сквозь платок проступала кровь. Рай угрюмо сидел, молчал и ни на кого не смотрел.
Судр Ахмет еще в Челкаре слышал о драке в рыбачьем ауле. С наслаждением слушал он тогда, какой смелый Ожирай, как он убил одного рыбака, проткнув его копьем, как сбил с ног Рая, взвалил на коня девушку и ускакал.
Он поглядел на мрачного Рая и чуть не захихикал. У него даже язык зачесался — так захотелось ему сказать что-нибудь о джигите, потерявшем свою девушку. Он бы и сказал, да посмотрел на Калена и схватился за бороду. «Апыр-ай! — подумал он, заводя глаза. — Возьмет и убьет! Это прямо нечистый дух!»
Судр Ахмет огляделся и заметил Акбалу. Акбала осунулась, под глазами у нее легли тени, и Судр Ахмет сразу понял, что она не спала ночь после вчерашнего разговора. «Э! Раз баба засомневалась, так уж бес ее попутает!»— решил Судр Ахмет и опять чуть не захихикал. Он уже чувствовал под собой обещанного Танирбергеном коня. Он скакал на нем по степи, и ветер бил ему в лицо.
Разговор зашел об ауле Кудайменде, и Судр Ахмет вдруг понял, что безмерно любил Кудайменде, и Танирбергена, и всю их родню, и весь аул, и небо над их головой. Язык его снова зачесался, в горле пискнуло, и Судр Ахмет не вытерпел:
— Ау, что там говорить — вода счастье! Где вода, там и жизнь! Вон склоны Акмарка какие зеленые в этом году, а? Я говорю, аул волостного Кудайменде весной пшеницы посеял… Как попало посеял этот почтенный аул мешков пять или шесть, а теперь что? А? Стена? Клянусь аллахом — стена! — так густо выросла…
Жены Мунке и Судр Ахмета были родственницами. Родство, правда, было дальнее, но оно связывало Мунке. Он не любил Судр Ахмета, но должен был его терпеть.
— Ладно, ладно, — кисло сказал он. — А как, в самом деле, дела у Каратаза? Что-то плохая молва о нем идет…
— Что, что? — закричал Судр Ахмет. — Кудайменде сейчас луну на небе может достать! Семь дедов не видали такого богатства! Кудайменде и Танирберген — о, это великие люди! Скоту их нет числа. Когда их бараны пасутся в степи — травы не видно. Ягнята у них — как телки! Клянусь аллахом, как телки! Как пройдет мимо, покачиваясь, еле волоча курдюк, — аж слюнки по бороде потекут!
И Судр Ахмет, прижмурившись, покосился на Акбалу. Она вся пылала, ей было стыдно и тревожно. Она не могла больше быть на людях и тихонько вышла. Судр Ахмет зажмурился и опять поскакал на байском скакуне, он уж и бока его чувствовал своими ногами. Поскакав немножко на коне Танирбергена, Судр Ахмет стал думать о своем коне. «Избавиться бы мне только от своей клячи! Это же одно мученье. Все кишки отобьет ее собачья рысь!»
— Ну ладно, — сказал опять Мунке и сморщился, будто хватил кислого. — Каратаз тобой может быть доволен. А ты расскажи-ка лучше нам о новостях. Ты не соврал, что царь решил брать на фронт казахов?
— Что ты сказал? — завопил Судр Ахмет. — Да ты сопли Каратаза не стоишь!
Сердито фыркая, дрожа от ярости, Судр Ахмет выбрался из землянки и в тот же день поставил свою юрточку рядом с домом Акбалы. И ни к кому больше не ходил, кроме как к Акбале. А ходил он к ней так часто, что и тропинку протоптал.
За все это время он палец о палец не ударил. Стреноженный конь его уже больше недели гулял на воле. Несколько раз Судр Ахмет с уздечкой выходил было на поиски, но всякий раз ему что-нибудь мешало, и он возвращался.
Вчера наконец он твердо решил идти искать коня. Но вовремя вспомнил, что у единственной его верблюдицы нет мурундука. Жена принесла ему как-то небольшой красный тузген и попросила: «Отец Аккозы, сделай из него мурундук для верблюдицы!» И вот Судр Ахмет вспомнил о мурундуке и, пока не выскочило из головы, сказал себе: «Ладно, Судр Ахмет, продли, аллах, мои дни! Ладно, конь не уйдет, а теперь я займусь мурундуком!»
Строгая тузген, он порезал себе палец и, пока жена прилаживала к ране горелую кошму, перевернул весь дом. Потом у него зачесалась голова. Он решил побрить голову и пошел к Мунке. Мунке был в море: переставлял там сети. Судр Ахмет поскучал немного, опять вспомнил о коне, засунул уздечку за пояс и отправился на поиски.
За аулом он увидел свою верблюдицу. Вид ее был жалок, живот впал, ноздри загноились. Пофыркивая, она понуро мотала головой. Поглядев на верблюдицу, Судр Ахмет рассердился и пошел домой. «У, нечестивая!»— думал он о жене.
Вот если завтра единственного коня разорвет волк или украдет вор, кто будет виноват? Проклятый мурундук будет виноват! А если дальше покопаться, то кто велел сделать этот проклятый мурундук? Жена велела, будь она проклята! Черт ее догадал найти тузген и принести домой! Вот кто истинный виновник — баба!
— Был бы я один… — бормотал дорогой Судр Ахмет, — давно бы уж нашел коня! А все эта баба проклятая, вечные у нее дела… То одно ей делаешь, то другое… Теперь вот мурундук, чтоб ему…
Судр Ахмет так расстроился, что уж не мог идти шагом, побежал. Прибежав рысцой в юрту, он повозился там, потом выскочил как ошпаренный и помчался к Акбале.
— Акбала! Оа, Акбала! Дома ли ты? — вопил он еще издалека и с разбегу нырнул к ней в землянку. — Душа моя! — закричал он с порога. — Акбалажан! Зайди к нам вечером, когда жена вернется с дровами!
— Что такое? Что случилось?
— Ай, случилось, Акбалажан, уж что случилось! Чайник, понимаешь, разбил… Ай, какой чайник! Синебокий! Красавец чайник, я его еще из города привез… Подарок моего почтенного брата, Отца Судьи — Нагмета!
— Ну а жена-то…
— Ойбай-ау! Кто же виноват! Баба моя виновата, она, подлая, виновата, никто больше! Мурундук ей этот загорелся… Тузген ее проклятые глаза увидели, с того и началось, и теперь вот любимый чайник мой… Побью я ее, клянусь аллахом! Зайди, душа моя, чтобы я ее не побил!
Судр Ахмет пошумел еще и ушел, а Акбала вздохнула и стала думать о другом. Она совсем извелась за последние дни. По совету Судр Ахмета она отвезла ребенка к родителям. Малыш не принимал кобыльего молока, его рвало. Она быстро вернулась в рыбачий аул, но крик ребенка до сих пор стоял у нее в ушах. Она просыпалось ночью и по привычке шарила возле себя, но пуста была ее постель.
Один раз к ее землянке подошли козлята Каракатын. Они хотели пить и кричали. Акбала дала им воды. Она еще ставила им миску с холодной водой, а они поддавали ее под локти мягкими горячими шишечками на лбу и чуть не выбили миску. Они сразу сунули мордочки в миску, зачмокали, затрясли хвостиками от наслаждения, а Акбала вдруг заплакала и кинулась к себе в темную землянку.
Тогда она возненавидела вдруг и Судр Ахмета, и Танирбергена, и весь мир, и себя, и все ей стало не нужно — и замужество и богатство… Вспомнился ей тогда Еламан, вспомнила она, как он радовался, когда узнал, что у них будет ребенок, как счастливо и испуганно смотрел на нее, как стал беречь ее, не позволял ничего делать. В свирепые холода целыми днями пропадал он на море. Рыбаки с ног валились от усталости, а он, будто юноша к невесте, весело, быстро шел домой, и не была в тягость ему его ноша. Он бросал мешок с рыбой у порога, снимал верхнюю одежду и сразу брался за домашние дела. Все у него получалось сразу, все выходило хорошо, и приятно было в такие минуты смотреть на него.
И вот этого веселого, доброго, сильного человека угнали в Сибирь, и он так и не увидел своего сына. А теперь Судр Ахмет уж и похоронил его, набожно закрыв глазки, сложив руки, читал каждый раз после обеда молитву за упокой его души. И ее он заставлял молиться за грешную душу.
— Душа моя, дух усопшего ждет от живых молитвы… Молись же! — говорил он пронзительным фальшивым голосом.
Так, в горе и растерянности, сидела Акбала до самого вечера. А вечером опять ввалился Судр Ахмет и с порога жалобно заныл:
— Ау, Акбалажан! Акбала, ау! Чего ж ты не пришла, душа моя! Я весь изождался, все на дверь поглядывал… Ну, думаю, сейчас придет! Сдерживался изо всех сил! А потом все-таки подрался с нечестивой бабой…
— Сильно бил?
— У! Колотил, как… Головешка так и треснула! Ты же все-таки не пришла разнимать? Вот теперь ревет там… Пойди успокой ее, а я у тебя побуду.
Акбала неохотно поднялась и вышла. Но не успела она пройти и пяти шагов, как Судр Ахмет нагнал ее, схватил за рукав и потащил в землянку.
— Ну, Акбалажан… — зашептал он, подозрительно оглядываясь и двигая прозрачными своими ушами. — Соберись, приберись, словом, будь готова… Сегодня под утро приедет. Будь готова, поняла?
Акбала побелела и бессильно опустилась на пол. Она так и не могла решить, беда это или безнадежно потерянное счастье посетит ее в эту ночь. Судр Ахмет хихикнул и вышел. Конь Танирбергена опять фыркал под ним и просил повода.

На другой день с утра зашумел рыбачий аул. Танирберген со своими джигитами под утро тайком увез Акбалу. Удивленные наглостью богатого мурзы, рыбаки шумели все сильней. Один Кален молчал. Он знал, что Танирберген по ночам приезжает к Акбале. Несколько дней подкарауливал он мурзу. Когда в ауле все ложились спать, Кален тихо выходил в степь, ложился в траву и издали следил за домом Акбалы. Так он следил одну ночь, другую… Танирберген не появлялся. Прошла неделя, и Кален усомнился. Он знал, что жены рыбаков недолюбливают Акбалу, и решил тогда, что все это сплетни. Обессилевший от бессонных ночей, Кален, наконец успокоенный, крепко уснул в прошлую ночь. И как раз в эту ночь приехал с джигитами Танирберген и увез Акбалу.


Кален понимал, что убежать помог ей кто-то из своих. Он молчал поэтому и внимательно вглядывался в лица всех рыбаков, потом думал про себя: «Не он!», отворачивался и всматривался в другого.
Рыбаки шумели, кричали наперебой, между рыбаками толкался и Судр Ахмет. Он был напуган, бледен, и Кален стал следить за ним. Когда кто-то крикнул, что надо идти всем аулом отбивать Акбалу, Судр Ахмет вдруг встрепенулся, побагровел, протиснулся в середину и завопил:
— Эй, Мунке! Эй, эй, милый мой, да ты что, спятил? Что вы все сделаете Кудайменде? На небе бог, а на земле — Кудайменде! Вот что! Что вы ему сделаете?
— Уж не знаю, как с Каратазом, а с тобой я сейчас кое-что сделаю! — прорычал вдруг над ухом Судр Ахмета страшный голос.
Ахмет завизжал, громадная рука схватила его за шиворот, оторвала от земли, как беркут зайца, и Судр Ахмет понял, что ему пришел конец.
— Пусть почернеет мое имя… — хрипел Кален и нес Ахмета к морю. — Я тебя утоплю!
— Ойбай, ойбай!.. Убивают! Голубка моя, Бибижамал… Г… где ты?
Рыбаки испуганно замолчали, Бибижамал заплакала, прижимая к себе детей, а громадный Кален широким шагом удалялся от них, и в руке у него трепыхался и визжал Судр Ахмет. И тут с Судр Ахметом со страха случился грех. Кален все еще тащил его, потом потянул носом раз, потянул другой…
— Тьфу, шакал вонючий! — буркнул он, отвернулся и швырнул Судр Ахмета подальше. Судр Ахмет сильно ударился о песок, закатил глаза и потерял сознание. Немного погодя он пришел в себя и мутно поглядел вверх, откуда на него лилась почему-то холодная вода, и увидел Бибижамал. Зажимая нос, Бибижамал поливала его водой из ведерка, чтобы очнулся.
— Ах ты, проклятая баба! — быстро сказал Судр Ахмет и сел. — Уйди от меня, тварь подлая!


XIV
Однажды под вечер Кален подъехал к дому старика Суйеу. Он знал, что старика нет дома. Да и трудно сейчас было застать кого-нибудь в аулах. Казахи, встревоженные мобилизацией, мотались по степи, собирая и разнося слухи.
Привязывая копя к юрте, Кален оглядел аул, раскинувшийся на широком джайляу, на чистом воздухе, вдали от прибрежных комаров и слепней. С выгона возвращался тучный скот, женщины и дети привязывали козлят и ягнят, бегали за верблюжатами и телятами. Растапливались очаги, и первые дымки поднимались уже в чистое вечереющее небо.
Кален вошел в юрту. Старуха Суйеу была одна, Кален поздоровался с ней и осмотрелся. Над деревянной кроватью у правой стенки на кереге висел большой мерлушковый тумак. Кален опять осмотрел юрту и забеспокоился.
— Шеше, где же ребенок?
— Жив, жив мальчишка. Вон висит в дедовском тумаке.9 Лицо Калена подобрело.
— Ты редко бываешь у нас… Садись, будь гостем.
— Спасибо, спешу. Дайте мне чашку кумыса — и поеду.
Кален хмуро выпил кумыс, вытер усы и рассказал, что прошлой ночью Акбала убежала к Танирбергену. Потом встал, снял с кереге тумак. В пропитанном потом старом тумаке лежал красный вспотевший ребенок. Сердце у Калена сжалось, в глазах защипало. «Ах ты, несчастный птенчик!»— подумал он. Ему стало душно, он начал расстегивать ворот рубашки, потом не вытерпел, дернул, пуговица отлетела. Кален опять посмотрел в тумак, прислушался к дыханию ребенка, осторожно поцеловал его в лобик и вместе с тумаком положил на кровать. Забыв попрощаться со старухой, крупно шагая, он вышел из юрты, зачем-то вытер сухие глаза и сел на коня. Старуха даже не встала проводить его, так и сидела, беспомощно опустив руки с прялкой на колени.
Несколько дней старуха держалась, ничего не говорила старику. После того как сослали Еламана, Суйеу очень привязался к дочери. Он гордился, что дочь его хранит очаг Еламана, растит его сына. «Сыновьями я не горжусь… Вот дочь у меня!»— всюду хвалился старик.
Самолюбивый, вспыльчивый, он враждовал с богатыми баями, не мог терпеть их и не упускал случая, чтобы схватиться с ними. Но самым большим врагом его был Кудайменде с братьями. И если он узнает, что любимая дочь его пошла второй женой за брата самого большого врага — кто знает, что с ним будет! И старуха молчала.
Однажды они сидели одни в юрте. На улице стояла жара. Козлята и ягнята, спасаясь от жары, прибежали с легким топотом в тень, лезли друг под друга, терлись боками о стенку юрты. Полог юрты был раскрыт, горячий сухой ветер обдавал жаром лицо, шумел иногда в щелях кереге.
Суйеу, вытянувшись столбом, сидел в глубине юрты. На нем были бязевые белые штаны, бязевая белая рубаха, вообще весь он был острый, худой, белый. Попеременно поднося к ноздрям оттопыренный большой палец, он с остервенением нюхал горький насыбай, морщился, собираясь чихнуть, и вытирал рукавом выступавшие слезы.
Старуха уже собралась все ему выложить, но опять заробела. Проницательный Суйеу сразу заметил, что старуха его хочет что-то сказать и боится. Несколько раз он пронзительно взглядывал на нее, фыркал и отводил глаз. Наконец старуха совсем изнемогла, помолилась в душе и брякнула:
— Слышал новость? Дочь твоя вышла второй женой за Танирбергена.
Суйеу даже не моргнул, не взглянул на нее, не удивился, не переспросил. Сидел и нюхал табак. Тогда старуха разозлилась.
— Вот она, твоя драгоценная, ненаглядная… — сварливо сказала она и замолчала, ожидая, что будет.
— Молчи, молчи! — быстро скрипуче отозвался Суйеу. — Что это значит — моя? Что, что, сам я ее выбирал? Ее мне бог дал! Молчи!
Старуха быстро вышла на улицу, прогнала подальше бодающихся возле юрты соседских ягнят и козлят и вернулась в дом. Незаметно покосилась на старика. Он сидел по-прежнему прямой как палка. Но глаза у него горели, хрящеватый высокий тонкий нос его стал восковым, ноздри впали. Он так побелел лицом, что стал похож на покойника. Старуха испуганно опустилась на баранью шкуру возле очага. Старик Суйеу вдруг повернулся, внимательно поглядел на жену, зафыркал.
— Что это? — заскрипел он. — Что это еще такое, а? Что мне, по-твоему, делать, если она даже года не утерпела?
Кровяные глаза его стали вылезать, кадык на худой шее дергался, пальцы бегали по рубашке, будто ему было душно.
— Что это такое, а? Нет, что она мне говорит? А ты разве видала, чгоб за гулящей сучкой не бегали кобели? К чему это ты мне говоришь? А? Что это? Дожив до возраста пророка, я с палкой должен бегать за кобелями? А? Отгонять их от своей гулящей сучки? Эй, эй, хрычовка, что это за издевательство? А? А?
Старик Суйеу вскочил. Кровавоглазый, с козлиной бородкой, с белыми ресницами, он схватил плеть и привычно накрутил на руку волосы старухи. Старуха не удивилась и не вырывалась, только закрыла лицо рукой. Суйеу с остервенением пошел гулять по ней плеткой.
— Ау, хватит тебе! — тихо просила старуха.
Бивал он ее и раньше, но больше для порядку. Стегнет раза два в отпустит. Но теперь он все больше входил в азарт, прыгал вокруг старухи так и сяк и все норовил побольней. Тогда старуха вдруг рассердилась, вскочила, повалила старика, вырвала у него плетку и выкинула на улицу.
— Хватит, я сказала! — крикнула она. — Много силы накопил, ступай поучи свою бесстыдницу!..
Как ни защищалась старуха, на лице у нее быстро вспухали рубцы от плетки. Увидев рубцы, старик Суйеу отвернулся. Не сказав ни слова, он отошел, лег, накрылся верблюжьим чекпеном, отвернулся к стене и — как умер — не шевельнулся больше.


XV
Кален не задерживался на джайляу. Проезжая аулы, он видел одних только женщин и детей. Все мужчины многочисленных родов прибрежья Торжимбай, Быламык, Андагул-Бадык сели на коней. Все джигиты этого края собирались в Акчике, в ауле Ожар Оспана. Собираясь, они несмело, но уже покрикивали, что не станут служить белому царю.
«Дурачки! — с грустью думал Кален. — Нашли себе вожака — Оспана. Пожалеют потом, да поздно будет…» Ехал он на худой кляче Судр Ахмета, и, сколько бы ни укорачивал стремена, длинным ногам его все равно было неловко. И от этой неловкости и от непривычного вида взбудораженных аулов было у Калена нехорошо на душе. Он все гнал коня, стремясь попасть к рыбакам до сумерек. Он в мыло загнал коня, но, пока добрался до Бел-Арана, сумерки уже наступили. И все-таки зорким глазом он издали, с перевала увидел море и рассыпавшиеся скособоченные землянки поселка на берегу. И еще он увидел, что в поселке суета, из землянки в землянку переходят рыбаки, останавливаются кучками на улице…
«Что это у нас? Или уж и сюда дошел слух о царском указе?»— подумал Кален и еще больше заторопился. Почуяв аул, конь через силу пошел галопом.
Калена заметили издали, сразу узнали его огромную фигуру, и сразу ему навстречу кинулся Рай. Он встретил Калена далеко за аулом и, задыхаясь от быстрого бега, привалился к шее коня. Сначала он только дышал и слезы стояли у него в глазах, когда, закинув лицо, смотрел он на Калена. Потом засмеялся и сказал:
— Еламан-ага…
— Еламан…
Рай кивнул, не в силах говорить. Кален почувствовал, как радостно заныло, задрожало у него сердце.
— Что, вести о нем? — хрипло спросил он, нагибаясь с седла и вглядываясь в лицо Рая.
— Сам… сам вернулся!
— А ну отойди! — весело крикнул Кален и сильно погнал коня в поселок. Он въехал в толпу, раздал ее, потом соскочил с коня. — Ну, рыбаки, с радостью! — все еще хрипло сказал он.
— Аминь! Тебя также! Войди в дом! Эй, джигиты, пропустите! Но тут же кто-то крикнул:
— Пусть даст чего-нибудь за встречу!
— Э, Кален-ага — за встречу! А то не покажем!
Оживленный народ обступил Калена. Даже самые робкие, которые обычно побаивались Калена, сейчас теребили его, дергали за полы, за рукава.
Кален был не по времени тепло одет в шубу, в высокие отделанные кошмой сапоги и был поэтому еще более могуч в теле. На голову был он выше всех — его дергали, кто-то даже пробовал повиснуть на нем, но он стоял неподвижно, только головой вертел во все стороны и радовался.
— Эй, джигиты! — закричал он. — Что возьмете? Был бы конь— отдал бы коня. Чапан был бы дорогой, снял бы тут же. А у меня ничего нет!
— Песню спой! — крикнул один, и тут же по всей толпе пошло:
— Песню! Кален-ага, песню!
Кален любил петь и пел хорошо. Он откашлялся, расставил ноги и вытянул шею. Все сразу замолкли, и Кален, прижмурясь, запел высоким и мощным горловым голосом песню Сары Батакова.

Бьет по земле копытами Тарлан,


Он просит корм, ища губами руку.
О мой скакун, ты мне судьбою дан,
Спина твоя, как тетива у лука…

Он пел, играя голосом, захватывая все шире, и сам, как конь, потопывал ногами, поводил шеей, и запахло степью, ее полынным духом, повеяло на рыбаков солончаковым ветром, и в этом раздолье играл самый прекрасный на свете конь, любимый конь Батакова Сары!


Давно уже никто не слышал тут такого пения, и все стояли потупясь, и каждый вспоминал свое — кто что: кто детство, кто степь, кто коней, их запах, глухой гром их копыт…
Рай, забывшись, тискал руку какого-то джигита. Глаза у него были широко раскрыты и блестели, в горле что-то двигалось, будто пел он вместе с Каленом.
Когда Кален оборвал, Рай опомнился, выпустил руку джигита и, смущенно посмеиваясь, сказал:
— Ах, поет! Как поет, а? Был бы я девушкой, без ума остался бы от Кален-ага!
А Кален уже двинулся, расталкивая всех, к землянке. В землянке тоже слушали его песню, и никто не шелохнулся, и теперь все повернулись к двери, ждали. Пробившись в дом, разглядев Еламана, Кален, переступая через лежащих, кинулся к нему и не дал подняться, не дал слова сказать, сгреб, навалился медведем и замолчал, только плечи подрагивали.
— Как рад! — сказали старики и стали вытирать глаза.
Потом Кален отпустил Еламана, усадил его на самое почетное место между собой и Мунке, мельком, незаметно оглядел его и стал печален.
На Еламане была рубаха из грубого холста, на ногах тупоносые грубые ботинки. Он похудел, оброс, был бледен. Кален сделал усилие над собой и улыбнулся.
— Тут кое-кто уж за упокой твоей душеньки молился, — весело сказал он. — А ты не с того ли света нагрянул?
— Да и тюрьма не лучше, — вяло улыбнулся в ответ Еламан.
— Н-да… Я как подумаю — у человека-то жилы, выходит, покрепче собачьих. Ко всему привыкает.
Старики со старухами завздыхали, зашевелились.
— Тебя что, выпустили? — спросил Кален. Еламан опять невесело усмехнулся.
— Да нет, убежал.
— Ну да, я так и думал… А где ты сидел?
— После Челкара погнали в Жаманкала.
— Жаманкала! Ну! Ну!.. Еламанжан-ау, это же городок, откуда мы пшеницу покупаем! — сказал Судр Ахмет.
Дом давно уж был битком набит. Каждый раз, когда кто-нибудь еще протискивался, всем казалось, что дверь наконец сорвется, и все невольно прислушивались к скрипу. Воздух в низкой землянке был тяжелый. Острый запах рыбы и задубевшей от пота одежды рыбаков бил в нос. Старики несколько раз просили стоявших у дверей выйти, но те молчали, а снаружи так же молча напирали, старались протиснуться внутрь.
Почти никто из стоявших у дверей не был знаком Еламану. Он слышал уже, что в прошлую зиму из-за джута многие степняки лишились последнего скота. И он догадался, что эти молчаливые, оборванные люди, жавшиеся у двери, народ все новый, пришлый из степи.
И он вспомнил тогда об одиноком доме в ложбине, при дороге, где он ночевал с Раем в ту жестокую зиму, когда их в кандалах везли в город. Вспомнил он черную властную старуху и девушку и как девушка выбежала на мороз и сунула ему горячую лепешку за пазуху. Он часто потом по пересыльным тюрьмам вспоминал эту лепешку. И сейчас у него горячо стало на сердце, будто лепешка лежала еще за пазухой. «Где они теперь? — думал он. — Пощадила ли их зима?»
— Чай! Самовар несут! Расступись! — закричали снаружи. Все задвигались, громко заговорили, предвкушая чаепитие, потому что какой же разговор без чая!
А Еламан вдруг подумал о жене. Он до сих пор не спросил о ней, ждал, когда сами скажут или вдруг она прибежит. Но Акбала не прибегала, рыбаки помалкивали, и Еламан уже понял, что дело плохо. «Ну что ж, — пробовал успокоиться, — стало трудно жить одной, к отцу перебралась…» Он исподлобья поглядывал на рыбаков и опять опускал глаза. «Да нет, — твердо и грустно подумал он, — была бы у отца, сразу бы сказали. А то помалкивают!»
Даже Кален, не робевший ни перед кем, сейчас отвернулся и сердито посапывал.
— Ну как там аулы джайляу? — спросил Мунке у Калена, незаметно наблюдая за Еламаном.
— Плохи у них дела, — сердито буркнул Кален, тоже косясь ча Еламана. — В редком доме благополучно, если не считать байского…
— Дырявую юрту бог бережет, — обрадовался Дос. — Наш аул пока далек от беды!
— Э, Дос! Когда у целого народа трещит, какой прок от твоего благополучия! Обрадовался! Как рыба, ушедшая от крючка…
Дос был крут, силен, но тугодум и не нашелся что сказать, только нахмурился. Мунке знал, что Кален с Досом недолюбливают друг друга. Испугавшись ссоры, он встрепенулся, поглядел на Еламана и вдруг, решившись, заговорил:
— Дорогой мой Еламан! Еламанжан ты мой! — начал он, собственноручно наливая и протягивая ему пиалу.
Еламан протянул было руку за пиалой и увидел, что рука его дрожит. «Уроню! — подумал он. — Надо обеими!» Он принял пиалу обеими руками. Он понял, что услышит сейчас от Мунке именно то, чего он так боялся. Он весь напрягся, потому что ему не хотелось показывать перед рыбаками свой стыд и свою боль.
Услышав Мунке, все замолчали, тихо стало в доме, слышно было, как дышат рыбаки. Да самовар, занесенный с улицы, все кипел и тонко посвистывал.
— Когда тебя забрали, — снова начал Мунке, — позади у тебя был дом. Когда… когда джигит, истомившись по родному очагу, возвращается назад, о дарига-ай… — внезапно задохнулся он, опустил голову на руки.
Судр Ахмет хотел было незаметно уйти, когда заговорил Мунке. Но в затылок ему жарко дышали люди, и уйти было нельзя. Он вертелся, порывался говорить сам и обрадовался, когда Мунке запнулся.
— Э, Мунке! — быстро и как бы небрежно сказал он. — Чего ты тянешь! Чего ты мямлишь, будто тебя за глотку душат! Баба — потеря небольшая. Да чего там, прямо сказать, самая ядреная баба у нас как скотина…
Еламан пошевелился, Судр Ахмет встревоженно взглянул на него, но тут же отвел глаза.
— Ойбай-ау! Правильно же говорили старики — баба самый проклятый враг человека! А? Когда она не изменяла мужчине! А? Еламанжан, плюнь, и твоя Акбала такая же! Как только тебя забрали…
Кален тяжело смотрел на Судр Ахмета. Странно, но он хотел, чтобы именно Судр Ахмет рассказал обо всем. Судр Ахмет трусливо покосился на Калена, осекся было, но тут чутьем каким-то все понял и приободрился.
— Да что там говорить! Шлялся тут Танирберген, снюхалась она с ним и удрала, сучка!
Пиала в руках Еламана хрустнула, горячий чай пролился на ноги, но он ничего не почувствовал.
— Э, Еламан, — Судр Ахмет поглядел на осколки пиалы в руках Еламана, — брось! Я тебе найду такую бабу! Еще лучше этой шлюхи…
— Ну хватит! Пошел вон! — негромко сказал Кален. Лицо его почернело от стыда и ярости. Судр Ахмет послушно стал протискиваться сквозь плотное кольцо рыбаков. Он боялся оглянуться, но все оглядывался и еще больше пугался — такое черное лицо было у рябого Калена.
Как раз в эту минуту, взбудоражив всех собак аула, кто-то бешеным наметом подскакал к землянке, чуть не задавив выбравшегося на улицу Судр Ахмета.
— Эй, ты! Ослеп! Чего людей давишь? — крикнул Судр Ахмет, увернувшись из-под коня.
— Где мужчины аула? — сипло спросил приезжий, удерживая разгоряченного коня.
— А я что, баба, по-твоему?
— Где рыбаки, спрашиваю?
— А чего тебе рыбаки? Я за всех рыбаков!
— Молчи, сука! Где рыбаки?
— Сам ты сука! Ты… ты чернобородая сука с дурацкой сумкой на боку! — Судр Ахмет совсем задохнулся от злости. — Я тут от злости готов разорваться, горю весь до черного ногтя, а эта чернобородая… Ойбай, убил! Спаси-и-ите!..
Рыбаки в доме испуганно переглянулись. Чернобородого с сумкой из кошмы на боку хорошо знали люди волости Кабырги. Приезд этого человека всегда бывал не к добру.
На вопль Судр Ахмета первым выскочил Рай, бывший ближе всех к двери. Судр Ахмет, закрывая голову и крича что есть силы, валялся в пыли, а чернобородый на всхрапывающем, пляшущем коне старался еще раз достать его камчой. Рай бросился к нему и перехватил руку с камчой.
— Аксакал, нельзя так!
— Пусти руку!
— Не бей его, он слабый!
— Я тебе дам — слабый! — закричал вдруг снизу Судр Ахмет. Чернобородый пригляделся к Раю.
— Тебя Раем зовут? — спросил он, забыв уже про Судр Ахмета и успокаиваясь.
— Раем…
Чернобородый усмехнулся:
— Так вот ты попал в список на службу белому царю. Понял? Давай готовься. Кроме тебя, пойдут еще шесть человек.
Выскочившие на улицу рыбаки побледнели. И ни у кого язык не повернулся спросить об остальных шести джигитах. Каждый боялся услышать свое имя.
Гонец волостного, все еще усмехаясь, назвал шесть остальных. Чтобы не забыли, он повторил имена дважды. Потом, приказав готовиться в путь, круто повернул коня и наметом поскакал в ту сторону, откуда примчался минуту назад.
Проводив хмурым взглядом гонца, рыбаки вернулись в землянку и молча расселись.
— Н-да… Была у нас радость и ту отравил, собака! — сказал Мунке.
— А, да он-то что! Волостной его науськивает, вот он и цапает за полу…
— Ну с нас и этого довольно. Вон всколыхнул в один миг, дьявол, тихий аул— и пропал!
Какой-то старик сидел возле двери, качался-качался и вдруг завопил:
— Детки мои, и что теперь с вами бу-удет?
Кален не любил воплей, но теперь он молчал и слушал старика. Старик вопил, вопил, потом вытер слезы и подполз к Еламану.
— Дорогой ты мой! Главой ты был в нашем ауле. Сынков наших, как… — старик опять всхлипнул, — как ягнят связанных… Что делать, что делать?
Еламан молчал отвернувшись. Под боком у него дышал, всхлипывая, старик, молчали и другие, ждали слова. Что он мог сказать? По пути домой долгую дорогу прошел он и везде видел возмущенный народ. Многие наотрез отказывались служить царю и вооружались. Решительней всех были настроены казахи из Челкара, Иргиза, Тугая…
— Эй, сынок! Что ж ты молчишь? — опять всхлипнул старик. «Нашел у кого просить совета!»— горько усмехнулся про себя Еламан и повел отяжелевшими глазами по людям.
— Разве я знаю больше вас? Одно я знаю: указ царя касается не только казахов, а вообще всех инородцев. И все недовольны…
— Будешь тут доволен!
Кален вдруг откашлялся и подался вперед.
— Э-э, Еламан! — гулко сказал он. — Вооружиться бы нам! Чем наших джигитов отрывать от жен и детей, подрались бы вволю! Хоть бы одного Кудайменде, собаку, придушили!
Рыбаки зашевелились, оживились, заговорили об оружии, где взять, куда прежде всего скакать…
— Тихо! — громко сказал Кален. — Еламан, ты давно дома не был, теперь у нас много перемен. Вот я был в аулах на джайляу. Только кликни — все соберутся!
— Ах, Кален! Ах, рыбаки! — горько сказал Еламан. — Может, оно и так, да только все мы пешие… А пеший что сделаешь?
И все замолчали, засопели сердито, все вдруг опомнились — верно, не было у них в ауле коня, если не считать несуразной гнедухи Судр Ахмета. Немного, вяло поговорив о постороннем, все скоро стали расходиться. В землянке остались только Еламан и Кален. Они молчали и думали каждый о своем.


XVI
Все рыбаки аула по очереди стали приглашать Рая в гости. Они знали его с детства, и им тяжела была мысль о разлуке. Близкие женге так жалели его, что у них слезы стояли на глазах, когда они говорили с ним. Рай отшучивался: «А это здорово, когда берут в солдаты! Весь аул ухаживает. Ей-богу, как невеста на выданье!»
Сегодня Рая позвал в гости Мунке. Придя к Мунке, Рай посмотрел на Ализу, вспомнил любимую свою Бобек, погрустнел, опустил плечи. Он взял домбру и молча стал бренчать на одной струне печальную мелодию. Ализа возилась по хозяйству, входила и выходила, а струна все вновь и вновь выбивала песню, которую любила петь Бобек: «О мой зрачок, когда тебя я вспоминаю…» Мунке тоже пригорюнился, подперся кулаком, моргал. Рай стискивал зубы, смотрел в угол, нарочно делал равнодушное лицо, чтобы не заплакать.
Принесли еду, Рай неохотно положил домбру, вяло посмотрел на дастархан и вздохнул.
— Э-э, Мунке-ага! Скажи мне, есть ли на свете счастливые люди? Есть ли люди, не испытавшие горя?
Есть никому не хотелось, каждый думал о своем, и через некоторое время Мунке взглянул на Ализу, показал, глазами, чтобы убрала еду.
Шумно вошел Кален, увидев Рая, обрадовался.
— Милый, побудь сегодня вечером у нас, — попросил он.
Кален еще вчера хотел пригласить Рая в гости, да ничего дома не нашлось для угощения. Жена и сегодня с утра беспокоилась об угощении, но Кален беззаботно сказал:
— А! Да много ли надо? Попалась, наверно, рыба — и ладно.
— На море надейся…
— Э, жена, не горюй раньше времени! Ну, нечем будет угостить, спою ему песенки Сары, — весело сказал Кален и пошел на море. Жене он ничего не сказал, но сам-то знал, что рыба будет, потому что вчера поставил сети на запретном месте.
Последнее время рыбаки боялись ставить сети в запретных местах, в богатых рыбой камышовых заливах. Кален терпел, терпел, потом начал ворчать:
— Ау, рыбаки! Ведь не татарином вырыто наше море? Море-то общее… Почему ж тогда Темирке забрал себе все рыбные места? А мы что, ослы, что ли? Да и осел брыкается, когда его без конца долбят по загривку…
Рыбаки слушали охотно, поддакивали, но сетей в камышовых заводях все-таки не ставили, боялись. И вот вчера Кален плюнул с досады на всех, поехал и поставил свою сеть в самом лучшем месте.
Когда Кален вышел на берег, в глаза ему бросилось множество черных рыбацких лодок, там и сям маячивших среди необозримого пространства воды. Ветра не было, небо голубело, рыбаки работали, сгибались и разгибались, каждый в своей лодке, и множество хищных чаек кружило над ними, высматривая рыбу.
С удовольствием поглядев на море и рыбаков, Кален столкнул в воду свою лодку, сел, взялся за весла и неторопливо стал грести вдоль берега. Он заворачивал уже в камышовую заводь, где у него стояла сеть, как вдруг издали до него донеслось:
— Кале-ен! Смотри, Ива-а-ан!..
Черная плоскодонка Калена беззвучно пересекла заводь и мягко ткнулась носом в жидкий островок, поросший камышом. Кален аккуратно сложил весла, перегнулся через борт, пошарил в воде, нашел конец сети. Он только взялся за веревку — сразу почувствовал, что рыбы много. Подвигаясь вдоль сети, он выпутывал, вынимал желтобрюхих сазанов, черноглазок и белоглазок. Зной пек ему голову, вода была теплая, рыба блестела, лениво трепыхалась и скоро засыпала на дне лодки. Работая, Кален мельком оглянулся: Иван на белой легкой лодке шибко выгребал к нему. «Дурак! Чего ему надо?» — раздраженно подумал Кален и опять взялся за сеть.
После зимней своей беды Иван надолго исчез. Несколько месяцев он где-то бродяжил, вернулся худой, рваный и злой. Пришлось поступить ему к Темирке, и начал он следить за рыбаками, ловить их, отбирать сети. С казахами он больше не заигрывал, был груб, криклив и нечестен. Особенно не любил он рыбаков с кручи и если отбирал у них сети, то не возвращал уже совсем. Наглел он с каждым днем, подъезжая к рыбакам, заглядывая в лодки. Если улов у кого-нибудь был хорош, Иван забирал рыбу, хоть рыбу ловили и не в запретном месте.
И вот теперь Иван полным ходом мчался на Калена. Легкая белая лодка, режа острым килем воду, пуская пенные усы на обе стороны, стремительно поравнялась с черной плоскодонкой Калена. Иван бросил весла, вскочил и на ходу перехватил сеть Калена.
— Эй, тамыр… Не трожь! — негромко попросил Кален.
Иван вытянулся, подцепил веревку, которую держал Кален, стал накручивать себе на руку. Потом что есть силы рванул на себя. Кален даже не пошевелился, только лодка его качнулась, жесткая веревка содрала кожу на руке Ивана. Кален, скосившись по-волчьи на ободранную до крови руку Ивана, усмехнулся.
— Сказано тебе, тамыр, не тронь, — опять повторил он.
Иван размотал, бросил веревку, быстро нагнулся, нашарил на дне лодки двустволку, щелкнул курками. Кален вскочил, вырвал двустволку, перегнулся, схватил Ивана за пиджак, поволок к себе в лодку, потом поднял и понес к носу. Иван взбрыкнул было, потом испугался, попросил мирно:
— Эй, батыр, хватит тебе. Брось шутить!
Лодка колыхнулась под ними. Кален перешагнул через одну банку, через другую, бросил Ивана подальше, на трясинный островок, и стал привязывать его лодку к своей. Все время он молчал, и это было страшнее всего. Рыбаки побросали свои сети и издали следили за происходящим. Кален взялся за весла и неторопливо стал отплывать.
Иван так испугался, что и кричать сперва не мог. На маленьком вонючем островке посреди заводи удержаться было невозможно. Ивана засасывало, но он еще не верил, что это конец. Кругом лопались пузыри, будто каша варилась. Он попытался лечь на грудь, но вода сразу дошла ему до горла. Тогда он схватился за жидкий камыш и завопил:
— Помоги-и-те!..
Несколько рыбаков недалеко от него бросили свои сети, начали яростно грести к нему. Но Кален заорал на все море:
— Стой! Стой! Это место — запрет!
Он знал, спасут Ивана, ему на свете не жить, загонят в Сибирь. Добравшись до берега, Кален, прихватив двустволку, быстро пошел домой.
— Ну вот, так я и знала, что ж мне теперь делать с гостем? — сказала Жамал, увидав Калена без рыбы.
— Ладно, ладно! Не до гостей! Сбегай-ка позови быстро Еламана и Мунке!
— Что случилось?
— Иди, иди скорей!
Зная уже, что случилась какая-то беда, Жамал побежала. Немного погодя пришли Еламан и Мунке.
— Проходите скорей! — распоряжался взволнованный Кален. — Садись ближе, Еламан! Худо, рыбаки, худо… Знаете, как говорят: «Дело сделано, теперь пусть мне поможет аллах!»— так вот, я тоже наделал дел…
Кален коротко рассказал о случившемся.
— Ой, Каленжан, что ж теперь будет! — закручинился Мунке. Еламан знал, что Кален терпеть не может стонов и причитаний.
Жалеть теперь не приходилось, надо было о деле говорить.
— Тебе бы скрыться куда-нибудь, пока не уляжется все, — сказал он.
Стали думать, куда бы спрятаться. Перебрали множество мест. Еламан все чаще поглядывал на дверь.
— Ладно, — сказал он. — Дня на два скройся пока в камышах, а там придумаем, как дальше быть…
Рыбаки все-таки спасли Ивана, и едва Кален успел засесть в камышах, как в аул на круче прибежал Иван со своими людьми. Ввалившись в дом Калена, они сперва все перевернули там, побывали во дворе и у соседей, потом сошлись вместе, запаленно дыша. Жена Калена сидела на кошме и злобно глядела на них.
— Где он может быть? — размышлял Иван. Потом подошел к Жамал, пнул ее сапогом.
— Эй ты, где муж?
— Убери ноги, собака! Я Калена жена, а не твоя потаскуха!
— Но-но! Поговори мне! Скажешь, где твой мужик?
— А он со мной в таких делах не советуется.
— Ах ты сука!..
— Дурак мордастый!
Иван схватил Жамал за волосы, намотал на руки. Жамал закричала, за домом послышались торопливые шаги, дверь с треском откинулась.
— Отойди от бабы!
Не выпуская волос Жамал, Иван слегка повернулся, поглядел на Еламана.
— Я преступника ищу, а ты, сволочь, чего лезешь?
— Иди, ищи, а бабу и детей не тронь!
— Все равно найду гада!
— Поглядим…
Иван вдруг усмехнулся, выпустил Жамал и, пристально глядя на Еламана, сказал с растяжечкой:
— У вас поговорка есть… У мышки норки нет, а она кошку кличет.
— Ну и что?
— А то, что ты б лучше о себе подумал. Я-то тебя вспомнил, тюрьмы тебе многовато дали — сбежал, значит?
— Это ты верно… Только пока я здесь, ты в этот аул не суйся, плохо будет.
— Ничего, у власти курук длинный.
— Поглядим. А пока у меня курук подлиннее, понял?
В сенях и на дворе уже топтались рыбаки, громко спрашивали друг у друга, что тут делается. И Иван решил уходить. Выйдя на улицу, он опять задумался. В этом ауле не было ни коня, ни подводы, и Кален далеко уйти не мог. Подумав, Иван приказал двоим оставаться в ауле.
— Далеко он не мог уйти, где-то прячется.
— Может, в камышах отсиживается? — предположил кто-то.
— Во-во! Вы получше следите, главное — его дом из виду не упускайте! — распорядился напоследок Иван и пошел с остальными к промыслу.


XVII
Заметив, что в доме собираются стелить постель, Еламан замолчал и вышел на улицу. Со свету он ничего сначала не различал в темноте и неуверенно остановился у двери. Рыбацкий аул спал. Ни одного огонька не было в черной ночи. Целый день Еламан просидел в душной низкой землянке, и теперь тело у него ломило.
Луны не было видно. Еще раньше, днем, ветер сильно гнал серые тучи, вот-вот должен был пойти дождь, но так и не пошел. К ночи ветер утих, но тучи остались. Плотно, мертво обложили они все небо, ни одной звезды не мерцало нигде. И моря тоже не было видно, оно только чувствовалось в темноте — оттуда терпко, солоновато дышало.
Еламан не мог различить даже Бел-Аран. Но потом ему показалось, что он смутно видит во мраке грузные очертания спящих гор. Он долго жил здесь и знал каждый куст и каждый увал. И теперь он как бы видел все это, хотя на самом деле ничего не видел.
Вон Бел-Аран мысами упирается в море, а вон там вьется овраг Талдыбеке, а немного поближе — балка Кендырлисай. И Ак-баур был виден Еламану. И рыбацкий аул, хоть за бугром, был виден ему, и все эти тесно прилепившиеся друг к другу землянки на круче, и третью землянку, если считать с востока, он видел…
Он живо вспомнил единственное полуслепое окошко, затянутое бараньей брюшиной, прямо в потолке. И как в бураны зимой заваливало крышу вместе с окошком, и тогда Еламан обманывался — на улице давно был день, в землянке еще ночь, и он не вылезал из-под одеяла. Когда же он понимал, почему в землянке тьма, — а понимал он это потому, что ему уже не хотелось спать, — он бодро вскакивал, топал по холодному полу, шутил, разговаривал с женой.
— Смотри-ка, как эта слепая старуха подвела нас, — посмеиваясь, говорил он про окно.
И дверь своей землянки Еламан в шутку прозвал «плаксой». Потому что эта низенькая дверца, через которую можно было пройти, только согнувшись в три погибели, так жалобно скрипела и пищала каждый раз, что казалось, вот-вот развалится. И длинная печка, разделявшая комнату надвое, и эта дверь-плакса, и слепое окошко-старуха были ему тогда милы, потому что все это сделано его руками.
Даже сейчас, когда он вспоминал о своем родном очаге, глаза его расширялись, а на душе становилось горячо. И он усиленно начинал перебирать скупое свое счастье тех дней.
Вот он женился, и ему открылся другой мир. Он стал улыбчив и загадочен — постоянная радость, ровная и спокойная, не покидала его ни на минуту. Дни тяжелой работы в море, на ветру и в воде, выматывали рыбаков. В сумерках по льду брели к аулу согбенные фигурки — каждая к своей землянке. А Еламан шел быстро, весело, и мешок с рыбой за спиной не был ему в тягость. Прыжками взбирался он по крутизне. И каждый вечер горел, как юноша, спешил увидеть молодую жену.
Он радовался, что, женившись, возродил угасавший было дедовский очаг и что жил теперь, как и все, со своей семьей. Он так радовался, что не замечал в жене никаких недостатков…
«Нет, замечал!»— тотчас подумал Еламан, уличая себя во лжи. Многое он замечал, но винил каждый раз себя. Что теперь говорить, замечал не только он — замечали другие! Однажды, незадолго до того, как унесло их на льдине в открытое море, Дос отозвал его в сторонку и сказал:
— Слушай, парень, дело, конечно, твое… Да не ты один на свете с бабой живешь. Ты прямо на руках ее носишь, нет? Так, гляди, на шею сядет. Знаешь, в старину говорили: «Ребенка с колыбели воспитывай, а бабу — с первого дня!» Запомни…
Так Еламан шел и шел, понурясь, думал и думал… За аулом всегда густо росла трава. Буйное разнотравье перемежалось солончаками. Густая терпкая полынь и красная изень не вяли до самой глубокой осени, пока не возвращались с джайляу богатые скотом многолюдные аулы Кудайменде.
Еламан шел по колено в разнотравье, и трава была так густа, что в ней вязли ноги. Чем дальше он уходил от аула, тем сильнее был горький запах полыни, настоянный на ночных росах. Тихонько бредя, останавливаясь, жадно нюхая, Еламан словно пьянел. Изредка он нагибался, срывал пучок травы, мял в ладонях и приникал лицом к пахучим стеблям. Почему-то у него появилось такое ощущение, будто он впервые был в этой пахучей ночной степи. Будто он никогда раньше не видел ее и не ощущал ее запахов, будто не снилась она ему в тюремные ночи.
Один раз из-под куста с громким шорохом выпорхнула какая-то птица, и Еламан вздрогнул. Улыбнувшись, он пошел дальше и туг же вспомнил, как когда-то пас по ночам коней. Тогда он часто задремывал прямо на коне, и конь мерно переступал, мял траву. И когда вспархивали из-под коня ночевавшие в степи птицы, Еламан вздрагивал, и у него мигом проходил сон.
Семь лет пас он табун Кудайменде. А что было ему за это? Удар плеткой по лицу… Бог ты мой, неужели не уготована ему в этой жизни лучшая доля? Семь лет! А теперь вот семерых джигитов берут на войну. И один из них — его единственный брат! И с самого детства пареньку не доставалось ничего, кроме бедности и обид.
Еламан горько хмыкнул. О какой доле можно теперь мечтать? Баям и этой доли кажется много. Перед тем как их унесло на льдине, у Еламана была хоть крыша над головой. А что еще? Была любимая, богом данная жена. Был свой очаг. Была рыба каждый день — сазаны, усачи, иногда осетр… И должен был скоро родиться ребенок. Их стало бы трое. И еще у него была работа — каждый день, на солнце ли, на морозе, но была, и это, пожалуй, было самое великое в его жизни — его работа. А теперь дома у него нет, нет жены, нет и работы. И он совсем один. Беглец и бродяга.
Он повернул назад и, встряхивая головой, чтобы не думать, поднимал глаза, чтобы на чем-нибудь остановить взгляд и отвлечься, но кругом была тишина и тьма. Кругом стояла глухая ночь, а по ночам всегда думается. Тихо вошел он в крепко уснувший аул. И тут же услыхал из крайней землянки плач, как по покойнику: «Что ждет теперь твоих несчастных сирот? Что с ними станет без тебя?» Еламан было приостановился, но тут же ускорил шаг. Он не мог слышать этого вопля жены, собиравшей мужа на войну.
Постель ему постелили на улице, и он сразу же лег. Он знал, что скоро рассвет, что скоро утро, закрыл глаза, стараясь заснуть, но сон не шел к нему. Ему казалось, что и сейчас еще слышен вопль, горестный вопль жены по мужу. И он мысленно представил себе все степи и все аулы, и как в каждом ауле сейчас плачут женщины и дети, которые не понимают, зачем идет где-то война, проливается кровь, и почему воюет русский царь, и зачем нужно, чтобы и казахи воевали.
Когда он еще подходил к постели, ему казалось, что он заснет сразу, только голову на подушку положит. Он ворочался так и сяк, но спать не мог. Наконец он лег на живот, подмяв подушку под грудь, и сразу почувствовал что-то твердое под правым боком. Он сразу вспомнил, что это, засунул руку туда и нащупал серьги…
Бежав из тюрьмы, он стал бродягой, что-то звериное появилось в нем. Боясь попасть на глаза кому-нибудь, он шел по ночам, по-волчьи пробираясь самыми безлюдными местами. Он обтрепался и отощал. Когда он однажды на рассвете подошел к Челкару и, как чайки, перед ним запестрело множество белых домишек, он решил войти хоть ненадолго в город, потому что он не мог быть больше один, без людей.
Но потом он вспомнил, что до его аула, до жены и ребенка всего три дня конного пути, жаркое нетерпение овладело им. И хоть он шел всю ночь и устал, он решил идти дальше. Далеко обогнул он город и ходко зашагал но безлюдной стороне озера. Подойдя к устью маленькой речонки, впадающей в озеро и высыхающей в жаркое лето, он услыхал впереди и внизу голоса. Еламан сразу остановился, напряженно посмотрел вперед — над кромкой оврага двигались три головы. По привычке он тут же пригнулся и свернул в сторону, чтобы обойти людей. Но те заметили и окликнули его:
— Эй, путник, подойди-ка!
Еламан медленно, осторожно подошел, заглянул в овраг и сразу догадался: степные казахи — сборщики шкур и шерсти ехали в город на базар. Длинный рыдван, тяжело груженный тюками, завяз в грязи и завалился набок. Двое казахов, одетые под татарских купцов, кричали и матерились. Третий был возчик.
— У, шакал, ты бы так да эдак! — орали сборщики.
Потом замолчали, стали просить Еламана помочь. Еламан молчал, глядя на рыдван и думая, как бы его ловчее вытащить. Но те поняли его по-своему.
— Ты же казах, дорогой… — просили они, — Мы тебе цену овцы заплатим! Помоги, а?
Запряженные парой кони обезумели от побоев и только дрожали. Еламан с детства любил всякую скотину, и ему стало больно. Оттолкнув сборщиков и возчика, он начал снимать с рыдвана тюки и выносить их на берег. Легкий рыдван кони чуть не рысью вынесли наверх. Все так же молча Еламан снова погрузил тюки и крепко перевязал их веревками.
— Ай, силач! — восхищался возчик и цокал в изумлении языком. Зато сборщики опять разозлились.
— У, хиляк! — закричали они. — Бесчестный шакал! Сам не мог сообразить?
— Давай платите! — хмуро сказал Еламан.
— Поехали! — крикнули сборщики возчику, повернулись и зашагали в город, как бы сразу потеряв всякий интерес к страннику. Еламан догнал и схватил одного сборщика за ворот.
— Плати!
Посиневший сборщик заплатил, Еламан выпустил его и остался один на дороге. Некоторое время он пересчитывал деньги, поглядывая вслед рыдвану. Потом, подумав, тоже пошел в город к утреннему базару — он решил приодеться.
Шум, гомон базара оглушили его, в тюрьме он отвык от этого, да и раньше не часто ездил в город. Он ходил по лавкам и все не знал, что бы из одежи ему купить. Вот тогда-то в одной из лавок он и увидел эти серьги. Серьги были дешевые, позолоченные, но Еламан не знал этого, сразу стал думать о жене. Она любила наряжаться, и он, стоя в лавке, вообразил себе, как она обрадуется. А торговец раскидывал перед ним серьги, подсовывал то одну, то другую пару и упрашивал:
— Ой, какие серьги! Купи, джигит, невеста тебя зацелует за них!
Еламан боялся, что у него не хватит денег, не решался он и спросить о цене, а торговец все играл серьгами и ворковал о будущих поцелуях невесты.
Так Еламан и купил эти серьги, и сразу ушел из города, и дорогой несколько раз вынимал их и разглядывал, какие они красивые, с тонкими золотыми нитями, и думал, какие румяные щеки станут у Акбалы, и как она будет рада, и как будет целовать его…
От этих мыслей Еламану стало так горячо и больно, что он несколько раз ткнул в подушку кулаком, потом вжался в нее лицом и лежал не шевелясь.
Начало светать, рыбаки один за другим выходили из землянок. Поняв, что теперь ему уже не уснуть, встал и Еламан. Выйдя на обрыв возле землянок, он вытащил из-за пазухи серьги и незаметно кинул вниз. Посмотрев на море, он уже отвернулся и хотел уйти от обрыва, но не удержался и заглянул вниз, куда бросил серьги. Он сразу увидел их, они блестели и были далеко видны. Тогда он спустился с обрыва, подошел к серьгам и серьезно, старательно втоптал их каблуком в песок.


XVIII
С некоторых пор жизнь Судр Ахмета пошла наперекосяк. Обещанного коня Танирберген ему не дал. Потом от ядовитых трав сдохла единственная кормилица—дойная верблюдица. А несколько дней спустя пропал и гнедой конь. Судр Ахмет собрался было искать его, взял, как всегда, уздечку, но едва вышел из аула — наступил на какую-то колючку и еле добрался до дому.
Потеряв всякую надежду на мужа, Бибижамал сама пошла искать гнедуху, нашла и привела ее домой. Судр Ахмету вовсе стало нечего делать. Целыми днями он слонялся по дому, выходил, опять входил и все думал, чем бы заняться. Наконец он придумал, повеселел, сел на коня и тонко крикнул: «И-и, алла, пошли мне доброго пути!»
Гордость распирала его, когда садился он на коня. Ни у кого в ауле не было коней, а у него был! Как гусак, вытягивал из ситцевой рубахи он свою тощую шею и высокомерно обозревал аул. Ему хотелось, чтобы все видели его, как он поедет. Но никого не было кругом, и Судр Ахмет рассердился. Настроение у него испортилось, и начали одолевать сомнения. Не отъехав от дому и на расстояние ягнячьего перехода, он остановил коня. «Не забыл ли я что-нибудь? — подумал он, — Апыр-ай, наверняка что-нибудь забыл!» Судр Ахмет был суеверен, и мысль о том, что он что-то забыл, так напугала его, что он хотел тут же ехать домой. «Ай, не будет мне удачи!»— горестно повторял он и дергал свою бородку. Но потом вдруг беспричинно решил: «Э, будь что будет!»— и ударил пятками коня.
Конь Судр Ахмета, длинный и коротконогий, затрухал своей собачьей рысью, и Судр Ахмету стало казаться, что мозги в голове у него болтаются, и все печенки в животе болтаются, и кости в руках и ногах тоже болтаются. Он перевел коня на шаг. Знойное июльское солнце, стоявшее прямо над головой, пекло невыносимо, и он сразу вспотел. Он злился на Бибижамал и на весь аул за то, что выехал так поздно, и время от времени думал: «Ай, не будет мне удачи!»
Он доехал наконец до пестро-бурых песков за зимовьем Кудайменде и остановился возле огромной старой джиды. Не слезая с коня, он сперва наелся сочных ее ягод. Потом подумал о детях, нарвал ягод и завернул в платок. Некоторое время он соображал, чем бы еще развлечься, но развлечься было уже решительно нечем, и тогда он вздохнул, слез с коня, посидел в тени, за стволом джиды, повздыхал опять, думая о несправедливости рока, и начал наконец рубить джиду.
Три дня рубил он джиду и только на четвертый еле свалил ее. Привязав джиду к коню, он потащил ее в аул. Ему казалось, что он переворотил всю степь. Подъезжая к аулу, он кликал что есть силы жену:
— Бибижамал! Ау, жена!.. — колотил свою гнедуху.
Мунке, чинивший в это время сети у себя дома, поднял голову и прислушался. «Пойти поглядеть! — подумал он. — Чего это выдумал еще Судырак?» И, закончив починку, он отправился к свояку.
Судр Ахмет, сняв рубашку, засучив пестрые подштанники, кряхтя и ухая, вовсю рубил свою джиду — только щепки летели.
— Бог в помощь…
— Аминь!
— А крепко, я гляжу, ты за дело взялся…
— Еще как!
— А чего это ты, Аха, делаешь?
— Ай, да все баба эта проклятая. Если уж она прицепится… ойбай-ау, Мункежан-ау, как комар пищит вокруг уха. Потом… ну и что делать? Решил, черт с ней, пускай будет по-бабьему… Теперь вот делаю ступу.
— О! Ты разве и по дереву мастер?
— Е, еще какой! Это я от скромности всегда молчал, а так… Ого-го!
Судр Ахмет смахнул пальцем каплю с носа и продолжал врубаться в джиду. Он хекал при каждом взмахе, как мясник на базаре. Мунке с удовольствием глядел, как Судр Ахмет изо всех сил машет телом, и думал: «Ай, молодец! Видать всерьез за дело взялся!» Он еще раз поглядел и вдруг заметил, что Судр Ахмет уж больно глубоко рубит. Но Судр Ахмет ничего не замечал, он вспотел, раскраснелся, теслом махал все быстрей и лупил больше почему-то все по одному боку.
— Этот Танирберген собакой оказался, — непонятно, с передышками выкрикивал он. — Как только добился своего, ко мне сразу спиной обернулся… С тех пор… ау, Мункежан-ау, я себе места не нахожу!.. Вот погляди, погляди вот сюда, видишь? — Он показал себе на живот. — Видишь живот? Так вот, будто у меня там колючка застряла!..
Мунке ничего не понял.
— Погоди-ка, постой, — сказал он, стараясь остановить размахавшегося Судр Ахмета.
— Не постою! Ау, зачем это я должен стоять? — Судр Ахмет еще сильнее замахал, щепки летели во все стороны. — Я все могу вынести, но я гордый человек, почтенный человек. Я мог бы, конечно, стиснуть зубы…
— Да погоди ты! Совсем глубоко врубился..
— Что? Что это ты тут говоришь, а? Кто мастер— ты или я, а? — яростно завопил Судр Ахмет.
Мунке махнул рукой и пошел домой. «Вот мастер по дереву нашелся!»— весело думал он.
Оставшись один, Судр Ахмет поглядел на свою работу и понял, что дерево испорчено. Ахмет плюнул, бросил работу и забегал по комнате, думая, что бы такое разбить или сломать. Но тут пришла одна старуха. Она была из бедного аула, весь скот которого погиб при прошлогоднем джуте. Единственный сын ее замерз зимой, разыскивая в буран свой скот. Невестка бросила старую свекровь и уехала к родителям. С тех пор старуха чуть не каждый день приходила в этот аул и жаловалась на свою судьбу. Начала она свой заученный разговор и теперь:
— Правильно говорят, что у сироты — раненая душа. Каждое слово невестки стрелой вонзается в мою душу.
Раньше Судр Ахмет охотно ввязался бы в разговор, но теперь он молча бегал вокруг изуродованной джиды.
— Вот погляди, платье рваное, еле держится на мне…
— А!
— Если б был у меня родной сын и сноха бы жила при мне, разве я ходила бы так?
— М-м-м…
— На старости лет увидала нищету и унижения…
— Э-э…
— А какая я была, когда старик мой был жив! Пятиаршинный белый как снег жаулык возвышался на мне. Когда я восседала на белой верблюдице, никакая баба не могла сравниться со мной!
— А!
— Да-а… Старик мой рано умер. Да у хороших людей и век короток. Чего он только не переделал, бедный, за свою короткую жизнь. Разве только сам себя после смерти не зарыл.
— Чек! Чек, эй! — завопил вдруг Судр Ахмет и выскочил из дому прогонять двух козлят Каракатын, которые с грохотом катали пустое ведро. Прогнав их палкой далеко от дома, он спрятался и сидел в засаде до тех пор, пока старуха не ушла.
Не меньше старухи раздражала его джида — будь она проклята! — которая таяла прямо на глазах. А тут, как назло, и жены не было дома, не на ком было сорвать зло. «Никогда не кончается работа у этой проклятой бабы! Приспичило ей вдруг в такое благодатное время сено косить… Ойбай-ау, ведь конь — это тебе не какой-нибудь там мелкий скот! Ведь он копытами себя зимой прокормит! Неужели и этого не знает окаянная баба, а?!»
Слух, что Судр Ахмет корпит над джидой, мигом облетел прибрежный аул. На другой день в свободное время рыбаки собрались в доме у Судр Ахмета. Пришел и Еламан.
Судр Ахмет принял гостей хмуро. Неловко ему было, что все глядят, как он топчется вокруг своей джиды. Он вдруг вспомнил вчерашнюю старуху и начал ругаться:
— Вот черт ее принес! Притащилась, хрычовка! Говорит: «Когда старик мой был жив и я, величаво надев пятиаршинный жаулык, садилась на белую верблюдицу, разве могла какая-нибудь баба сравниться со мной!» Ой, проклятая баба! Ой, окаянная хрычовка!
— Вот досада, а? Небось увлекся разговором и оступился как-нибудь?
— А то как же? Оступишься! Все эта старая холера! А тут еще и тесло это — как бритва, так и врезается. Случайно отвлекся, замахнулся сильно, вот и…
— Ну а теперь что, не выйдет ступы?
— Гм… Нет, не выйдет. Ну ничего, как-нибудь в другой раз… Обязательно вырублю ступу моей Бибижамал.
— А теперь что из нее сделаешь?
— Гм… Что сделаю? Гм… Седло себе сделаю, вот что! А то мое старое когда-нибудь сломает спину коня-бедняжки…
Давясь от смеха: рыбаки вышли на улицу. Вышел и Еламан. Со вчерашнего дня он все думал о Калене, ему было невесело, и он пожалел, что пошел к Судр Ахмету. Домой не тянуло, хотелось пройти вдоль берега. Спускаясь по крутому обрыву к морю, он встретил Мунке.
— Еламан, дорогой, — быстро заговорил Мунке. — Дела плохи. Иван вроде бы спятил, как зимой, когда у него рыба пропала. Прибрежный камыш поджечь собирается…
— Кто сказал?
— Сам видел…
— Может, просто пугает? Мунке обернулся, показал рукой.
— Гляди, вон видишь народ? Это люди Ивана. Бочку мазута прикатили, разлили в камышах, хотели уже поджигать, да тут я подвернулся… Еле уговорил Ивана. Неужели, говорю, весь камыш спалишь из-за одного человека? Куда, говорю, Кален денется — найдется. А ведь камыши, говорю, пастбище всех здешних аулов. Зимой скот в камышах укрывается. Камыш сгорит — жизни тебе не станет от казахов, говорю! Еле удержал собаку! А все боюсь!.. Кто его знает, что он еще придумает?
Еламан понял, что дело действительно плохо… Если Калена поймают — пощады не будет. А Кален знать ни о чем не знает, лежит себе в камышах, на друзей надеется. Что ж теперь делать? Что предпринять?
Мунке тоже напряженно думал. Ветер заметно покрепчал, камыш клонился, шелестел, море бугрилось и темнело. Подернутые синевой скалы на противоположном берегу залива Тущы-Бас сумрачно посерели, закрывались мглой, как бы удалялись.
— А что, если в сумерках отправить его на другой берег? — вдруг сказал Еламан.
— А, черт ее… Иван и тут нас опередил!
— Как так?
— Его джигиты забрали все шесты и весла со всех лодок на берегу.
— А! Ну, это не беда. Два весла-то мы сделаем.
— Из чего? В ауле щепки не найдешь.
— Для весел найдется!
— Где?
Еламан улыбнулся. Простившись с Мунке, он пошел опять к Судр Ахмету.
Судр Ахмет между тем решительно взялся за дело. Худо-бедно, а седло у него будет! Но тут зашел Еламан и быстро схватил его за локоть.
— Ахажан, подожди-ка!
Судр Ахмет изумленно уставился на Еламана.
— Ахажан, уступи мне эту джиду, а?
Судр Ахмет давно уже догадался, что джида не принесет ему счастья. Если бы Еламан попросил джиду небрежно, между делом, он тут же с удовольствием отдал бы ее. Но Еламан пришел быстро, просил взволнованно, и Судр Ахмет задумался. «Постой! Постой! Может, я недооценил ее?»
Он ревниво потянул джиду к себе. Потом для пущей уверенности крепко, как на коня, уселся на нее.
— А зачем она тебе? — спросил он.
— Нужно.
— А откуда ты взял, что мне не нужно?
— О боже милостивый! — вмешалась Бибижамал. — Да отдай человеку, коли просит! Чего торговаться-то?
— Эй, эй, жена! Заткнись там! У тебя пока не спрашивают. Ну все-таки… чего ты из нее будешь делать?
— Да весла сделаю…
— Ты же не рыбачишь, зачем тебе весла?
— Завтра хотел в море выйти.
— А! Значит, все-таки решил порыбачить! Это хорошо. Гм… Но ведь джида мне самому нужна!
— Я не так просто прошу, я бы заплатил..
Судр Ахмет живо вскочил. Натужившись, он было поднял джиду, потом удивился, зачем он это делает, и бросил. Он засуетился, и впал в отчаяние.
— Ойбай ау, что ж ты сразу не сказал? Да разве мне жалко тебе? Да пусть она собаке достанется, если мне жалко…
Еламан облегченно вздохнул, взялся было за джиду, но Судр Ахмет вдруг хлопнул себя по ляжкам и завопил:
— Нет, нет! Весла я тебе сам сделаю!
Еламан даже крякнул с досады. Он был уверен, что Судр Ахмет все испортит, стал уговаривать, упрашивать, но Судр Ахмет только распалялся:
— Нет! Кто мастер! Я мастер! Вот поглядишь…
С жаром накинулся он на джиду и ловко расколол бревно на две половины. Половинки были плоские, ровные, весла сделать из них было легко. Еламан немного успокоился.
— Аха, я сейчас пойду, зайду попозже, ладно?
— Иди, иди, прогуляйся! Бог даст, пока ты гуляешь, и весла будут!
Еламан нашел Мунке, рассказал о веслах, велел разыскать Калена и сказать, что в сумерках переправит его на другой берег. Распорядившись, он вернулся к Судр Ахмету и с ужасом видел, что джида под руками Ахмета приняла совершенно непонятный вид. Судр Ахмет сопел и все норовил стать между джидой и Еламаном.
— Что это с ней сделалось? — спросил Еламан. Судр Ахмет пнул джиду ногой.
— Срубил я ее, проклятую, в песках возле зимовья Кудайменде. Он же сам собака бездушная, откуда из его джиды может быть толк…
Еламан подавленно молчал, Судр Ахмет засуетился, обрадовался чему-то.
— Не выйдут теперь весла! Плевать на них! Ау, Еламанжан, я ведь лучше всего по сапожному делу кумекаю. Так и быть, сделаю колодки. Вот увидишь, за лето сошью себе вот такие сапоги…
— Сам ты сапог! — сказал Еламан и ушел.
«Поверил этому балаболке! — корил он себя. — Понадеялся… Ба! Да кто же это!»— навстречу ему шел Кален. Ружье он держал в руках, мерлушковую шапку снял от жары, тоже нес в руках.
Кален видел стерегущих его джигитов, но вышел средь бела дня из камышей и спокойно шел к аулу. Еламан поспешил ему навстречу, но еще раньше с Каленом столкнулся бледный Мунке.
— А я тебя искал, — быстро сказал он. — Зачем ты вылез?
— А сколько мне прятаться? — буркнул Кален. — Да и от комаров покоя не стало…
— Что он тут говорит? Да в уме ли ты?
— Не бойся, аксакал. Если уж смерть взялась за меня, так везде найдет, хоть в постели прячься.
Еламан с Мунке переглянулись.
— Эй, жена! — крикнул рябой в сторону своего дома. — Ставь чай! Пока мой Азреил придет за моей душой, напьюсь я чаю. А потом поглядим.
Быстро собрались рыбаки. С молодыми джигитами прибежал Рай.
— Кален-ага, мы тебя отобьем!
— Но-но! Только не мешайтесь! Я заварил кашу, мне и расхлебывать.
— Да что ты один сделаешь? Как хочешь, а джигитов надо собрать, — решил Еламан.
— Сказал, не мешайтесь! — буркнул Кален. — У меня вот тут десять патронов. Пока я к ним в руки попаду— десяти Иванам головы снесу!
Джигиты Ивана почему-то не осмеливались входить в аул, маячили в отдалении, следили за Каленом — наверно, ружья боялись. Когда Кален с рыбаками зашел в дом, люди Ивана собрались кучкой, посовещались, и один из них быстро побежал к промыслу.
Как раз в это время по аулу шибко проскакал чернобородый гонец Кудайменде с сумкой на боку и осадил коня возле дома Калена. Кудайменде последние дни был сильно озабочен — никак не мог набрать нужное число джигитов по волости Кабырга для отправки на фронт. И все последние дни по аулам скакал волостной гонец, выкликал все новые имена и кричал, чтоб срочно готовились в путь. Кудайменде думал, думал, потом уменьшил на пять лет возраст Калена и включил его в список.
Гонца Кален слушал молча, посапывая, глядел в угол.
— Собирайся живо! — закончил гонец. Кален рассмеялся.
— А я готов! — сказал он и проворно выскочил из дому. Побежал к коню гонца, отвязал, вскочил верхом.
— Эй, эй, парень! Не шути! Слазь с коня! — закричал выскочивший за Каленом гонец.
Кален было поехал, потом остановился, оборотился к гонцу.
— Передай привет волостному! — крикнул он. — Скажи: честный труд не по мне, мол. На роду, видать, не написано! А о коне пусть забудет. Ворованный конь вору и на пользу!..
Опять повернулся, ударил коня ногами. И помчался в сторону Бел-Арана.


XIX
Со смертью последнего ребенка дом Мунке покинула радость. В пустой землянке, все больше напоминающей колокол с вырванным языком, в разных углах теперь торчали только двое — муж и жена. Особенно трудно было Ализе, когда Мунке уходил в море. Целыми днями просиживала она одна, обняв колени, наедине с горькими своими думами.
Последнее время Ализа упорно молчала, не глядела на Мунке, напряженно думала о чем-то и однажды после ужина вдруг сказала:
— Эй, Мунке! Уже немало лет я с тобой живу и бесплодной не была. Только вот божья кара… А ведь была же я матерью десяти детей! Какие детки были! — Горло Ализы перехватило, она помолчала, передохнула. — Вышла я за тебя когда-то как женге. Как была женге, так теперь и останусь… Теперь я сама тебя женю.
Мунке даже испугался, ошалело посмотрел на Ализу:
— Чего это ты еще мелешь?
— Э, родной мой, не спорь. Теперь в этом доме никто не может со мной спорить! Раз я задумала, значит, женю. Хоть и скверная, языкастая баба эта Каракатын, да давняя наша соседка. Все у нас общее, даже посуда… Дочь ее, Балкумис, на моих глазах выросла. Женю тебя на ней, буду ей матерью, тебе — женге. До последнего дня своего буду любить вас, нянчить детей ваших, потому что не осталось у меня уже другой радости…
Куда девалась прежняя Ализа, покорная мужу? Теперь она была как строгая мать, как хозяйка дома. Мунке только удивлялся, раскрывал рот, крутил головой и не мог понять, как это он упустил жену из рук! Мунке видел, что невозможно отговорить ее. Он убеждал ее, что не время сейчас думать о женитьбе, когда беда обрушилась на народ, но Ализа слушать его не желала. Вскоре она сделала так, как решила: женила Мунке на дочери Каракатын, и два дома совсем стали как один. Дос и Мунке еще больше подружились, вместе ловили рыбу. Каракатын обрадовалась новому зятю, не выходила из дома Мунке, учила дочь хозяйству, учила ухаживать за мужем, за гостями. Дочь ревела, а Каракатын приговаривала:
— Дура ты, дура! Погляди на меня, как я рада, что пристроила тебя! Мужик и в шестьдесят лет молод! Вот увидишь, Мунке еще не одну бабу состарит…
— Да ну тебя! Людей стыдно…
— Что такое ты говоришь, дура! Стыдно! А что зазорного в том, что ты стала бабой, надела белый жаулык? Что б ты делала, если бы осталась старой девой на шее отца? Брось, не говори! Хоть ты и ушла теперь из нашего дома, все равно ты у меня под крылышком. Пока я жива, пусть тебя кто-нибудь обидит. Ты у меня счастливая. Рядом с тобой — почтенная мать. А Ализа плохому не научит.
Но мир в доме продолжался недолго. Ализа очень любила и уважала Аккемпир. Теперь же вдобавок она ей и свахой приходилась, и, когда Мунке удавалось поймать хорошего осетра, Аккемпир охотно приходила, но сидела смирно, боялась, как бы Балкумис не рассердилась, не обидела бы Ализу. Каракатын входила, выходила, стучала, гремела, злилась — не могла перебороть себя.
— Эти две хрычовки нашли, значит, друг друга! — говорила она потом дочери. — Чего их там может соединить? Только и делают, наверно, что хают меня. Ты эту Ализу берегись, она тебе еще покажет. Ты тут стараешься, чтобы зацвел такир высохший. А вот увидишь, хрычовка эта завтра вырвет у тебя ребенка, себе возьмет. Потом твой же ребенок будет тебе чужой! Не отдавай ребенка, пусть вся власть в доме будет у тебя!
Балкумис менялась быстро, да и нетрудно ей было, вся в мать пошла. Плоское, как совок, лицо ее стало темным и постоянно сердитым, всем она была недовольна. Ализа не обращала на нее внимания, хлопотала по хозяйству, неслышно суетилась. Мунке молчал и удивлялся, бросал в раздражении сети, которые чинил, выходил из дому, бродил по аулу, тоскливо думал, что миру в его доме теперь не бывать и что как похожа Балкумис на свою мать Каракатын…
Плохо было с сетями у Мунке и Доса, несколько дней чинили, сшивали старые. Потом прилаживали грузила и поплавки и только сегодня после обеда пошли к морю. Оба были босиком, привыкли, шли прямо по острым камешкам, колючкам, не спеша разговаривали.
— На море вроде бы течение… — неодобрительно сказал Мунке. — Вишь, как расшумелось, дьявол!
— Да… если течение, дела у нас с тобой никуда.
— Как течение, так и рыбы нету. Рыба, она покой любит.
— Это верно.
— Да и сети порвет, если буря. Водорослями забьет.
У самого моря росла густая сочная осока. Из-за осоки выглядывала белая лодка. На носу лодки сидела ворона. Ветер ерошил ей перья, она чем-то, видно, была недовольна, резко, сипло каркала. Мунке рассмеялся.
— Пай, пай, глянь, как разошлась, черная холера!
Рыбаки подходили, ворона злобно косилась на них, не хотелось ей подниматься. Когда уж совсем близко подошли, ворона недовольно поднялась, растрепанно полетела в сторону. Мунке и Дос остановились возле лодки. Море раскачивалось, с шипением лезло на берег.
Мунке нахмурился.
— Быть буре… Видишь, как раскачивает?
— Значит, не судьба нам сегодня половить. Пошли, что ли, к заливу, покосим?
— Ладно. Тогда ты коси с лодки у устья Кандыузек, а я скошу ближнюю прибрежную осоку.
— Так там Судр Ахмет собирался косить. Вчера еще себе на руки поплевывал.
— Э-э, брось его! Ничего он не делал. Ни один покос не обошел, с каждого скосил по охапке, напакостил только.
— Сам виноват! — сердито буркнул Дос. Иногда в нем заговаривала скаредность… — Нечего его было подпускать к покосам.
Мунке пошел за косой. Подходя к дому, он услыхал, как крикливо бранится Балкумис. Звенела посуда, с грохотом падала крышка котла. Мунке нерешительно потоптался возле двери. Больше всего он удивился, что Ализа не подает голоса. «Или ее дома нет?»— думал он. Но в эту минуту вышла из землянки Ализа. Хмуро покосилась на Мунке, взяла какой-то мешок и прошла мимо.
— Ализа! — тихо окликнул Мунке. — Ализа! Чего это она там?
— Ладно, ладно… Ничего не случилось.
Мунке повздыхал, пожалел Ализу, взял косу и чувяки и, не заходя домой, пошел на покос.
Рыба в этом году ловилась плохо, и Мунке с Досом нанялись косить курак богатому аулу. Аул обещал дать потом по овце на косаря. Судр Ахмет сильно просился косить, и Мунке взял его третьим, хоть Дос и ругался. Толку от Судр Ахмета, конечно, не было никакого. Каждый раз он начинал косить торопливо, горячо, но скоро уставал и садился отдыхать. Да и косил он не подряд, а где погуще. Покосит, полюбуется скошенной охапкой, похихикает, потом идет к Мунке.
— Что, косишь? Коси, коси!
— Э, а ты что делаешь?
— Да вот спину надо распрямить, поясница заныла…
— Все спину распрямляешь. Когда же управишься?
— Брось, не говори! Если уж я возьмусь, так овечку всегда себе заработаю! Чего я буду из кожи лезть? Думаешь, мурза выберет мне овцу с курдюком побольше? Знаю я его, знаю, как он коней мне дарит!
Мунке любил работать и работал хорошо. Сегодня скосил он большой участок зеленой осоки. Только перед уходом передохнул немного, скосил для козлят Каракатын две вязанки курака и с заходом солнца пришел домой. На другой день снова непогодило, и Дос с Мунке опять косили. Потом собрали скошенный курак на мелком месте и разложили для просушки. В этот день Мунке сильно устал, еле плелся домой, когда навстречу ему попался веселый Судр Ахмет.
— Вот черт! — беззаботно начал Ахмет— Я и сегодня плохо косил.
— Как же косить, раз охоты нету. Ты как коза: чуть солнце пригреет, домой бежишь, в холодок.
— А как мне не бежать? Вон дома детки сидят, рты разинули. Все на меня смотрят… Я, правда, и поставил сети, чтоб им кое-какую воблушку наловить.
— Как же! Ты наловишь. С тебя что косец, что рыбак…
— Ау, Мунке, ау… Мункежан, ау, чего ты от меня хочешь? Если ты такой умный, скажи вон богу на небе… Скажи владыке земли и неба, всех нас создавшему всемогущему богу скажи! Ау, скажи! Чтоб в сети Ахмета рыба попала! Что это еще за издевательство? Если мне рыба не попадает, что мне, в воду нырять, да?
— Зачем нырять? Отойди подальше в море, сети как следует поставь, сама попадется.
— Да подавись ты этой рыбой! И чего ты пристал? Я не только рыбу на дне моря, а даже… ойбай-ау, пот с этой, с этой… — Судр Ахмет яростно топнул по земле. — Ойбай-ау, я и с этой проклятой земли не могу взять своей же доли. Что ты мне тут говоришь — на дне, в черной пучине… этого твоего моря, этого врага безмолвного, людоеда… Что ты мне говоришь, ловить какую-то дурацкую рыбу, скачущую врассыпную. А? Что это еще такое? Ойбай… Ойбай!
Судр Ахмет вдруг закричал, сел на землю и начал колотить себя по голове. Мунке только таращился, изумлялся и не знал, как ему быть.


XX
Целых три дня царила суматоха в ауле рыбаков. Чем ближе день отправки джигитов на фронт, тем громче плакали женщины и дети, тем тревожнее становилось в ауле. К обеду над Бел-Араном поднялось вдруг облако пыли. Рыбаки стали выскакивать из землянок.
— Уа, что это за пыль?
— Кто знает…
— Что-то на войско похоже!
— Как будто спешно идет…
— А ведь Кудайменде из города войско вызвал!
— Оно и есть!
В ауле перепугались, забегали. Матери закричали, стали звать детей. Девушки, молодые женщины прятались. Рыбаки все-таки остались на улице, потели от страха. Облако пыли все приближалось, надвигалось на аул. Вот оно спустилось с Бел-Арана, и среди его беловатой мглы рыбаки начали уже угадывать морды и спины коней. На всем скаку в аул ворвался огромный всадник и заорал:
— Эге-ге! Здорово, рыбаки!
— Апыр-ай, да это Кален!
— Он, он! Точно он!
Старики закрутили головами, затрясли бородами, зажмурились.
— Ай, бесстрашный сокол!
— Ойбай-ау! Целый табун коней пригнал!
— Кормилец ты наш, опора наша…
Дос робко стоял позади, только рот раскрывал. Его нашла Каракатын, горячо зашептала ему на ухо, Дос только моргал.
— Да ты что это, окаменел, что ли? — завопила Каракатын, дергая и пихая мужа. — Без своей доли останешься, иди скорей!
Дос неуверенно подошел к табуну. В отборный табун верховых коней, который бай держал отдельно, затесалась случайно приземистая саврасая кобылка. Брюхо у нее было вислое, как у жеребой, ляжки толстые, мясистые, широкий круп лоснился. Дос как глянул на нее, так уж больше ни на что и не смотрел, только облизывался. «Зарезать бы к зиме, пай-пай, скотище, весь дом утопал бы в жиру!»— взволнованно думал он. Незаметно для себя он все ближе подвигался к ней.
Кален погнал табун к морю, слез с гнедого, бросил повод подскочившему рыбаку.
— Джигиты! — закричал он. — Это табун Кудайменде! Расплачиваться никому не придется! Берите каждый но коню!
Дос все смотрел на саврасую, глотал слюну. Не расслышав Калена, он переспорил:
— Что он говорит? Он пригнал их для езды, что ли?
— Ее-е, а ты думал, на убой? Пошли скорей, выберем коней получше…
Дос не двинулся с места. Рядом с ним остались еще несколько человек. Стояли, поеживались — робели. А в ауле опять поднялась пыль, рыбаки сгоняли коней в гурты, заарканивали. Еламан выбрал себе поджарого буланого конька, накинул петлю и тут же взнуздал его. Еламан оживился, разгорячился, глаза его блестели лихорадочно.
— Эй, джигиты! — закричал он. — Раньше мы были злые, но пешие… Теперь у каждого будет конь…
— Какой толк в конях, когда оружия нет? — хмуро крикнул кто-то в ответ.
Еламан по голосу узнал Доса, смутился на минуту, но тут же справился, опять заблестел отчаянными глазами:
— Дос-ага, были бы кони — оружие будет!.. Ему не дали договорить.
— Управимся с волостным!
— Веди!
— Веди нас!
Еламан подошел к Калену, стал тихо совещаться. Кален кивал головой, клал огромную свою руку на плечо Еламану. Кален опять повернулся к рыбакам.
— Расходитесь! Быстро! Готовьтесь в поход!
Выждав время, Дос подошел сзади к Калену, дернул за рукав. Кален обернулся:
— Ну?
— А Кудайменде после не спросит с нас за этот скот? — Кален опять повернулся к рыбакам.
— Спросит, спросит! На том свете! Ну на этом — навряд ли. А, Еламан?
— Чего ты боишься? — горько спросил Еламан. — Кто у нас не проливал пот и кровь ради его табунов? Так хоть на этот раз рассчитаться с собакой!
Досу стало обидно. Проворно джигиты разобрали всех коней. Досу осталась заезженная кляча, на которой всю зиму пастухи из аула бая пасли овец. Дос хотел ее поймать, но она поворачивалась задом, прижимала уши, брыкалась.
Еламан посмеивался, наблюдая за Досом, когда к нему подошел Мунке.
— Раньше совсем другой народ был, — сказал быстро Мунке. — Каждый о себе думал. Каждому только бы свою шкуру спасти. А теперь вот ты взвалил на себя такую ношу… На кого надеешься?
— На людей, Мунке-ага!
— А кто мы такие, какая в нас опора?
Еламан молчал.
— Ну ладно… Если народ не разбредется — это сила, конечно! А все-таки скажи, что ты думаешь делать?
Еламан задумчиво осмотрелся. «Что думаю делать!.. Что дальше думаю делать?..»— повторил он про себя. Что-то ветер крепчает, что ли? Со вчерашнего дня дует с моря, и море нехорошее, темное. Но он так долго был отлучен от моря, что ему даже сильный ветер был приятен. Так что же он будет делать? Как быть дальше?
На широкой равнине за аулом молодые джигиты, оседлав коней, уже налетали друг на друга, как в бою, размахивали соилами. Им теперь весело, о чем им думать? Как быть дальше — об этом никто не думал… Наверно, все надеются на него, а он на кого? На какое чудо ему надеяться?
Аулы бурлили, и волостной вызвал из уезда солдат. Солдаты с винтовками и пушками вышли из Челкара и сейчас где-то в пути. Идти против волостного — значит идти против царя. Выходит, с какой-то сотней безоружных джигитов он собирается подняться на царя?
— Ты только молчи, Мунке, — тихо сказал Еламан. — Дела неважные…
Он опять подумал, как бы побыл глубоко в себе.
— Может, будет у нас неудача, все может статься, Мунке-ага! Но даже если меня снова в кандалы, я не переменюсь, вот увидишь… Теперь мне другой дороги нет!
— Ну, чему быть, того не миновать! К вечеру тронемся. Поднимем все аулы на джайляу.
— Н-да… Теперь-то уж не повернешь назад.
— Да, Еламанжан, хотел тебе сказать… Ты бы заехал по дороге к Суйеу. Сына бы поглядел. Да и старик тебя любит, ждет. Из-за тебя и дочь свою проклял, видеть не хочет.
Сердце у Еламана уже запеклось, стерпел, ничего не сказал о жене, стал глядеть на ревущее под обрывом море. Потом оглянулся, посмотрел на равнину за аулом. Ошалевшие от радости джигиты все еще налетали друг на друга, с треском бились соилами. Эх, джигиты! С соилами — против винтовок и пушек…
Не глядя друг на друга, Еламан и Мунке пошли к аулу. В ауле был большой шум. Перед домом Доса собралась толпа, все кричали, махали руками. Но пронзительней всех кричала Каракатын.
— Вот черт! Опять что-то натворила эта баба! — сказал Еламан, невольно прибавляя шагу.
Оказалось, Каракатын пырнула ножом жирную савраску. Хозяин саврасой в это время спокойно сидел дома, пил чай. Услыхав предсмертное ржание кобылки, он выскочил на улицу:
— Что ж ты наделала, окаянная баба! Я же теперь без коня остался!
— Ой, да будь ты проклят! Мало, что ли, у Кудайменде коней? Всем хватит! Что мне, не попробовать кусочка мяса от целого табуна коней? — вопила Каракатын.
Джигит, оставшийся без коня, взялся было возить Каракатын, но, увидев Еламана, бросил, подбежал:
— Что теперь делать, Ел-ага?
— Черт ее знает, что за баба! Ну ничего, найдем еще коня. А мясо разделите…
— Что-о? Чего тут делить-то? — закричала Каракатын. — И кобылка-то тощая, мне самой мало!


XXI
— Ну, Мунке-ага, выступаем…
— Счастливого вам пути! Да озарит ваш путь благословение бога!
— Аминь! — пропел ладонями по лицу Еламан.
Готовые к походу, приодевшиеся джигиты сели на коней. Приладили поперек соилы и дубинки. Джигит, оставшийся без коня, сел позади товарища и вместе со всеми отправился в великий поход повстанцев.


XXII
В одиночестве сидел Еламан на холме. Около трехсот его джигитов недавно спешились у подножия холма. Вечерело, и все сразу принялись разводить костры, готовить еду. Ломали хворост, вздували огонь, развязывали дорожные мешки. Еламан походил, походил между людьми, потом накинул на плечи верблюжий чекпен и поднялся на вершину холма.
Закат гас, наступала темнота. Ветер утих, облака к ночи сбились, обложили небо, но грозы вроде бы нельзя было ждать. Ночь приходила теплая, душная, пищали комары, по восточному горизонту перекатывались зарницы. Еламан поглядывал на небо, на облака, но чувствовал ночь как-то отдаленно, отдельно от себя.
Снизу доносились оживленные голоса. В одном месте собрались молодые джигиты, балагурили, шутили. В другом— пели. Некоторые джигиты, потеряв в темноте товарищей, ходили, окликали их. Один особенно был настойчив, бродил между костров, кричал:
— Ербоз… Ербоз! А Ербоз? Эй, джигиты, случаем, в ваши глаза не попадался Ербоз?
— В глаза? Иди загляни в мои глаза, может, найдешь… Загоготали. Еламан тоже улыбнулся. «Ербоз?.. Разве у меня есть такой джигит? Или по пути присоединился? Эх, как они все-таки беспечны!»
Люди скоро перестали бродить, собрались возле костров. Костры то слабели, то опять разгорались — подбрасывали хворост. Свет выхватывал из темноты сумрачные фигуры, и Еламан, напрягаясь, различал, узнавал некоторых. Вон сидит черный рябой Кален, рассказывает что-то, все смеются, будто и не будет завтрашнего дня. Вон кто-то подъехал…
Еламан стал вглядываться. Отряд конников приближался медленным ровным шагом, потом остановился у костров. Всадники не смешались сразу с остальными, разговаривали, не слезая с коней, и Еламан понял, что прибыли они издалека. Среди говора он уловил слово «Улы-Кум». «А! Значит, они с Улы-Кума, из рода Тлеу-Кабак!»— подумал Еламан и удивился, как быстро и далеко разнеслась весть об их походе.
Первые дни прошли благополучно для повстанцев. Узнав, что карательный отряд из уезда застрял где-то на полдороге, они не особенно торопились, решив усилить, укрепить отряд, прежде чем дойдут до аула волостного. Они нарочно шли медленно, с остановками, по многочисленным бедным аулам. За два дня похода к ним примкнуло около двухсот человек. Посоветовавшись с Каленом, Еламан разделил людей на сотни. Во главе каждой сотни поставил джигита поопытней. Но оружия было мало. Кроме дубинок и доиров, у некоторых джигитов, примкнувших к ним по пути, были фитильные ружья, копья и секиры.
Вчера навстречу Еламану вышел какой-то старик кузнец и преподнес выкованную саблю.
— Ненавистью каленная. Не только Каратаза — черный камень ею рассечешь!
Все эти дни Еламан не думал о себе, мучился неизвестностью. Чем кончится дело, начавшееся не по его воле, не по его желанию? Издалека, от векового произвола, от вековых гонений шли к нему казахи, искали у него защиты. А что он мог? Он знал одно: раз собрался такой отряд повстанцев, боя не миновать. Подняв дубинки, помчатся они с криком навстречу смерти, навстречу винтовкам, солдатам и пушкам. Бой… Кровь!..
Вся ночь вокруг Еламана вдруг налилась кровью, вся темная степь из конца в конец набрякла кровью, лоб Еламана покрылся холодным потом, голова закружилась. «Перегрелся на солнце?»— подумал он, хватаясь за голову, или глаза устали оттого, что так долго смотрел он на багровые огни костров у подножия холма?
Скоро отлегло, и Еламан перевел дух. Потом сзади зафыркали кони, и, громко разговаривая, из темноты выскочило несколько всадников.
— Эй, откуда вы? — окликнул их Еламан,
— Из аула Суйеу.
Еламан вспомнил о сыне, удивился, что последние дни не думал о нем.
— Сарбазы Еламана здесь?
— Так вы из аула Суйеу?
— Да, из аула Суйеу.
— Суйеу дома?
— В ауле.
— Далеко до аула?
— Да нет, близко. Сарбазы Еламана…
— Вон они! Спускайтесь, устраивайтесь…
Конные поехали вниз. А Еламан, подумав еще, решил, что или он отсечет голову волостному, или волостной — ему. И захотелось ему перед боем хоть раз подержать в руках сына, поглядеть, какой он.
Еламан пошел вниз, отыскал Калена, поговорил с ним и ночью, тайно, взяв с собой Рая, отправился в путь.
XXIII
В волости было много возмущенных аулов, никто не хотел идти в царскую армию. Но недовольство в аулах не шло дальше разговоров и криков. Рыбаки же начали с того, что угнали косяк коней аула волостного. Пока баи собирались послать погоню за косяком, рыбаки уже организовали отряд и двинулись в поход. И Танирберген сразу понял, что самый опасный враг — рыбаки.
Слава в степи растет быстро. Еламан едва выступил, а уж все аулы на джайляу пришли в волнение. Танирберген не верил даже своим аулам. Кто поручится, что они не перекинутся на сторону Еламана, как только он покажется здесь? И разве станет робеть тот, кто поднял руку на русского бая? А тут еще к прежней его ненависти прибавилась ненависть за Акбалу!
Посоветовавшись с волостным, он навстречу солдатам, застрявшим где-то в Улы-Куме, послал нарочного. Когда они прибудут? И успеют ли дойти? Не придет ли Еламан раньше? Народ глядит недобро, надеяться ни на кого нельзя. Восстание может охватить всю степь, перекинуться в Иргиз, в Тургай…
Танирбергена злило, что волостной отсиживался, мер никаких не принимал. Обычно мурза в дела не вмешивался, держался в стороне, посмеивался. Но на этот раз он встревожился и решительно взялся за дело. Не зная сна, не слезая с коня ни днем ни ночью, скакал он по аулам, одних уговаривал лаской, других пугал и за два дня собрал около сотни джигитов. На третий день к обеду, загнав коня, он прискакал к брату-волостному. Молодой мурза почернел от загара, похудел, оброс и пропылился. В глазах — веселое бешенство.
— Ну, чего понаделал? — спросил Кудайменде. Танирбергену хотелось говорить с братом наедине. Малый, по обыкновению дожидавшийся приказаний, мешал.
— Напои коня! Пошел!
Малый послушно вышел. На улице давно уже посвистывал приаральский вихрь, трепал тундуки сомлевшего от зноя аула, взвивал пыльные смерчи. Выходя, малый широко распахнул дверь, ветер с пылью ворвался в юрту, маленькая девочка на коленях у Кудайменде заревела.
— Эй, кто тут есть… Уберите ее! — крикнул Кудайменде. Вошла Акбала. Она сразу увидела мужа, но, соблюдая приличие, чуть склонила красивое тело, поздоровалась с волостным, подошла к девочке.
— Что, милая? Песочек в глазки тебе попал?
— Папа-а-ал…
— А ты не плачь, не плачь, хорошие девочки не плачут… Акбала вытерла глаза девочке чистым платком, погладила ее, подняла, прижала к себе и, ласково уговаривая, вышла, красиво покачиваясь на ходу. Мурза, сразу забыв обо всем, жадно поглядел ей вслед. Потом удивился. Акбала всегда была холодна, равнодушна к детям, ни разу она не приласкала никого — и вдруг такая перемена! «Соскучилась по своему, наверное!»— подумал Танирберген и опустил глаза.
Кудайменде, нетерпеливо морщась, следил за братом. «Вот пес! Обабился совсем!»— подумал он и опять спросил:
— Ну, чего натворил?
— А ведь ребенок Еламана сейчас у Суйеу? — спросил вдруг Танирберген.
— Ну, у Суйеу, а что?
— Аул старика Суйеу у него на пути?
— Выходит, на пути. Ну и что?
— Немного в стороне?
— Верно, в стороне…
— Хоп! Значит, волк попадет в капкан!
— Пай-пай! Когда кончатся твои загадки?
Танирберген встал:
— Болыс-ага, никаких загадок, все ясно. Он же не видел сына с самого рождения! Не может быть, чтобы он не заехал к старику Суйеу. А мы пошлем заранее своих людей в аул, понял? И Еламан наш!
— Апыр-ай, а? Ведь это дело! А кого пошлешь?
Но Танирбергена не занимало, кого послать. Его занимало, как поедет Еламан к старику — один или с людьми. Подумав, он решил, что не с руки ехать Еламану в аул всем отрядом, поедет один.
Мурза вызвал Абейсына. Абейсын теперь шел в гору. Не только других, но и самого мурзу он теперь то слушался, то, ссылаясь на какие-нибудь причины, увиливал от поручения. И Танирберген стал реже обращаться к нему. Но для этого дела Абейсын подходил больше всех. Под видом сборщика шерсти и шкурок он мог свободно разъезжать по любым аулам.
Согласился Абейсын неохотно, только потому, что брат жены попал в список мобилизованных.
— Ладно, мурза, сделаю. Но и ты мою просьбу не забудь…
— Хорошо! Вычеркнем. Пусть это будет нашим уговором. Абейсын взял с собой еще двух здоровых парней. Абейсын сел на коня, парни взгромоздились на верблюдов, груженных тюками с чаем, сахаром, урюком и изюмом, и небольшой караван спешно отправился в аул старика Суйеу. У всех троих между тюками спрятаны были ружья.
Приехав в аул, Абейсын приступил к своему обычному занятию. Обменивая чай и сахар на шкуры и шерсть, он не спускал глаз с дома Суйеу. Вечером, когда все разошлись, Абейсын улегся в юрте, в которой остановился, и попросил поднять снизу кошму. Так было удобней наблюдать за домом старика, чем без конца выходить.
Ночью, когда уже все спали, два всадника бесшумно подъехали к юрте Суйеу. Спешились, привязали коней, огляделись и один за другим вошли в юрту. Абейсын растолкал своих джигитов.
— Тихо! Приготовьтесь!..
Джигиты, схватив ружья, молча вскочили. «Будет сопротивляться — стреляйте!»—таков был приказ Танирбергена.

Поздоровавшись, Еламан выслал Рая на улицу. В темноте закряхтели, зашевелились, потом зажгли огонь. Старик, увидев Еламана, быстро заморгал белыми ресницами.


— А! Приехал, значит?
— Господи! — вскрикнула старуха. — Кто это, Еламан, что ли? Светик ты мой!
Старуха прослезилась и тут же начала стелить постель в глубине комнаты. Старик Суйеу опять поглядел на Еламана, быстро отвел глаза.
— Жив-здоров?
— Слава аллаху. Старик зафыркал.
— Е! Слышали, слышали… То рыбаком был, сети тянул, теперь, говорят, целое войско ведешь. Гм… Слышали.
— Не от хорошей жизни, отец…
— Гм… да! Да благословит вас бог!
Еламан беспокойно глядел по углам. Суйеу помалкивал. Старуха ие выдержала.
— Сынок-то твой… все побаливает. — Где он?
— Вон, на полу лежит…
Еламан вскочил, подошел к постельке.
— Только глазки закрыл, заснул, — сказала горестно старуха — Не разбуди гляди!
Еламан крепился, чувствовал, смотрит ему в спину старик. Наклонившись над сыном, он увидел, что тот не спит, просто уморила его болезнь. Маленькая грудь сына быстро поднималась и опускалась, красные ножки подрагивали. Еламан, как только узнал все об Акбале, ни разу не вспоминал ее, теперь он подумал о ней с ненавистью. Он осторожно взял горячее тельце на руки. Сын открыл темные глазки и закрыл, засучил ножками. Он был как птенец— жаркий, с колотящимся сердечком, с открытым ротиком.
— Жеребеночек… — нежно сказал Еламан, и в носу у него защипало.
Думая, что руки его грубы и что сыну, может быть, больно, он растопырил пальцы, держал сына на ладонях. Тошно ему стало оттого, что ничем он не мог ему помочь, не мог хоть часть его мук взять себе.
За дверью в это время завозились, вскрикнули, мягко ударили кого-то, кошма хлопнула, в юрту вскочил Абейсын с двумя джигитами. Старуха кинулась, сильно толкнув Еламана, схватила ребенка, прижала к себе.
— Руки! — закричал Абейсын. — Руки вяжите!
Навалился на Еламана, пыхтел, джигиты, путаясь, мешая друг другу, накидывали на руки Еламана веревку. Еламан опомнился, рванулся, содрал веревку, схватил Абейсына за горло.
— Ойбай, убивают!..
Джигит, сделав зверское лицо, изловчился, ударил Еламана по голове, прикладом. Падая, Еламан все-таки успел сделать шага два к двери, ухватился за косяк.
— Вяжите! — хрипел Абейсын.
Старик Суйеу вдруг прытко вскочил, подбежал к Еламану, раскинул руки.
— В моем доме!.. — визгливо закричал он. — Уа, мерзавцы! Не отдам сына!
Джигиты возились с Еламаном, сопели. Абейсын вобрал голову в плечи, ударил старика в грудь, перешагнул через него.
— Скорей! — торопил он.
Еламана с заломленными назад руками поволокли вон.
XXIV
На другой день ребенок стал задыхаться, посинел. Старуха поглядела и прикрыла ему лицо. Суйеу хотя и видел все, но не подошел к внуку, сидел, отвернувшись, в своей обычной упрямой позе,
— Ау, чего сидишь, изверг? Помолись за его душеньку!
— Помолиться?!
— Ты же мусульманин…
— Ну так что? У матери его души нет, откуда у него будет? — Астафыралла! На невинное дитя…
— Цыц! Цыц! — Старик Суйеу замахал рукавами белой рубахи, вскочил, вышел на улицу. Поискал седло, нашел его возле юрты, на солнцепеке, взвалил на плечи, торопливо засеменил к коню. О, как люто ненавидел он свою дочь. Имени ее слышать не хотел! Как только узнал, что дочь ушла к мурзе, старик в гневе сказал: «Гнилое яйцо. Еще в чреве матери проклятая. Шлюха!» Отныне дочь для него не существовала.
Старик не знал, куда ехать. Но все-таки заседлал коня, взобрался, пустился вскачь и, только проскочив два-три перевала, успокоился немного. Старик редко ездил по гостям. Но в этот раз он два дня бесцельно переезжал из аула в аул. Всегда молчаливый, теперь он вовсе замкнулся, ни на кого не глядел, ничто его не привлекало. Во всех домах, куда он заезжал, его угощали, но он почти не ел и не пил. Вот так, разъезжая на своем, как всегда, неухоженном и тощем коне по аулам, на второй день к обеду остановился он в доме Ожар-Оспана. Оспан только что вернулся из Челкара. После драки с рыбаками из-за Бобек, когда люди из рода Торжимбай убили одного рыбака, в аул Оспана пришла беда. Чуть не всех его людей таскали в город на допрос, сам Оспан около месяца просидел в тюрьме. Дело складывалось не в его пользу, замять убийство не удавалось. Тогда пошли в ход большие вчятки начальству, и Оспана с горем пополам освободили. Вернулся домой он похудевший и грязный, но бодрый и по-прежнему задиристый. Оказавшись среди родичей и в той привычной среде, где заискивают перед ним, Оспан сразу забыл тюрьму, все невзгоды и начал без удержу хвастаться.
— Свет наш, Оспан, ты и перед оязом10 был? — тянули на разговор его старики.
— Начихал на ояза! — распалялся Оспан, приподнимаясь и подкладывая под себя еще одну подушку. — Он, как и я, от бабы родился. Бог ты мой, думаю, чего мне бояться? Ничуть не дрогнул! Закрыл глаза и смело бросился навстречу гневу ояза, мать его!
— Ну и молодец! Ай-яй-яй!..
— А дальше что?
— А что дальше? Если ояз как лев, то я что, щенок, что ли? У него гнев, а у меня пуще гнев. Прямо кипел во мне гнев и дерзость всех моих дедов, прадедов! Или, думаю, ты мне голову снесешь, или я тебе!..
— Пах-пах!..
Старик Суйеу слушал, слушал и, сердито хмыкнув, встал, не дожидаясь чая, вышел. Уже на улице вспомнил он, что забыл в юрте камчу, но не вернулся, махнул рукой. Увидал смуглую молодую женщину, раздувавшую самовар возле двери, остановился, поморгал белыми ресницами, подошел. Женщина застыдилась, растерялась, опустила глаза, неслышно поздоровалась.
— Э! — скрипуче протянул старик и пофыркал. — И на тебя, значит, петлю накинули? И на Рая тоже. Длинный, значит, у них курук! Длинный!
Женщина только голову наклонила, потом шмыгнула носом, вытерла глаза. Старик помычал и пошел прочь.
Он переночевал где-то еще одну ночь и поворотил домой. За аулом на высоком черном холме виднелось кладбище. Суйеу подъехлл к кладбищу, спешился, ведя коня под уздцы, обошел все могилы. Свежей, маленькой могилы не было.
— Дай бог! Дай бог! — пробормотал старик и вдруг заплакал радостно и беспомощно. Сухие коленки его тряслись. Собираясь сесть на коня, долго ловил он стремя ногой. Потом крепко вытер слезы и против обыкновения скоком пустил коня к аулу.
— Шшш!.. С ума спятил, что ли? Только что заснул.! — зашептала старуха, помогая Суйеу спешиться.
Старик ничего не сказал, вошел в юрту, даже не поглядел в сторожу детской постели, сел нарочно спиной к внуку и первым делом начал поочередно подносить к ноздрям зеленокудрый насыбай на темном большом пальце, крепко нюхал. Кровяные глаза его слезились, лицо подергивалось. Старуха понимающе покосилась на своенравного старика, усмехнулась, взяла черный закопченный чайник и вышла. Старик прытко вскочил, подошел к внуку, откинул одеяльце. Внук был еще слаб, сильно потел, личико у него было бледное, на висках бились голубые жилки, но дышал он теперь ровно, посапывал, спал спокойно…
Суйеу поморщился, заморгал.
— Ах ты, щенок! Недоносок! Ишь ты, как живуч! А? Слава богу, слава богу! У, щенок!
Когда старуха вернулась, Суйеу, прямой как кол, сидел на прежнем месте и свирепо нюхал табак.
XXV
Юрта волостного была полна народу. Кудайменде сидел на почетном месте. По обе стороны от него, справа и слева, расселись старейшины, аксакалы окрестных аулов. Были тут и Танирберген с плосконосым писарем. Танирберген пронзительно взглянул на Абейсына. Но Абейсын насупился, стал важный, гордый, не торопясь сел с мурзой.
— Ну? — спросил мурза.
— Взяли.
— Где он?
— На улице.
— Не убежит?
На толстом лице Абейсына появилось подобие улыбки.
— Приволочь его сюда? — спросил он только.
Танирберген кивнул. Но едва Абейсын встал и направился к выходу, мурзе стало неловко, он понял свою оплошность. Он не сразу сообразил, что враг в отчаянии может пойти на любую дерзость, не пощадит ни себя, ни его. Абейсын, сапнув носом, вышел. Все замолчали, глядели с нестерпимым любопытством на войлочный полог юрты. За дверью завозились, полог откинулся, джигиты Абейсына втолкнули Еламана. Танирберген сидел боком, вполоборота к двери. К Еламану он не повернулся, повел только глазом. Со скрученными назад руками Еламан стоял, покачивался. Голова у него была разбита, лицо бурое от запекшейся крови. Поглядели молча. Аксакалы таращились. Танирберген хмыкнул.
— Убрать!
Джигиты взяли Еламана под локти, поворотили, стали толкать коленками к двери. У двери Еламан уперся, изо всех сил вывернул шею, стараясь взглянуть на Танирбергена.
— Эй, лиса! — закричал он. — На этот раз не жалей, сука, прикончи!.. А то гляди попадешься мне…
Ему не дали договорить, выбили в дверь.
— Попомни, лиса, шкуру с живого спущу!.. — кричал Еламан уже на улице.
Аксакалы напугались до смерти, смотреть друг на друга боялись. Молодой мурза выпрямился, похолодел лицом, потвердел глазами.
— Гостям, может быть, пить хочется. Принесите кумыс! — громко сказал он. Молодой джигит у дверей вскочил. — Эй, парень! Где бабы этого дома? Найди их, пусть разливают кумыс! — крикнул Танирберген уже вдогонку.
Байбише ушла в другой аул. Акбала жила в отдельной юрте. Когда мальчик-подросток прибежал за ней, Акбала, приоткрыв рот, стояла посередине юрты, с испугом глядела на мальчишку.
— Мурза зовет!
Акбала будто не слыхала. Перед этим она сидела на маленьком коврике перед высокой никелированной кроватью, вышивала. Услышав на улице крик Еламана, она вскочила, бросилась к двери, но тут же остановилась около адал-бакана. Она поняла, кому Еламан кричал: «Лиса!», ухватилась за адал-бакан и прижала руку к сердцу.
Мальчишка с удивлением глядел на Акбалу. Подумав, что она не расслышала, он крикнул:
— Мурза зовет!
Акбала глубоко, с перерывами вздохнула, опустила глаза и вышла на улицу. Переступив порог юрты волостного, она быстро оглянулась. Еламана не было. Смутившись, она замешкалась у порога, потом, пригасив глаза, покорно и учтиво прошла по юрте, уселась на краю дастархана, расстеленного перед гостями. Больше глаз она не подняла.
Танирберген незаметно раза два пытливо поглядел на жену, нахмурился. Кудайменде вдруг откашлялся:
— Спасибо Абейсыну. Джигитом оказался. Теперь надо этого Еламана скорее убрать!
Танирберген даже крякнул с досады, поморщился и опять поглядел на Акбалу. «Вот дурак-то!»— подумал он о брате.
Гости наконец напились кумысу, и мурза отпустил жену. Разговор не клеился, аксакалы помалкивали. Кудайменде сердито сопел. Давно он уже был мрачен. Аулы не давали джигитов на фронт. Знатные баи тоже не давали своих сыновей, виляли, тянули. Неожиданно приумножилась дальняя родня, всякие там свояки и сваты, породнившиеся еще с его дедами и прадедами. «Все богатство возьми, только единственного сына оставь!»— просили, путались под ногами. Никак не мог Кудайменде набрать нужное число людей в волости, и начальник уезда висел над душой, и теперь вот приехал еще этот плосконосый коротыш. Тут и без него тошно, а он уж два дня душу выматывает…
— Болыс-ага, Еламана надо немедленно отправить в город! — сказал коротышка.
Кудайменде нахмурился. Он хотел включить Еламана в список и отправить в солдаты. Помедлив немного, он исподлобья взглянул на брата. Танирберген тотчас сказал:
— Его надо включить в список.
— Этого нельзя делать. Преступника нужно только в Сибирь…
— Э, милый, оставь свою Сибирь. Из этой Сибири возвращаются так же скоро, как побитая жена от родителей к мужу.
Два аксакала, сидевших рядом, толкнули друг друга, захохотали. Танирберген приободрился:
— Сибирь близко. Из Сибири он опять вернется. Пусть лучше он попадет на фронт, а там поглядим…
— А если завтра об этом узнает уездный начальник, что мы ему скажем? Это не по закону!
— Да брось, откуда русскому знать наши дела?
Коротышка писарь засмеялся, спорить больше не стал, подмял под себя еще подушку и растянулся в глубине юрты, рядом с волостным. Мурза понял, что будет так, как он сказал, улыбнулся, погладил блестящие черные усы. В юрте будто светлей стало, начали переговариваться, перебрасываться шутками. Но Танирберген вдруг сказал:
— Ладно, займемся делами. Аул в опасности. По-моему, болыс-ага, тебе надо вооружить своих джигитов и первому ударить по этой сволочи. Чтоб опомниться не успели.
Кудайменде потер лицо, быстро встал и во главе гостей вышел на улицу.


XXVI
Из-за рыжего увала робко забрезжила заря, и земля отчетливо, резко выступила из предутреннего дремотного сумрака, когда на спину выгоревшего холма, где вчера остановился на ночлег отряд Еламана, галопом взлетел всадник. Соскочив с запаленного коня, озираясь, он громко стал звать Калена.
Кален всю ночь ждал Еламана и, не дождавшись, забылся под утро в коротком сне. Топот коня тотчас разбудил его. «Кого это принесло?»— с тревогой думал он, на ходу надевая чапан.
— Кто такой? Чего орешь?
— Суйеке послал…
— Ну? Говори скорей!
— Еламана схватили!
— Что-о?
— Джигиты Танирбергена схватили, увезли… «Не может быть!»— думал Кален, холодея, и тут же понял, что это правда.
— Эй, джигиты! — закричал он. — Вставайте все! По ко-о-оням!.. По холму будто ветер пролетел — один за другим вскакивали, протирая глаза, джигиты. Спали они чутко, намотавши поводья на руку. Уже через минуту все они были в седлах. Оглядев их, Кален ударил пятками своего гнедого. Сильный конь сразу же вырвался вперед и пошел все шибче, шибче своей размашистой рысью.
По утренней прохладе отряд успел проскакать немалый путь, но знойное июльское солнце скоро стало печь невыносимо, и кони, до отвалу наевшиеся за ночь сочной полыни, начали выбиваться из сил.
До аула волостного было еще далеко, и Кален начал подумывать, что пора бы дать коням передышку. Но в полдень отряду встретилось перепуганное кочевье из нескольких аулов. Тяжело нагруженные верблюды еле передвигали ноги. За кочевьем, поднимая над степью ленивую пыль, двигались сплошной черной массой табуны и отары.
Увидев скакавших навстречу вооруженных людей, женщины и дети в кочевье переполошились, подняли разноголосый крик и вой. Кален невольно натянул повод и поднял руку, делая знак скакавшим за ним джигитам остановиться. А навстречу им уже неслись человек шестьдесят верховых во главе с долговязым черным джигитом. Прокричав что-то успокаивающее своему кочевью, долговязый стремительно подскакал к Калену.
— Кален-ага, ассалаумалейкум!
«Где же это я с ним встречался?»— подумал Кален. У него была цепкая память на лица, и ему теперь казалось странным, что он никак не мог вспомнить этого долговязого. А тот смотрел приветливо, с почтением, и Калену стало совсем неловко. Он нахмурился и отвел взгляд.
Долговязый оказался словоохотлив и тут же рассказал Калену со всеми подробностями, как три аула расположились по соседству ранней весной на джайляу, недалеко отсюда. Жили они мирно, ни о чем плохом не думая, как вдруг указ белого царя переполошил их. После долгих споров и криков аксакалы трех аулов твердо сошлись на одном: не отдавать молодых джигитов в русскую армию. А сегодня спозаранку до них дошел ужасный слух — будто в аул волостного прибыл из уезда карательный отряд. И вот, поспешно снявшись с насиженного места, они теперь уходят подальше в степи…
— Счастливого пути! — сказал не то шутя, не то всерьез Кален. Долговязый отъехал к своим джигитам. После недолгого разговора молодые джигиты решили примкнуть к отряду Калена.
— Отныне, — сказали они, — мы готовы разделить все невзгоды с вами вместе.
Кален обрадовался, увидев решимость вооруженных дубинками молодых джигитов. По совету Калена кочевье отправилось к прибрежью.
Отряд быстро двинулся дальше. Было душно, палило солнце, клубилась пыль, ела глаза, забивалась в ноздри. Лошади беспрестанно фыркали, встряхивали головами. Отряд шел ровной рысью, сухая полынь хрустела, трещала под копытами.
— Колодец далеко? — спросил Кален.
— Теперь уж нет… — сказал долговязый.
— Ведь около аула волостного есть овраг?
— Есть, есть, Кален-ага.
Кален молчал. Долговязый испытующе поглядел сбоку, поерзал в седле и, помедлив, сказал:
— Почему спросили, Кален-ага?
— Да так.
— Кален-ага, в твоих руках поводья наших коней и нашей жизни… За тобой мы пойдем хоть куда! Только если бы ты нам объяснил все. Предки недаром говорили, что шуба, скроенная…
— Какая шуба?
— Да нет, не шуба… А я хотел сказать… Помните, говорят: «Шуба, скроенная сообща, куцей не будет».
Кален засмеялся и зажал шенкеля, переводя гнедого на широкую рысь. Кони дышали все надсадней, но Кален остановил отряд, только достигнув места недавней стоянки снявшихся трех мятежных аулов — тут был колодец. Решив переждать здесь жару, чтобы тронуться дальше по вечерней прохладе, Кален послал разведчика к аулу волостного.
Возле байского аула была небольшая котловинка, наполнявшаяся весною талой водой. До самой середины лета ходили сюда на водопой табуны рода Абралы.
Вернувшись, разведчик рассказал, что русские солдаты разбили палатки на западном, прохладном берегу заросшего осокой пруда. Солдат было не очень много, человек сто, но зато у всех винтовки и, кроме того, на бугре видны две пушки…
Джигиты приуныли, и каждый вдруг захотел остаться наедине со своими невеселыми думами. Одни, спасаясь от солнца, попрятали головы в тени чахлых кустов. Другие, не выпуская повода, жались к потным бокам коней. И тут впервые в душу Калена закралось сомнение. Раньше он рисковал только своей головой, а теперь под его началом оказались сотни людей…
Он вдруг разозлился на свою слабость, и изрытое оспой лицо его почернело от досады. С нетерпением принялся он ждать вечера. Как только кровавое солнце скрылось за горизонтом, джигиты сели на коней. Все молчали, никому не хотелось разговаривать. В вечерней прохладе отдохнувшие кони бежали споро, и через короткое время отряд добрался до глубокого оврага возле аула волостного.
Джигиты спешились, подтянули подпруги. Кален подозвал к себе тех, у кого были шомпольные ружья, и приказал заряжать ружья, держаться все время возле него. Теперь отряд ехал оврагом. В густой траве несмолкаемо нежно трещали кузнечики, впереди в ауле лениво лаяли собаки. Крупную скотину, видно, еще не пасли в овраге— задохнуться можно было от запахов сочного разнотравья. Пробиваясь сквозь буйные заросли, всадники будто плыли во тьме по невидимым волнам, и от движения коней колыхался крепкий настой полыни. Конь Калена наезжал иногда на какой-нибудь куст, и тогда упругие ветки шелестели и окропляли росой голенища черных сапог, глубоко, до самого подъема засунутых в стремена.
При выезде из оврага Кален натянул повод и подождал, пока подъедут отставшие. Поднявшись из оврага к аулу, опять остановились. По старой воровской привычке Кален припал к гриве коня и стал зорко всматриваться в темноту. Совсем близко впереди чернели своими круглыми боками юрты. Возле каждой из них в жер-ошаке — специально вырытых ямах для установки котлов — мерцали огоньки. В самой ближней юрте кошма была приподнята, и через оголенные решетки слабо светил желтый язычок лампы. Кален с неудовольствием отметил, что в ауле никто еще не ложился спать. А тут еще, зачуяв их, дружно забрехали собаки, и Кален явственно услышал перекликающиеся голоса.
— Уай, смотрите, табун идет к аулу!
— С чего бы это? С водопоя еще днем ушли на выпас!
— О господи, пыль-то поднимут!
— Гоните их прочь!
— Да-да, подальше от аула!
Несколько человек побежали от аула к отряду. Осмелевшие собаки тотчас обогнали их и, захлебываясь лаем, помчались впереди. Кален резко выпрямился в седле, закричал: «Вперед, джигиты!»— и пустил коня вскачь. С криками: «Аруах, аруах! Бей! Бей!»—джигиты рвались за ним. Оглушительный топот обрушился на вечерний аул. Не встречая сопротивления, джигиты неслись мимо юрт, колотя на ходу по кошмам, по остовам, проламывая деревянные ууки.
Кален круто осадил коня у самой богатой юрты, спрыгнул с седла, копьем откинул войлочный полог. Джигиты с ружьями вместе с ним ворвались в юрту.
— Бросай оружие! — гаркнул Кален.
Четверо солдат оторопело переводили взгляд с ружей на великана с маленькими змеиными глазками на черном лице. Они стояли, прижимаясь спинами к тюкам, сложенным у стены. Сообразив, что стрелять они побоятся, Кален шагнул к солдатам и вырвал у них винтовки. За стенами юрты по-прежнему топотали кони, что-то трещало, ломалось и раздавались воинственные крики: «Аруах, аруах!»
Оглядевшись, Кален увидел у противоположной стены кучку насмерть перепуганных аксакалов и среди них Алдабергена-софы. Кален подскочил к нему:
— Где Еламан?
— Кален, родной… Хоть перед богом мы…
— Еламан где, спрашиваю? Ну!
— Аллах свидетель… Не знаю…
Кален схватил его за густую сивую бороду.
— Говори!
— Айналайн… Аллахом клянусь! Да постигнет меня божья кара!
— Зарежу, старая собака!
— Ойбай! Днем видел… Кален, родимый! У-увезли его.
— Куда?
— Не знаю… Пощади, не губи!
— Так… А мурза где?
— У себя.
— Где это у себя?
— За оврагом его юрта…
— Так. А волостной?
— Тоже там…
Не выпуская бороды Алдабергена, Кален изо всех сил ткнул кулаком ему в лицо, отшвырнул обмякшее тело и выскочил из юрты. Вскочив на коня, он тут же услышал стрельбу от пруда, где расположились солдаты. Начали, как сурки, посвистывать пули, послышалась русская речь, потом стрельба на время смолкла, раздался характерный глухой гул, и привычным слухом степняка Кален мгновенно определил— не меньше сотни всадников скакали от пруда к аулу.
— Назад, назад! — заорал Кален, поворачивая коня.
— Назад, эй, назад! — прокричали джигиты Калена в разных концах аула, повторяя приказ своего вожака.
Солдаты, стреляя наугад, пустились было вдогонку, но скоро отстали. Почувствовав, что отряд ушел от погони, Кален перевел своего коня на крупную рысь и облегченно вздохнул. Однако он был недоволен результатом набега. Мрачно ехал он, думая об участи Еламана, и даже удивился, когда конь его замедлил шаг у колодца, где отряд отдыхал днем. Короткая летняя ночь была на исходе. Возбужденные джигиты поили коней. Опьяненные своей храбростью, они говорили, говорили, перебивали друг друга, хохотали…
А Кален хмурился. Что толку в этом набеге, думал он, главного не достигли: Еламана не выручили. Наступили на хвост змее, взбесили ее. Что будет, и чем теперь все кончится? От русских добра ждать нечего. Мы не покорились белому царю, значит, теперь мы их враги.
Кален стоял, припав головой к гриве коня. Потом вздохнул и огляделся: джигиты его все еще обсуждали ночной набег.
— Ну и дали мы им жару, Кален-ага, а!
— Как вихрь налетели! И опомниться не успели…
— А как пугали: «Русские, русские…» А они, оказывается, не страшнее наших аульских забияк. Как псы разбежались.
— Небось больше не сунутся… мать их!
Кален ухмыльнулся и, ведя коня в поводу, стал переходить от одной группы джигитов к другой. Прислушиваясь к хвастливым разговорам, он продолжал озабоченно думать: будет погоня или нет? Что ждет впереди этих джигитов? Каким боком повернется к ним судьба? На душе было смутно, тревожно. Конечно, они ночью неожиданно обрушились на врага, застали его врасплох. Но что ждет их завтра, при свете дня, когда джигиты сойдутся лицом к лицу с солдатами, обвешанными оружием с головы до ног? Как быть? Разве полезешь с дубинками на пушку?
Ему не привыкать было к опасностям. Одиноко рыскал он по ночам, любил свое ремесло, любил волнение крови и верил в свою удачливость. Он думал, что когда придет час расплаты, то все равно — бросят ли его на дно безымянного оврага, опустят ли в землю рядом с могилами его предков или окажется его буйная голова в тороках удачливого врага. Угонял ли он лошадей, ловил ли рыбу, дрался или мирился, — всегда он был один и не был ни за кого в ответе.
А теперь! Сколько народу идет за ним, и все как на подбор юнцы, неопытные джигиты! Каждый из них чей-то будущий кормилец, чья-то надежда и опора…
Уже совсем стало светло, когда раздался молодой тревожный голос:
— Эй, эй, глядите! Пыль! Пыль!
— Погоня, джигиты!
— По ко-оня-я-ям! — закричал Кален. — За мно-о-о-ой!..
…Преследуемый по пятам карательным отрядом, будто затравленный зверь, метался Кален со своими пятьюстами джигитами по выжженной степи. За эти дни им ни разу не удалось расседлать и попасти коней и отдохнуть, расстегнув пояса. Стремясь уйти от погони, измученные джигиты днем и ночью гнали лошадей — то рысью, то трусцой. Но все было тщетно: погоня не отставала.
А ведь было время, когда конокрад Кален легко сбивал с толку самых опытных и неотвязчивых преследователей! И теперь, рассудив, что от погони легко ему не оторваться, он опять обратился к своему излюбленному, испытанному приему, не раз выручавшему его в минуту опасности: повел своих джигитов, почти не оставляя за собой следов, по каменистым, звенящим под копытами коней взгорьям и увалам.
Но и это не помогло! Тогда Кален решил искать спасение в горах. Он вошел в царство камня, в безмолвие воровских гор, неприступно застывших со дня сотворения, — и пропал в таинственных теснинах и ущельях. Горы дали ему только два дня передышки, потом его настигли и там.
Оставалась последняя надежда: уйти в глубь Улы-Кума — Великих Песков — и скрыться там среди сыпучих барханов. Но преследователи и тут не отстали. Во всех попутных аулах солдаты насильно меняли своих заморенных коней на свежих и, наскоро подкрепившись, продолжали преследование.
Кален зверел, черствел сердцем. Порою его охватывало отчаяние. И он начинал думать о том, что джигит дважды не умирает, что нужно наконец дать бой русским! Но здравый смысл немедля убивал его решимость. С дубинами против винтовок не пойдешь, только напрасно погубишь людей. Несколько шомпольных ружей да три-четыре винтовки, захваченных в байском ауле, не шли в счет.
Джигиты молчали, и Кален все больше мрачнел. Он не знал, о чем думали люди, столько дней молчаливо следовавшие за ним. Ни один из джигитов не роптал, не отчаивался вслух. Лица неопытных, не закаленных в походах пастухов и рыбаков почернели за время скитаний, стали суровы и непроницаемы. И Кален мучительно думал: «Почему молчат эти дьяволы? Языки у них поотсыхали, что ли?» Можно еще понять молчание человека, еле держащегося в седле, занятого одной мыслью — не свалиться бы! Но джигиты Калена молчали и во время остановок!
Загнанные кони стоят возле своих хозяев, низко опустив головы и тяжело водя потными боками. Караульные черными точками застыли на ближайших холмах. Тихо, душно, далеко на горизонте зыбится мираж… Кален растягивается во весь свой огромный рост, хороня голову в тени чахлого кустика, и хмуро глядит на своих джигитов. Джигиты молча расседлывают коней, бросают мокрые потники на кусты и, сорвав по пучку травы, сосредоточенно и долго стирают соляной налет на спинах и боках коней. Потом достают из курджунов сухой, твердый курт, уперев взгляд в землю, долго и мрачно ворочают его во рту. Почему они молчат? Или они недовольны тем, что вот уже который день приходится им спасаться бегством, вместо того чтобы принять бой? Но если так, то неужели среди них, отважных рыбаков и степняков, не найдется настоящего мужчины, который бы высказал ему все, что они думают?
Калену вдруг захотелось, как в старые добрые времена, запеть во всю глотку дерзкую и гордую песню Сары Батакова, да спеть ее так, чтобы до печенок пронять своих джигитов. Рябое лицо Калена дрогнуло от мгновенной улыбки, в глубоко запрятанных глазах загорелся было озорной огонек, но тут же погас. Опять сдвинулись его мохнатые брови, и жесткие складки легли на лицо.
Так он и задремал, опустив голову на рукоять камчи. Давно он не спал вволю, а обходился короткой птичьей дремотой, как придется и где придется. Но даже такой короткий и неловкий сон приносил ему облегчение и новые силы. Видно, и впрямь, как собака, семижилен человек! В старину говорили: пролежав три дня в могиле, человек и к тяжести земли привыкнет…
Очнувшись, Кален принялся растирать занывший от рукоятки камчи висок. Глядя на него, начали подниматься и джигиты. А с одного из холмов птицей летел уже караульный: приближалась погоня. Ни на кого не глядя, Кален велел оседлать коней. Вот и этот привал оказался недолгим, но кони и люди все-таки успели отдохнуть и с места взяли бодрой рысью, стремясь, пока есть силы, уйти подальше.
Скоро безлунная ночь укрыла черным покрывалом всю степь. Кален надеялся, что преследователи отстанут, но ошибся: видно, русские успели сменить лошадей. Только в полночь погоня прекратилась, должно быть, солдаты не держались уже в седлах.
Но и джигиты Калена не могли больше уходить, кони их шатались от усталости. Надо было что-то предпринимать. Всю ночь не смыкал глаз Кален, потом решился и перед рассветом разбудил сорок самых смелых своих джигитов. Молча сели они на коней. Всходила луна. Держась по-волчьи сумрачных оврагов, цепочкой, след в след, подкатились они к ночлегу русских. Оглушив дремавших часовых, они потихоньку угнали всех лошадей, оставленных в ночном.
Оставшись в безводной степи без коней, обессиленные солдаты лишь на третий день еле добрались до Ак-Чили. А тем временем Кален, сделав большой крюк, совершил набег на аул волостного и угнал много коней и верблюдов. От табунщиков, примкнувших к ним, повстанцы узнали, что молодой мурза собирается напасть на рыбачий аул и захватить в заложники жену и сына Калена, Мунке и Доса. Кален знал, что Танирберген жесток и тверд в своих решениях. И, испугавшись не на шутку, он поспешил к рыбакам, поднял на ноги весь аул, посадил на верблюдов женщин, детей и стариков и под покровом ночи увел всех в степь. Он уже решил, что задерживаться в этих краях больше нельзя. Не обращая внимания на хныканье детей и на жалобы стариков, он быстро вел свой отряд на кочевье, стараясь держаться поближе к многочисленным аулам родов Тлеу-Кабак, Торт-Кара и Тама, летовавших на богатых травостоем просторах между Улы-Кумом и Киши-Кумом.
Страх между тем охватил всю степь. Не желая идти на службу к белому царю, степняки целыми аулами снимались с насиженных мест и бестолково кочевали из края в край. Многие джигиты примыкали к Калену, и повстанцев скоро стало уже более тысячи. Род Тлеу-Кабак всегда славился своим бесстрашием. Джигиты этого рода ежегодно ездили за зерном в Каракалпакию и каждый раз на базарах Конрата и Шимбая приобретали оружие. И теперь в отряде становилось все больше винтовок и шашек.
Слухи о солдатах, о том, что они жестоко расправляются с непокорными аулами, сеяли панику, ползли по степи. Кален понимал, что прежняя безмятежная жизнь кончилась. Всюду, куда бросала их судьба, кочевали напуганные аулы, куда-то уходили. Казалось, вся степь, еще недавно сонная, безразличная ко всему, вдруг взбаламутилась, пришла в движение. Кален не знал, что делать. Принять бой или продолжать уходить? До каких пор детям и женщинам мучиться на горбах верблюдов? В каком краю удастся найти им желанный приют и покой?
Медленно тянется неуклюжее кочевье… Погромыхивают, позванивают казаны, ведра, чайники, треноги, наспех привязанные к вьюкам. Маленькие дети, словно птенцы, тянут тощие свои шейки из походных люлек, хнычут, просят то поесть, то попить.
Судр Ахмет и Мунке едут в стороне. Под Судр Ахметом строптивая кобыла-трехлетка. Забывая ее горячий норов, он время от времени принимается нахлестывать кобылку, и каждый раз едва не вылетает из седла. Мунке едет на равнодушном вислобрюхом мерине. Глаза Мунке прикрыты: то ли он дремлет, то ли больно ему глядеть в степь, залитую слепящим солнцем… Повод то и дело вываливается у него из рук. Всегда голодный мерин, радуясь свободе, на ходу хватает траву. Очнувшись, Мунке ловит поводья и некоторое время хмуро глядит прямо перед собой.
А Судр Ахмету весело! Любит он кочевья, шум, дорогу… Всю дорогу он хихикает и оживленно вертит головой. Если кто-нибудь оказывается рядом, он нетерпеливо тычет его камчой в бок и кивком головы показывает на Мунке:
— Нет, ты только глянь! Ну не чучело, а?
— Оставь, дорогой, какой вид может быть у беженца?
— Оу, ты глянь, глянь! Какой он беженец! Не беженец он, а божье наказанье. Презренная порода! Напрасно, ай, напрасно Каленжан водится с этим беспорточным рыбаком… Нашел себе вояку! На коне сидит, как дремлющая у очага длиннополая баба, тьфу!
Иногда к кочевью подъезжает Кален. Тогда Мунке стряхивает дрему, приставляет ладонь ко лбу и, щурясь от солнца, смотрит вокруг.
— Апыр-ай, до чего ж бесконечна эта степь! От самого прибрежья все едем, а конца-края не видать. Далеко ли еще нам?
— А ты думаешь, я знаю?
— Да, мы как перекати-поле. Спроси его, куда оно несется — разве ответит?..
— Устал ты?
— Я-то что! Я как старая рваная шкура в собачьей пасти… А вот детей да баб не напрасно сорвал ты с места?
— А про Танирбергена забыл?
— И то верно! Казах казаху не верит. Жестокие наступают времена! — вздыхает Мунке.
Кони идут шагом. Упираясь камчой в бок, Кален мрачно супится. Думал ли он когда-нибудь, что придется ему стать во главе народа? С тех пор как сел он на коня, ему ведомо было лишь одно ремесло. Непроглядной ночью, бывало, подкрадывался он с подветренной стороны к табуну, подальше ушедшему от спящего аула. Кони паслись, как всегда, пофыркивая от удовольствия в ночной прохладе. Вытягиваясь по-кошачьи вдоль шеи своего коня, Кален долго всматривался в ночную темень. А потом под носом дремавшего в седле табунщика тихо угонял косяк. Погони он не боялся. Если табунщиков было двое или трое, Кален останавливался и грозно заносил над головой доир, который обычно безобидно выглядывал еле высунувшимся кончиком из-под длинного рукава серого чекменя. Он спокойно ждал скачущего вдогонку храбреца, уверенный, что одним коротким ударом выбьет его из седла. Если же погоня была большая, Кален бешено, с гиканьем гнал косяк впереди себя. Войдя в азарт, преследователи растягивались, настигая Калена поодиночке. А Калену как раз этого и надо было: каждого всадника, догонявшего его, встречал резкий, как выстрел, удар толстого доира. Скоро Кален стал настолько искушен в разбойничьих повадках, что отбиваться от погони было для него одним удовольствием.
Кален с тоской покосился на кочевье. Тяжело навьюченные верблюды враскачку шли между заросшими бурьяном рыжими кочками, а впереди опять видны были сыпучие барханы. Верблюды все тяжелее переставляли ноги. Бабы, обвязав жаулыком лица по самые глаза, понуро молчали. Одна Каракатын далеко впереди кричала на кого-то раздраженно. Мунке хмыкнул:
— Гм… Вот теща у меня, а!
Оглянувшись и увидев Калена, Каракатын круто повернула назад. Кален тотчас заметил, что жирная саврасая кобылка под ней сильно припадала на переднюю ногу.
— Что это с бедной животиной?
— Видно, черной ведьме свежатинки захотелось,
— Ты о чем?
— Да я просто так…
— Ты глянь, совсем обезножела кобылка. Да и прошлый раз, помнится, у этой же Каракатын вдруг охромела лошадь, пришлось зарезать. Странно…
— Нужно ее на тощую клячу посадить, чтоб только кожа да кости были. А то под этой бабой ни одна жирная кобылка не уцелеет.
Мунке старался спрятать смешок, заметив подъезжавшую Каракатын. Длинное, до пят, платье ее было заправлено в шаровары. Обычно растрепанные, выбивающиеся из-под жаулыка волосы ее были теперь собраны на затылке в узел. Сухая, поджарая, она быстро привыкла к верховой езде и ловко сидела в седле. Еще издали, подозрительно оглядев Мунке, она хамски вклинилась своей хромой кобылой между конями мужчин.
— Хоть и отдала я тебе свою единственную дочь, ты небось доброго слова обо мне не сказал, по роже твоей вижу!
— Ойбай, теща милая ты моя, я ведь только и делаю, что хвалю тебя!
— Знаю, как ты хвалишь… Заткнулся бы! Эй, батыр! — обратилась она к Калену. — Видишь, народ как измучен? Пора бы и о стоянке подумать…
— Скоро колодцы будут.
— «Колодцы, колодцы»! Одной водой сыт не будешь.
— Будет всем и похлебка.
— Эх, батыр! Деверек ты мой! Не зря говорят: батыр — как младенец. У меня в пути брюхо к ребрам прилипает. Должна я свежего мясца хоть попробовать, а? Бог милостив, врага пока не видать, а если вот он сейчас выскочит? Да твои голодные джигиты разбегутся, как последние бабы!
Мунке, пряча усмешку, искоса посмотрел на жирную кобылку под Каракатын.
— Ну чего шумишь? Глянь, сколько под тобой мяса!
— Молчи, растяпа! А я, дура, еще ему дочь отдала…
В голове кочевья вдруг поднялся шум. Колотя ногами лошадей и верблюдов, что-то радостно крича друг другу, люди кинулись вперед. Переглянувшись, Кален и Мунке пустились вдогонку. Кочевье спускалось в широкую низину. На большой, истоптанной копытами равнине уже видны были четыре колодца, выложенные кривыми сучьями. Их обступили густо, руки нетерпеливо тянулись к бадьям. Пили жадно, помногу, не отрываясь. Иные норовили ополоснуть лицо и руки. Другие, напившись, выливали остаток воды себе на голову.
Кален облизнул сухие, потрескавшиеся губы. На зубах скрипел песок. С трудом отведя взгляд от воды, он сильно дернул гнедого, тянувшегося к колодцу. Все вокруг было вытоптано до пыли многочисленным скотом богатого аула, с самой весны летовавшего в этом краю. Скот теперь пасти было негде. Но зато здесь была вода, и Кален решил дать передышку людям, коням и скотине.
Проснулся он рано. Безветренная заря занималась по-летнему кротко, ласково. Несмотря на то, что вчера легли еще до сумерек, на рассвете никто не проснулся, все спали крепким сном. Везде как попало валялись тюки. Стоя дремали нерасседланные кони. В зыбких голубоватых сумерках развьюченные верблюды казались неестественно огромными.
Услышав приглушенный разговор, Кален поднял голову и насторожился. Недалеко от него в тесном кругу сидели с десяток стариков, среди которых Кален узнал Мунке, Доса и Судр Ахмета. Судр Ахмет был явно чем-то взбудоражен и обрадован. Он вдруг сорвал с головы войлочную шляпу и азартно ударил ею по песку.
— Да, да! — крикнул он тонко. — Мы, почтенные старцы шести родов, поднимем его на белой кошме… и тогда…
— Да уймись ты! Хватит!
— А вот и не уймусь! Кто ты такой?
— Тише!
— Не злите меня! А то я…
— Да успокойся ты! Тихо! Вон и Кален проснулся… Отряхивая полы чапанов, старики чинно поднялись и двинулись к Калену. Кален тоже встал. Он глаз не мог оторвать от белого как снег аргамака, которого крепко держали под уздцы два джигита. Аргамак был горячих теке-жаумитских кровей, жидкая грива его на тонкой длинной шее трепетала при малейшем движении. Конь храпел, выгибая шею дугой, косил огненным глазом. Не удержавшись, Кален быстро подошел к аргамаку, восхищенно погладил тугую атласную шерсть, похлопал по крутому крупу.
— Хорош конь! Чей же такой? — спросил он у подошедшего Мунке.
— Нравится, а?
— И не спрашивай! Так чей же?
— Твой.
— То есть как— мой?
— Кален, дорогой! — торжественно начал старый рыбак. — Благодарный твой народ, который ты возглавил в трудный час… После долгих раздумий мы пришли к решению…
Старейшины разных родов одобрительно кивали белыми бородами. Кален нахмурился и тяжело посмотрел на Мунке. Тот смешался и отвел глаза. Он сразу забыл все торжественные слова, которые собирался сказать, начал бормотать что-то виноватым голосом и наконец совсем умолк. Тут из круга нетерпеливо выскочил Судр Ахмет и звонко завопил:
— Уа, Каленжан!
Его стали дергать сзади за халат, но Судр Ахмета было уже не удержать.
— Когда заклятый враг схватил нас за глотку и… и пробил час испытания, ты, Каленжан, бросил клич и поднял свой славный народ. Все мы собрались под твоим знаменем. Теперь народ твой проспался, продрал глаза, вспомнил древний обычай предков и решил тебя, храбрый наш Каленжан, подобно незабвенному Аблаю, поднять на белой кошме и порво… и провозгласить ханом! Ты теперь будешь первым ханом из черной кости! Кален-хан! Хан Кален! Господи, дожил… дожил я наконец до счастливого дня!
Судр Ахмет растрогался, слезы потекли у него по щекам, в носу стало мокро, и он, отвернувшись, громко высморкался. Калену стало весело. «Что это они — серьезно или нет?» Он строго посмотрел на Мунке. Пряча глаза, тот боком отошел к старикам и растерянно развел руками. Аксакалы, потупив глаза, молчали: не будет им удачи. Все пошло прахом. А как хорошо было задумано. Влиятельные аксакалы шести родов вчера подыскали белого аргамака. Нашли и серебряную сбрую. И сегодня поднялись чуть свет, почистили одежду и с особым тщанием, не жалея воды, совершили обряд омовения. В пути, во время тяжелых переходов положенную по шариату пятикратную молитву читали они кое-как, на ходу, наспех. Зато сегодня, уже не торопясь, отдали должное аллаху — утренний намаз прошел благоговейно. Как истые мусульмане, надолго замирали они в поклонах и обращали потом просветленные лица в сторону священной Мекки. Долго потом еще покоилось на лицах белобородых старцев умиротворенно-благостное выражение, тщательно готовились они к разговору с Каленом. И вот великое событие, освященное предутренней молитвой, вдруг осквернили богопротивные уста этого нечестивца. Судр Ахмет, чувствуя на себе гневные взгляды, старался ни на кого не смотреть.
— Уа, Каленжан! Хан, говорят, обладает умом сорока человек. В этом краю нет никого умнее и храбрее тебя! Не спорь со мной, я знаю, что говорю!
— Замолчишь ты или нет? — Длиннобородый, в белой чалме старик гневно поднял посох и вышел вперед. — Кален, дорогой! Народ решил избрать тебя своим ханом.
— Да что вы, почтенные! Какой из меня хан? Я ведь конокрад. Боюсь, не выйдет из меня хана, хоть искупай меня в молоке белой кобылицы…
— Астафыралла! Не гневи бога!
— Да какая вам разница — хан Кален или просто Кален? Вы одно знайте, дойдет до дела — честно поведу своих джигитов в бой! А за коня спасибо! Давайте соберем людей, вознесем молитву всевышнему…
Один из дозорных, нахлестывая коня, мчался во весь опор к Калену. Услыхав торопливый топот, старики побледнели и со страхом повернулись к всаднику. Прискакав, тот с ходу скатился с седла и завопил:
— Солдаты!!!
— Много?
— Прямо ужас! Еще пушка у них!
— Далеко?
— К пескам подходят…
Кален повернулся к старику в белой чалме, молитвенно сложил ладони.
— Ну, ата, благослови нас!
Проснувшись от топота и крика дозорного, подбегали со всех сторон джигиты, опускались на колени за спиной своего вожака и тоже молитвенно складывали руки. На востоке, из-за большого бархана, снопом рассыпая первые лучи, медленно поднималось солнце.
Приняв благословение старика, джигиты торопливо бросились к коням. Вскочив на белого аргамака, Кален приказал кочевью как можно быстрей уходить в глубь песков Улы-Кума, а джигитов разделил на две группы. Одну из них он поручил долговязому черному джигиту, другую возглавил сам. Было условлено, что отряд долговязого спешно отправится в сторону приближающегося войска и затаится за барханами. Когда Кален со своими джигитами встретит солдат и ввяжется в бой, долговязый выскочит из засады и ударит врагу в спину.
По широкому следу кочевья солдаты вошли в пески и почти достигли колодцев, когда джигиты Калена с грозным криком понеслись им навстречу. В ту же самую минуту, как и было условлено, долговязый подал знак своим. Его джигиты, мешая друг другу, толкаясь, горяча коней, выскочили из-за бархана. Вырвавшись из теснины на простор, они только было разогнали коней, как вдруг впереди раздался оглушительный грохот. Дрогнула земля, шарахнулись кони…
И хоть пушка ударила всего два раза и оба раза, как потом выяснилось, била она по джигитам Калена, но этот грохот в пустыне в ясный солнечный день был так ужасен, что у долговязого, только что яростно скакавшего впереди тысячи джигитов, едва не выпала из руки шашка. Как подстреленный, припал он к гриве коня, повернул назад, а следом за ним в отчаянной панике кинулись врассыпную и остальные…
— Апыр-ай, а ведь недаром сказано: в какой клубок ни сбей пыль — камнем она не станет. Сколько нас было вчера! Казалось, любого врага разобьем. А прыти на одну драку не хватило. Даже овца и та, когда ее режут, ножками дрыгает, — сказал Кален, покосившись на подавленно молчавшего всю дорогу Мунке. Гнев и досада, накопившиеся в душе, сегодня вдруг вылились в этих горьких словах.
Сивый мерин Мунке шел шагом, пощипывая по обыкновению травку на ходу. Опущенная на грудь голова Мунке покачивалась в такт ходу. Смысл горьких слов Калена не сразу дошел до старого рыбака. После некоторого молчания он встрепенулся и слегка кивнул головой.
— Ты прав, ты прав… Клубок пыли камнем не станет…
Через минуту к нему вернулось прежнее безразличие. Кален еще раз искоса взглянул на старика. Он не узнавал его. На море, в рыбачьем ауле кормилец и труженик Мунке был деятелен, опытен и смел. Будто пророк, на несколько дней вперед безошибочно предугадывал он любые намерения своего старого приятеля Арала, то день и ночь ревущего под землянками, то нежно плещущего по белому песку. Свежий человек, глядя с берега на беснующиеся волны, бывало, испытывал ужас, а Мунке только усмехался в усы. Долгие годы жизни бок о бок сроднили море и рыбака, и Мунке все чаще и чаще находил в Арале черты живого человеческого характера. Испытал он и его бессмысленную жестокость, и необузданную силу. Но знал также и его доброту, нежность и щедрость. Раскинузшись под благодатными лучами солнца, нежится, бывает, море в безветренной тишине, и напоминает тогда оно добродушного, с открытым сердцем человека. Иногда волны ворчливо обрушиваются на берег, но нет в них ни гнева, ни злобы. Так любвеобильная мать поругивает своих детей, стараясь за напускной строгостью скрыть свою нежность, готовая тут же обласкать их. Все знал старый рыбак о море, и не было в ауле человека трудолюбивее, деятельнее его.
И вот Мунке теперь сдал. С тех пор как спрятал он свою лодку в камышах и со словами: «Ия, аллах, поддержи нас!»— оседлал сивую вислобрюхую клячу, он сам вдруг стал похож на лодку без руля, без весел и плыл, плыл по течению в этом великом людском потоке.
— Может, пора по домам? — неуверенно предложил Мунке после долгого молчания.
Кален в гневе ударил каблуками коня и рысью стал нагонять ушедшее вперед кочевье. Разбрелись, разбежались кто куда джигиты, старики и женщины сорока родов, ненадолго собравшиеся вместе, и осталось при Калене семей сорок из рыбачьего аула. С ними он метался между глухих барханов Улы-Кума в Киши-Кума. Не давая остыть верблюдам, беглецы почти все время проводили в пути. Все исхудали, обросли, почернели. При Калене никто не осмеливался открыто выражать свое недовольство, но за его спиной роптали, проклиная судьбу, связавшую их с этим конокрадом. У женщин и детей потрескались губы, ввалились глаза, покрылись коростой руки и ноги. Постоянный страх не давал людям спать. От малейшего шороха беглецы вскакивали среди ночи или под утро, в пору самого сладкого сна бросались к лошадям и верблюдам. Замученные походной жизнью, то и дело принимались плакать дети.
— Уйми его!
— Заткни ему рот!
— Забей ему хайло песком! — раздраженно кричали со всех сторон взрослые.
Один Кален держался невозмутимо. Следом за ним ехало около сорока самых надежных джигитов прибрежья. Стоило кочевью встревожиться отчего-то, как Кален с джигитами галопом пускался туда, откуда мнилась опасность. Он знал, что если его настигнет враг, то эта горстка отчаянных джигитов будет защищать детей и женщин до своей смерти.
Однажды он расположил кочевье далеко в песках, среди недоступных барханов, а сам с Мунке, Досом и десятью джигитами отправился в аул, раскинувшийся неподалеку. Аул принадлежал богатому роду Торт-Кара. Бурные события, всколыхнувшие степь, его не коснулись. Жену Калена связывали с этим аулом дальние родственные отношения, и, вспомнив об этом, Кален решил разжиться едой для изголодавшегося своего кочевья. Боясь отказа, Кален взял с собой двенадцатилетнего сына. Когда мальчик впервые навещает родственников матери, ему преподносят щедрые подарки так велит обычай. При виде жиена, приехавшего с поклоном, наверняка раскошелится самый последний скупердяй.
В большой аул на равнине они приехали к вечеру. Мунке, Дос и Кален с сыном направились к белой юрте, стоявшей на отшибе. Остальные джигиты, разделившись по трое-четверо, тоже разъехались по юртам.
Хозяин юрты, где остановились Кален и его спутники, оказался умным, влиятельным в роду Торт-Кара человеком. После короткого разговора он сразу понял, зачем пожаловали уважаемые гости, принял их со всем возможным радушием, а потом, когда гостям постлали постель, вышел, подозвал джигита, услуживавшего гостям, и велел ему собрать почтенных мужчин со всего аула. После недолгого совета решено было дать гостям косяк лошадей и отару овец.
Кален был тронут. Столь неожиданная щедрость незнакомых людей в тяжкий для него час обрадовала его, и впервые за долгое время лицо его подобрело.
В темной юрте, среди храпевших хозяев и гостей лежал Кален с открытыми глазами. Кони за юртой беспокойно перебирали ногами. Видно, остыли, отдышались и теперь просились на выпас, в ночную прохладу. Под одним чапаном с Каленом спал его сынишка, прижался к горячему боку отца и сладко, безмятежно посапывал…
Утром прискакал караульный, которого вчера с вечера выставили на пригорок за аулом. Кален, Мунке, Дос вскочили, схватили оружие и бросились вон из юрты. За аулом нарастал топот, сухо хлопали выстрелы, кони на привязи храпели, взвивались на дыбы, а стригунок, на котором приехал сын Калена, оборвал чембур и куда-то ускакал.
— Скачите к кладбищу! Спасайтесь! Меня не ждите! — кричал Кален, лихорадочно размышляя, как быть с сыном. Джигиты галопом поскакали к кладбищу за аулом. Один Мунке беспокойно кружился на месте, поджидая Калена. Кален наконец вскочил в седло, белый аргамак рванул и понес, и Кален едва успел подхватить подбежавшего сына, поднял его и посадил сзади.
Тягуче звенели над головой пули. Кален инстинктивно припал к гриве, оглянулся. Солдат на игреневом коне яростно настигал его. Игреневый конь легко перескочил через жер-ошак перед белой юртой. Верблюжата и телята, привязанные к аркану, испуганно шарахнулись, едва не сорвавшись с привязи. Солдат на полном скаку вдруг бросил повод, вскинул короткую кавалерийскую винтовку… Одна пуля обожгла ухо Калену, другая — попала в коня Мунке, надсадно скакавшего впереди на расстоянии двух-трех бросков. Вислобрюхий мерин споткнулся, захрипел и ударил оземь, подняв клубы пыли. Мунке перелетел через его голову и скрылся в пыли. Кален стрелял назад, пока не свалил настигавшего их солдата, потом огляделся и увидел ошалело выскочившего из пыли старого рыбака. Протянув руку, Мунке побежал за джигитом, проскакавшим мимо, но тот не остановился.
Боль и ярость охватили Калена. Он выругался. Бешеный взгляд его выхватил узкую песчаную полоску, стремительно приближавшуюся с правой руки. Обернувшись, он схватил уцепившегося за пояс сына, оторвал его от крупа и, не взглянув даже в вытаращенные от ужаса детские глаза, швырнул его на песок. Потом высвободил из стремени левую ногу, нагнулся и подхватил стоявшего в растерянности Мунке.
Усталое кочевье к вечеру остановилось в низине. Развьючили верблюдов. Взмыленных лошадей расседлывать не стали, связав узлом чембуры, поставили за большим барханом. Повесив оружие на седельные луки, джигиты взялись за лопаты — начали рыть колодец. Скинув рубахи, закатав штаны выше колен, джигиты по двое спускались в яму и копали без передышки. Скоро их уже не стало видно, только влажная супесь вылетала на отвал да слышалось из ямы надсадное дыхание.
Старики толпились у колодца. Немой, тревожный вопрос застыл на их лицах: «Будет вода или нет?» Глаза у всех провалились. Вчерашняя стычка возле аула рода Торт-Кара их совсем подкосила. Три джигита были вчера убиты, один тяжело ранен… И сын Калена остался у врага. Прискакав на кладбище, джигиты залегли между могил и начали отстреливаться. Потеряв несколько солдат, каратели поскакали в аул за подмогой. Кален подобрал убитых и кружным путем ушел в пески, туда, где накануне оставил кочевье. Не мешкая, он поднял всех на ноги, и почти сутки без передышки кочевье уходило все дальше и дальше. Они бы шли и еще; нигде не останавливаясь, но жажда доконала и лошадей, и людей, и пришлось остановиться здесь, среди барханов. В низине густо рос зеленый кияк — верная примета того, что тут неглубоко вода.
Старики вытягивали шеи, нетерпеливо заглядывая в черную яму колодца.
— Эй, как там? Вода не показалась?
— Нет еще… Но влаги прибавилось.
— Устали?
— Сил нет…
— Тогда вылезайте! Эй, чей теперь черед? Живо!
К колодцу подошел Кален, ведя коня в поводу. Белый аргамак всхрапнул, потянулся к влажному песку. Старики обступили Калена.
— Дорогой, все устали… Сколько же можно с детишками да бабами мотаться по степи?
— Да, нужно смириться.
— Поклонимся урусам, может, и помилуют…
— Правильно! Иначе все мы тут загнемся! Один Мунке молчал. Кален повернулся к нему. — А ты что думаешь?
— Э, что я могу думать? Велика степь казахов, только как начнут тебя ловить урусы, норки не найдешь, где спрятаться.
— Так-то оно так…
— Сам знаешь, сказано: где глубоко — там и утонешь.
— Так… — Кален помолчал. — Ну что ж… Только разве мы собирались разбить их? Ведь когда к горлу приставят нож, даже и овца ножками дергает! Так и мне казалось… Ну да ладно! Только за бабой моей… — Кален запнулся и помрачнел.
Жена его, узнав, что единственный их сын попал в руки русских, упала на шею лежавшего рядом верблюда и долго не приходила в себя. Ехала она потом как в бреду, и всю дорогу женщины поддерживали ее с обеих сторон.
Кален с трудом сглотнул комок, стоявший в горле, почувствовал песок на зубах, сморщился:
— Ну прощайте! Бабу мою приглядите!
Он медленно сел на аргамака, тронул было его каблуками, но Мунке ухватился за повод:
— Что это ты задумал? Куда собрался?
— Как был я одинок, так и сдохну одиноким волком…
— Тогда хоть скажи…
Но Кален вырвал у Мунке повод и пустил коня наметом. Пронизанные багрянцем заходящего солнца, будто подпаленные снизу, пламенели на западе редкие облака. Одинокий всадник, будто заблудившийся в степи пыльный смерч, быстро скакал в сторону облаков. «Эх, как бы не погиб он сгоряча!»— горько подумал Мунке. Потом медленно обвел взглядом молча стоявших вокруг людей и, решив, что теперь, видно, придется взвалить ношу на свои плечи, решительно кивнул двум джигитам:
— Теперь вы спускайтесь в колодец!


XXVII
Степь высохла, и трава поредела. Давно уже стояли ясные знойные дни, ветра не было, и солнце каждый день висело над головой. Джайляу будто вымерли, только по пыльным склонам холмов торчали побуревшие бугры юрт, будто могильные надгробья. На расстоянии двух голосов от бедного аула, в низине Акмарки серебрились белые аулы. В стороне от других стояли три ослепительно белые юрты с закрытыми тундуками и спущенными войлочными пологами. На улице не было ни души. Только большой черный пес с белыми отметинами на лбу, возле глаз, лежал в тени крайней юрты. Пес жарко дышал, носил боками, длинно высунул красный язык, капал слюной. Он обегал весь аул в поисках тени и теперь измученно растянулся на теплой пыли, прижавшись к юрте.
Время от времени появлялись оводы. Черный пес раскрывал глаза, чутко навострял уши, и на морде у него появлялось такое выражение, будто он говорил: «Ай, да отстань ты наконец, холера черная, дай покою!» Овод долго жужжал над ним, потом пропадал. Пес некоторое время недоумевал, куда делся овод, потом успокаивался, вываливал язык и громко хакал. Но вдруг яростно вскакивал, тыкал себя мордой в мягкий пах, щелкал зубами и долго потом разочарованно глядел вслед улетающему оводу. Вздыхал, несколько раз поворачивался вокруг себя, чтобы поудобнее лечь. Но едва ложился, как начинало у него покалывать, свербить там и сям, он наугад зарывался носом в мягкую шерсть, ловил блох. Ища тени, прибегали глупые ягнята, топотали, пес косился на них налитыми кровью глазами, грозно рычал, пугал — вставать ему было лень.
Над юртой пронесся горячий вихрь. Забрав в себя всю пыль с рыжего холма за юртой, напылив в ауле, вихрь помчался дальше в низину. Оттуда он долго не мог выбраться, крутился там, вздымался маленькими смерчами, потом все-таки набрался сил и переметнулся на меловой холм. У подножия холма было три колодца, за ними солончаковая проплешина с мягкой пылью и жидкими рядами камыша. Едва домчавшись до солончака, вихрь из серого сразу стал белым, взлетел на верхушку белого холма, остановился там и стал расти, будто хотел оглянуться и решить, куда ему теперь броситься. Пес следил за ним одним глазом и вдруг вскочил. Вихрь помчался опять к белым юртам, в ауле закричали женщины:
— Да будь он проклят! Опять вихрь! Крепче завяжи тундучную веревку!..
Вихрь пролетел, и над аулом установилась обычная ленивая тишина. Только несколько скотниц ходили по улице, что-то вытряхивали, выбивали и собирали. Из юрты лениво вышел Алдаберген-софы, в руке он держал бухарский медный чайник. На массивную тушу его накинут был мягкий чапан. Полы просторного чапана доходили софы до самых пят, и от этого казалось, что он не идет, а плывет. Алдаберген отошел на расстояние в полкрика и, повернувшись спиной к аулу, грузно присел.
В это время из ложбины выскочил всадник. Несмотря на жару, скакал он быстро и держал прямо к крайней большой белой юрте, где жил волостной Кудайменде. Сначала Алдаберген удивился быстрой езде путника, но, когда разглядел его длинные ноги, колени которых доходили чуть не до ушей коня, зажмурился и замолился. Он не успел еще ничего сделать, но тут у него и охота пропала, вскочил, стал торопливо завязывать шнурок штанов. «Вот, дьявол, апыр-ай! Выходит, он жив! А болтали: подох он и сына взяли. До чего зловеща езда его! А Кудайменде лежит себе спокойно…»
Кален осадил у крайней юрты. Одет он был по-зимнему, в овечью шубу, на голове — мерлушковый тумак. Быстро соскочил с коня, накинул повод на косяк двери.
— Кто это? Узнай-ка! — послышался из юрты голос Кудайменде. Кален, пригнувшись, шагнул в юрту, остановился на секунду со света, зажмурился, потом открыл глаза. Перед ним стояла удивленная байбише. Кален слегка толкнул ее плечом, байбише упала. Кудайменде лежал на никелированной кровати в глубине юрты, положив на спинку толстые волосатые ноги. Кален кинулся на него. Кудайменде даже крикнуть не успел, Кален схватил его за горло, сквозь жир ощутил хрящи гортани, сжал, чувствуя, как под пальцами мягко трещит. Кудайменде скинул ноги со спинки, завозился, глаза выкатились, изо рта пошла кровавая пена. Байбише завизжала, завыла.
Кален поглядел — Кудайменде обмяк, глаза остановились, начали стекленеть. Тогда Кален вытер запачканные кровью руки о его рубашку, перешагнул через кричавшую байбише, вышел.
— Эй, Кален! Свет мои, скажи, зачем приехал? — спросил Алдаберген, чувствуя дрожь в коленах.
— Расчет произвожу, аксакал, — усмехнулся Кален.
У Алдабергена и язык отнялся. Кален ударил белого аргамака, с давнишней воровской сноровкой вскочил на ходу верхом. Отъелав от аула, Кален остановился, чтобы оглядеться.
На сто верст вокруг не было такого коня, который мог бы догнать белого аргамака. Да и вдвоем-втроем за ним побоятся пуститься в погоню. Пока они соберут людей, он будет далеко. Не обращая внимания на шум и плач, доносившийся из аула, Кален пригнулся и крупно поскакал дальше.
Это был сильный конь, неутомимый в долгих дорогах. Скачи на нем хоть с утра до вечера, он все так же силен и свеж. За Каленом гонялись много раз, он знал толк в погонях. Он всегда берег силу коня и лишь в момент опасности пускал его наметом.


XXVIII
Богатый аул широко раскинулся по лугу. В самой большой из всех белых юрт — в восьмистворчатой юрте Танирбергена собрался народ. Все хотели повидаться с высоким гостем, приехавшим из уезда. Многие боялись входить, стояли снаружи, поглядывали в щели.
Гость, бывший писарь Кудайменде, по прозвищу Коротышка, разговаривал только с Танирбергеном, расспрашивал о новостях в ауле. Танирберген был спокоен, как всегда, невозмутим, он шел в гору — восставших рыбаков разбили, кого надо взяли. Еламана, Рая услали в солдаты, а сына Калена отправили в уезд под вооруженным конвоем. Это было сделано тайком, под покровом ночи. И никто, кроме самого мурзы, об этом не знал. По аулам пополз слух, будто в последнем бою на земле рода Торт-Кара погиб и сам Кален! Мурза не знал, насколько достоверны эти слухи. Но если даже не околел разбойник, то черта с два улизнет от кары урусов, преследующих его по пятам. Предусмотрительный мурза на всякий случай посадил по аулам верных своих людей. Из-за смуты черни богатый аул дольше обычного ныне засиделся в урочище Ак-Чули. До пыли все выпасы потравил скот. И только вчера по воле молодого мурзы часть большого аула перекочевала на новую летовку.
Встретил гостя Танирберген с почетом. Коротышка пополнел еще, весь заплыл жиром, носил теперь очки. Возлежал он на самом почетном месте, на пестром хивинском одеяле, облокотясь на пуховую подушку. Говорил важно, похрипывал, вспоминал вдруг о Жасанжане, все учившемся в Оренбурге.
— Странный он какой-то. Не понимает, что сейчас мир раскололся надвое. Буржуазия… — Коротышка запнулся, подумал, что никто тут не поймет этого слова. — Он хочет выбрать себе местечко посередине, между богатыми и бедными. Нет, мой почтенный, не выйдет. Не будет этого, говорю я…
Кошма снизу юрты была приподнята, тундук открыт, двустворчатая дверь широко распахнута. В юрту потягивало свежим запахом молодой травки, которую скот еще не успел притоптать. Вошла Ак-бала, принаряженная. На голове ловко сидел белый жаулык, белое платье до полу, синяя плюшевая безрукавка в талию. Подошла учтиво, развернула перед гостем шелковую, с кистями скатерть. Потом села чуть ниже Танирбергена, стала взбалтывать хмельной кумыс в чаше. Коротышка оживился, хрипеть бросил. О молодой токал,11 на которой недавно женился Танирберген, он слышал. Но никак не думал, что она так хороша. Приподнявшись, приоткрыл толстый рот, стал глядеть на бледное, печальное лицо Акбалы. Танирберген поморщился, прикусил ус.
— Бери кумыс! — подвинул он чашку своему гостю.
Дела у Коротышки были срочные. В волостях Кабырга и Ордаконган сборы с населения шли туго, и он с двумя солдатами отправился по аулам. Но, приехав в аул Танирбергена, он застрял, забыл на время про дела, выжидал, когда Алдабергена не будет дома. И вот сегодня все пошло хорошо, вечером должен он был встретиться в овраге с белощекой токал софы.
Уже вечерело, когда Коротышка вышел будто бы прогуляться и забрался в овраг. Сидел он там долго и начал беспокоиться. Выглядывая из-за молодого тала в овраге, он нетерпеливо глядел в сторону аула, когда совсем рядом раздался шорох. Коротышка напугался и живо присел. В кустах шелестело. Очки у Коротышки со страху запотели. Кусты, куда он глядел, затряслись, раздвинулись, и младшая токал софы Алдабергена, слегка конфузясь, подошла к Коротышке. Сердце у него гулко заколотилось, голос сразу пропал. Молодая токал тоже как будто робела, закрывала лицо шелковой шалью, отворачивалась. «Ай, белая, ай, полненькая!»—подумал Коротышка и запустил руку, хотел грудь пощупать. Токал захихикала. Коротышка засопел, задышал, схватил ее, но она вывернулась, осмелела.
— Мурза джигит… — она ожгла его взглядом из-под шали. — Смотри, мой старик ревнив…
— Э, да черт его!.. Говорят, чего ревнуешь — собаке рыжей достанется.
Токал засмеялась еще смелей, открыла лицо. Руки у джигита вспотели, по животу холод пошел. Боже, до чего ж бела, сатана!
— Мурза джигит, чего молчишь?. А то я пойду — скучно! Коротышка испугался.
— Что ты, что ты!.. — забормотал он. — Зачем же, давай посидим, гм… Полежим, а?
Он повалил ее, она все хихикала, отталкивала его, но слабо, как вдруг оба услыхали конский храп. Конный, воровски кравшийся по оврагу, показался им сперва софы Алдабергеном. Токал юркнула за куст. Коротышка, приподнявшись, поправил очки, посмотрел на всадника и тут же упал, побелел и пополз к дрожащей под кустом токал. В беспамятстве он пытался подлезть под нее и только приговаривал:
— Пропал… пропал… Совсем пропал…
— Кто это? Мой старик? — еле слышно шепнула токал.
— Кой черт старик! Кален!..
— Кален?
— Он, пес! Уши коня прямо коленями достает! Теперь… Что делать? Пропал!..
Коротышку начало колотить, язык не ворочался.
— Он меня убьет… Ку… куда спрятаться? Токал захихикала, приподняла подол платья.
— Лезь туда, откуда на свет появился! Хи-хи-хи…
— Молчи! Дура!
Кален проехал еще немного, слез с коня, подтянул подбрюшник. Поглядел внимательно на байский аул, опять сел верхом. Пробравшись еще по оврагу, он вдруг выскочил наверх и кинулся к большой белой юрте. Его увидела байбише Кудайменде, взвизгнула, ворвалась в юрту, стала прятаться за тюки. Танирберген посмотрел в щель и изменился в лице.
— Берегись! Кален!
Два солдата, сопровождавшие Коротышку, схватили винтовки. Танирберген сразу опомнился, успокоился.
— Не стрелять! — тихо сказал он. — Схватим живьем!
Кален осадил коня у самой юрты, быстро соскочил, взял повод левой рукой, правой поудобнее перехватил толстый доир, не выпуская повода, шагнул в юрту. Солдаты стояли по обе стороны двери, враз крикнули:
— Руки вверх!
Кален не обратил на них внимания.
— Держите его! — закричал Танирберген.
— Стой! Я сам к тебе пришел. Освободи жену и сына!..
— Вяжите! — закричал опять Танирберген.
— Вот, значит, как, мурза? — с дикой веселостью сказал вдруг Кален и поглядел на солдат. Сразу увидел — оба здоровы, неповоротливы. Покорно вздохнул — Ну что ж, вяжите…
Один солдат поставил винтовку к стене, взялся за веревку, Танирберген дал. Кален пригнулся, схватился за ствол винтовки второго солдата, вырвал. Первый солдат бросил веревку, повернулся за винтовкой. Кален ударил его прикладом сзади по затылку. Танирберген бросился на пол, мигом забрался под кровать. Кален не видел, куда он спрятался, растерялся, в это время несколько человек, сорвав дверь, с кольями ворвались в юрту.
— Держите его! — опять закричал Танирберген из-под кровати. Кален вдруг как-то поскучнел, ссутулился, сопротивляться не стал. Ударил винтовкой о колено, сломал приклад в шейке, потом, натужась, согнул ствол, бросил. На него накинулись, стали бить, свалили, заломили назад руки, потащили на улицу. Бабы, увидев кровь, озверели, завизжали.
Но тут подоспел Коротышка, расталкивая народ, подошел к Калену, пнул ногой. Кален покосился на него снизу заплывшим глазом.
— Прекратить! — тонко закричал вдруг Коротышка… — Человек этот принадлежит власти! Мы его будем судить!
Люди неохотно отходили, ворчали. Калена подтащили к стенке юрты. Солдаты стояли над ним, глядели с ненавистью. Тот, кого он ударил, держался за голову, постанывал. Кален как сломал винтовку, так не сказал больше ни слова. Лежал, ждал, пока во рту наберется побольше солоноватой крови, потом сплевывал. Целую лужу наплевал, терся щекой о траву и думал тоскливо: «Сшибли, гады! Всех сшибают, кто против них. Ну, ничего, погодите! Раньше смерти я не умру. Эх, сшибли меня, плохо, плохо!..»




Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11




©emirsaba.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет