С. М. Толстая Мотивационные семантические модели и картина мира



Дата12.01.2023
өлшемі37,05 Kb.
#61129

С. М. Толстая
Мотивационные семантические модели
и картина мира
Понятия и термины «мотивация (мотивационный)», «мотивировка», «мотивированность
(мотивированный)» широко употребительны в разных областях лингвистики, тем не менее они не
удостоились отдельного толкования в [ЛЭС]; в словарях лингвистических терминов они также, как
правило, отсутствуют. Исключение составляет словарь О. С. Ахмановой, где мы находим следующее
определение: «Мотивированный. Такой, в котором данное содержание поддается более или менее
непосредственному соотнесению с соответствующим выражением; имеющий открытую
семантическую структуру, поддающийся разложению на лексические морфемы» [Ахманова 1966].
Наиболее устоявшимся и общепринятым можно считать употребление этих понятий и терминов в
словообразовании, где, однако, они получают иную трактовку: мотивированное слово (основа)
означает практически то же, что и производное слово (основа), а мотивирующее слово (основа) — то
же, что производящее слово (основа)
1
.
1 Ср. «Под мотивированностью слова (в широком смысле этого термина) в языкознании понимается соответствие
значения слова его звучанию: в мотивированных словах значение и звучание находятся в отношениях взаимной
причинной обусловленности. Частными случаями мотивированности являются звукоподражательная мотивировка слова
(ср.: гул, шорох); семантическая мотивировка, т. е. обусловленность одного из значений слова другим (ср.: рукав пальто и
рукав реки, пожарный рукав), при которой, однако, в большинстве случаев мы имеем дело с мотивированностью значений
слова, а не слов. Но наиболее распространенным, преобладающим проявлением мотивированности слова является
словообразовательная мотивированность, или производность, при которой значение одного слова (мотивированного,
производного, вторичного, выводимого) обусловлено значением другого однокоренного слова (мотивирующего,
производящего, исходного, базового). Как и всякая мотивированность, словообразовательная мотивированность — всегда
явление двустороннее, формально-семантическое. Нельзя рассматривать слово ворона как мотивированное словом вор,
поскольку связь этих слов — только звуковая; но нельзя и рассматривать слово портной как мотивированное глаголом
шить: связь этих слов — только семантическая.» [Лопатин 1977: 6].
113

Таким образом, в предлагаемых определениях обозначены две существенных стороны понятия


мотивированности: одна, характеризующая внутреннюю семантическую структуру отдельного слова
(внутреннюю форму слова)
2
, другая — деривационные отношения между двумя словами,
производным и производящим3
. При этом оба определения так или иначе отсылают к «акту»
номинации: первое подразумевает сохранение в слове «следов» производящего слова (в виде
«лексической морфемы», соответствующей мотивационному признаку); второе — актуальность
семантической связи производного слова с производящим. То, что в понятии мотивации
(мотивированности) проступает «динамизм», деривационные отношения, согласуется с основным
2 Определение, сближающее или даже отождествляющее мотивированность с внутренней формой слова, нуждается в
конкретизации и уточнении. В действительности, когда речь идет о мотивированности, имеется в виду не «соответствие
значения слова его звучанию» вообще, т. е. не полный изоморфизм структуры содержания (семантической структуры
слова) и структуры выражения (составляющих слово «лексических морфем»), а всего лишь присутствие в обеих
структурах мотивирующего признака (мотива номинации), т. е. соответствующего семантического компонента и
выражающей его «лексической морфемы». Остальные семантические компоненты, в том числе и самые главные
(родовые, категориальные), могут при этом не иметь собственного лексического выражения, например, в слове поганка
для значения ‘гриб’ нет соответствующей «лексической морфемы», а мотивационный признак (поган) и предметность (к)
такие морфемы имеет. С другой стороны, в слове могут быть морфемы, значение которых не имеет отношения к мотиву
номинации или даже вообще «не участвует» в его семантической структуре, т. е. оказывается нерелевантным (например,
префикс вы- в слове выключатель в отличие от под- в слове подоконник). В случае же собственно семантической
деривации (метонимии, метафоры и др.) в производном слове вообще оказывается представленным лишь мотивационный
признак или «образ» (ср. бездна ‘о множестве, большом количестве чего-либо’). Таким образом, слово имеет внутреннюю
форму, если оно сохраняет в своем морфемном составе и семантической структуре указание на мотивирующий признак и
производящее слово. Наконец, необходимо считаться с тем, что внутренняя форма слова со временем утрачивает свою
актуальность, а метафора стирается, и «история каждого слова — это история его перехода из разряда «мотивированных»
слов-описаний в разряд немотивированных слов-ярлыков» [Исаченко 1958: 340]. 3 Отождествление мотивированности с производностью (выводимостью) предполагает динамический аспект
репрезентации, в то время как определение словообразовательной мотивированности часто формулируется в терминах
отношения, корреляции (т. е. исходит из статического, релятивного способа репрезентации). Ср. в «Русской грамматике»
1982 г.: «Словообразовательная мотивация — это отношение между двумя однокоренными словами, значение одного из
которых либо а) определяется через значение другого (дом — домик ‘маленький дом’, победить — победитель ‘тот, кто
победил’, либо б) тождественно значению другого во всех своих компонентах, кроме грамматического значения части
речи (бежать — бег, белый — белизна, быстрый — быстро)» [РГ: 133].
114
общеязыковым значением слов мотив, мотивация, мотивировка (ср. в БАС: Мотив 1. Основание,
причина, повод (к какому-либо действию); Мотивация. Совокупность доводов, мотивов в пользу
чего-либо; мотивировка).
Для этимологии понятие мотивации (и в формальном, словообразовательном, и в
семантическом смысле) является одним из кардинальных и внутренне связанным (как и в
словообразовании) с понятием формальной и семантической деривации (производности).
Семантическая мотивированность служит важнейшим (иногда главным) критерием при принятии
того или иного этимологического решения.
В ономасиологии понятие мотивации обсуждается главным образом в связи с проблемой
конвенциональности (произвольности) ~ неконвенциональности (мотивированности) языковых
единиц и проблемой внутренней формы слова (то есть предусматривается как деривационная, так и
реляционная трактовка); понятие мотивации часто совпадает с понятием способа номинации.
Семантическая мотивация, подобно словообразовательной, определяется как
производность, имеющая направление: от мотивирующего слова к мотивируемому [Апресян 1995:
170], однако, в отличие от словообразования, в семантике отношение мотивации не зависит от
формального (морфемного, словообразовательного) родства слов. В работах по лексической
семантике (прежде всего в трудах Ю. Д. Апресяна и его школы) много раз было показано, что
семантические отношения между словами, в том числе отношения мотивации, носят не
индивидуальный, а системный характер, т. е. они отличаются повторяемостью, регулярностью и
действуют на значительных рядах или даже массивах лексики.
Регулярность мотивационных отношений проявляет себя в существовании мотивационных
моделей, охватывающих не единичные пары слов, а целые классы слов — семантические поля.
Мощность этих моделей, т. е. объем покрываемой ими лексической «массы», может быть различной.
Это могут быть такие обширные поля, как, например, названия деятеля, которые связаны регулярным
мотивационным отношением с названиями действия (писать — писатель, учить — учитель и т. д.),
или менее крупные лексические объединения, как наименования учреждений, которые могут
регулярно приобретать значения ‘здание, в котором помещается учреждение’ (школа, суд, больница и
т. д.), причем возможна и обратная мотивация (ср. значение слова Кремль, Белый дом в выражениях:
планы Кремля, реакция Белого дома и т. п.), или еще менее крупные лексические группы, как,
допустим, названия мифологических персонажей, мотивированных «локативами» (ср. домовой,
домовик, полевой, банник, водяной, леший и т. д.). Это могут быть и «предметные» поля, как,
например, названия животных, которые могут с высокой степенью регулярности «мотивировать»
названия растений (ср. растения барашки, блошник, волчье лыко, воробейник, воронец, вороний глаз,
115

дятлина, жабовник, журавельник, заячья капуста, козляк, кошачий горох, кротовик, кукушкины


слезки, курячьи очи, львиный зев, лягушечник, медвежье ухо, мышиный горох, петушки, рачки,
свинорой, собачник, соколка, ужовник, утичье молоко, чижик, щучка, ястребинка и мн. др.). В
первом случае семантическое единство слов в «мотивированном» поле носит категориальный
характер и получает формальное выражение по большей части в общей семантике суффиксальной
морфемы; во втором — семантическое единство носит предметный характер и формально
выражается в общности (принадлежности к одному семантическому полю) корневой (или
«ключевой») морфемы; в обоих случаях возможно и полное формальное тождество мотивирующего и
мотивированного слова.
Слависты, занимавшиеся изучением отдельных тематических групп лексики в одном языке
или в общеславянском масштабе, уже давно обращали внимание на регулярные мотивационные
модели, связывающие между собой те или иные лексико-семантические поля4
. Например, славянская
географическая терминология (названия рельефа) обнаружила системные связи (пересечения)
4 Здесь необходимо сделать одно существенное пояснение. Современная лексическая семантика пользуется понятием
«семантическое поле» строго применительно к одной языковой системе (и одному, условно синхронному срезу). Между
тем в лексикологических (и этимологических) исследованиях, так сказать, полисистемного масштаба, имеющих дело,
например, с русской диалектной лексикой или лексикой родственных (славянских) языков, с диахроническим изучением
лексики, также используется понятие поля (или лексико-семантической группы), т. е. группировка слов по тематическому
принципу: так же, как и в лексической семантике, изучается, например, лексика родства, лексика цветообозначений,
ботаническая лексика, метеорологическая, предметная, локативная, темпоральная лексика и т. д. Очевидно, что эти два
вида полей сходны только в одном отношении — в отношении тематического принципа группировки лексики, они дают
примерно одинаковое разбиение лексикона на группы. Однако по второму конституирующему признаку поля,
относящемуся к внутренней структуре такого рода тематических объединений слов, они принципиально различны,
поскольку семантические отношения внутри одной системы (отношения синонимии, антонимии, родо-видовые и прочие
семантические корреляции) имеют совершенно другое содержание, чем в случае «полисистемного» тематического поля
(заметим, кстати, что последние еще очень мало изучены). Вместе с тем, если посмотреть на те и другие «поля» с
ономасиологической точки зрения как на совокупность номинационных единиц, соотносительных с определенным
фрагментом внешнего мира, то сходство их окажется значительно большим, причем набор мотивационных моделей (а
следовательно, и культурное содержание) во втором случае (полисистемном) окажется богаче. Еще одним
обстоятельством, сближающим (с точки зрения методологии) понятия моно- и полисистемного семантического поля,
можно считать общую когнитивную («смысловую» в широком понимании) основу диалектов одного языка или
родственных (например, славянских) языков при едином фонде используемых ими языковых знаков (лексических
средств), развивающих семантические и номинационные потенции общего праязыка.
116

с анатомической лексикой (голова, чело, лоб, нос, око, устье, хребет и др.), с названиями посуды


(кадолб, казан, котел, крина, макотра, лонец и др.), с терминологией ткаческих орудий (бердо, било,
лядо, гребень, прясло и др.), с лексикой строительства (окно, гряда, порог, гора, верх, дол и т. п.), с
обозначениями погоды (моча), с названиями скошенной травы (болото, болотина, берег, гало, лядо,
поплав, багнина) и др. [Толстой 1969]. Направление мотивации здесь различно (и притом не всегда
очевидно), например, анатомическая лексика (вероятно, и лексика посуды) служит мотивирующей
основой для географических названий, а названия скошенной травы сами мотивированы
географическими терминами; возможны и «параллельные» номинации с одной мотивацией в разных
семантических полях (типа верх, дол).
Очевидно, что каждое слово в отношении к мотивации имеет два измерения — внутреннее и
внешнее (или левое и правое, пассивное и активное): оно может быть мотивированным, в нем может
быть репрезентирована некая мотивационная модель (в том числе и нулевая), и — оно может быть
мотивирующим, т. е. само может мотивировать другую (или другие) номинации. Например, слово
черника «слева» связано мотивационным отношением со словом черный, которым оно мотивировано
(это верно и в случае, если слово понимать как результат «конденсации» словосочетания черная
ягода), а «справа» — со словом, скажем, черничник, которое, наоборот, мотивировано им. Оба этих
показателя (внутренняя форма, мотивированность номинации и, с другой стороны, мотивационная
потенция) определяют место слова в семантической системе языка и составляют одну из его
парадигматических характеристик. Точно так же каждое семантическое поле (лексико-семантическая
группа) характеризуется двумя показателями: присущими ему и воплощенными в его лексике
мотивационными моделями (в том числе и нулевыми, т. е. наличием и долей немотивированных слов)
и теми мотивационными моделями, в которых составляющие его слова участвуют в качестве
мотивирующих по отношению к лексике других семантических полей (или, что то же самое, набором
и типом других полей, в которые входят слова, мотивированные словами данного поля)
5
.
Отношения «левой» (внутренней) и «правой» (внешней) мотивации для одного слова, как и
для целого поля, не симметричны: одни лексические поля (и отдельные слова того или иного поля)
5 Наряду с объединением слов в семантические поля на основе их денотативной общности возможна (и необходима)
группировка слов на основе общности их мотивационной модели (мотивационного признака). Такие мотивационные поля
(ряды, парадигмы и т. п.) должны объединять разнородные в семантическом и денотативном отношении слова, например,
все слова, мотивированные названиями растений (животных, частей тела, цветообозначениями и т. д.). Семантическая
структура таких мотивационных полей (их денотативное поле, спектр, парадигма) служит важнейшей характеристикой
донорской, мотивирующей лексики, но она существенна также и для экспликации семантических свойств
мотивированной лексики. Ср. [Толстая 1989: 227].
117
имеют развитую систему внутренних мотивационных моделей и менее развитую сеть семантической
деривации (таковы, например, имена лиц, регулярно называемых по характерному действию,
функции, разного рода признакам и т. п.); другие, содержащие по преимуществу немотивированную
лексику или «слабо мотивированную» (т. е. не располагающие набором регулярных моделей
номинации), могут, однако, активно развивать собственную семантическую деривацию (т. е. имеют
сильную «правую» область, мотивационную потенцию). К последним относится прежде всего
«ядерная» лексика основного словарного фонда (глагольная и именная — названия частей тела,
терминология родства, базовая лексика природы, названия цвета, пространственных признаков,
основных физических действий и т. п.). Разумеется, возможны частные случаи относительной
«уравновешенности» внутренних и внешних показателей: так, названия растений в целом
характеризуются достаточно обширным набором «левых» мотивационных связей, т. е. числом
воплощенных в них разных номинационных моделей, но в то же время обнаруживают значительную
активность в качестве мотивирующих основ в других семантических полях (при этом чаще всего
«левая» мотивация характерна для одних лексем поля, а «правая» — для других); в отличие от
фитонимов, названия животных обладают развитой «правой» мотивационной потенцией (т. е. они
часто выступают в роли мотивирующих слов для самых разнообразных семантических полей) при
относительно слабой «левой» (внутренней) мотивированности.
Обратимся теперь к понятию картины мира и посмотрим, какова связь между понятиями
мотивации и картины мира.
Нет необходимости говорить о том, как популярны в современной лингвистике направления,
связанные с антропологическим, когнитивным, культурологическим подходом к языку, изучающие
разные аспекты проблемы соотношения языка и культуры, языка и знаний о мире. Нельзя в то же
время не признать, что такие кардинальные для этого типа исследований и широко употребительные
понятия, как «картина мира», «языковая картина мира», «наивная картина мира», не имеют
общепринятой трактовки и слабо конкретизированы в своем содержании. Не ясно прежде всего, идет
ли речь о картине внешнего мира, существующего отдельно от человека и независимо от него, или о
картине ментального мира, т. е. представлений человека о мире. Думаю, что язык одновременно
говорит о мире и о понимании, категоризации мира человеком, но эти два вида информации в
некоторых случаях удается различать (ср. различение «фиксации», «интерпретации» и «оценки»
свойств объекта в акте номинации [Березович, Рут 2000: 36—37]) . Нет также ясности в понимании
границ того, что непосредственно относится к языковой компетенции (составляет собственно
языковую картину мира), а что выходит за пределы языковой компетенции и принадлежит сознанию
118

вообще или культуре вообще (т. е. также неязыковым формам культуры) и не находит прямого


отражения в языке (вероятно, следует говорить о разной степени включенности в язык тех или иных
знаний о мире) [Tołstaja 1998].
Далее (это уже относится к методам изучения картины мира), требует осмысления и оценки
соотносительная содержательность и степень адекватности реконструируемой картины мира в
зависимости от направления изучения: семантического (семасиологического, т. е. от слова к
денотату) или ономасиологического (от денотата к слову). Каждый из двух подходов имеет свои
преимущества и ограничения: ономасиологический подход как будто более непосредственно и,
может быть, более системно (более крупно) воссоздает «образ мира, в слове явленный», зато
семантический подход, изучение сочетаемости и прагматических факторов, влияющих на семантику
слова, вскрывают более тонкие механизмы сознания и восприятия мира. Можно было бы сравнить в
этом отношении, например, диалектный словарь как продукт семантического анализа, исходящий от
слова и предлагающий его толкование, его семантическую парадигму (термин В. Н. Топорова), и —
ономасиологические карты диалектного лексического атласа, представляющие лексику как ответ на
вопрос о том, как называется та или иная реалия, т. е. определяющие «лексическую парадигму»
(лексическое поле) реалии или концепта (в принципе тот же тип информации содержит
идеографический словарь)
6
.
Известно, что картина мира находит отражение уже в самом факте именования того или иного
объекта действительности отдельным языковым знаком независимо от способа номинации, от
мотивированности знака (вспомним пресловутые виды снега у эскимосов). Многократное
использование в номинации одного и того же знака (морфемы, слова) означает, что все реалии
внешнего мира, поименованные с помощью такого знака, в сознании носителя языка оказываются
семантически связанными, между ними устанавливается некоторое содержательное сходство по тому
или иному признаку (свойству, функции). Отношения между членами такого этимологического
(словообразовательного) гнезда подчиняются своим закономерностям, сравнимым с семантическими
отношениями между отдельными значениями многозначного слова, но более регулярным, благодаря
большей категориальности (и формальной закрепленности) словообразовательных моделей
6 Интересная попытка конкретизации ономасиологического подхода предпринята недавно екатеринбургскими
диалектологами Е. Л. Березович и М. Э. Рут, обосновавшими понятие «ономасиологического портрета реалии» (по
аналогии с введенным Ю. Д. Апресяном понятием «лексикографического портрета лексемы»). Создание такого
«портрета» предполагает привлечение в качестве «базового материала» 1) «парадигмы исконных обозначений
соответствующей реалии» (речь идет о русской диалектной лексике и семантике) и 2) «фактов семантической деривации
на базе этих обозначений» [Березович, Рут 2000: 34]. Ср. понятие лексического поля реалии в работе [Толстая 1989: 219].
119
по сравнению с семантическими (ср. понятие этимолого-семантического поля у В. Г. Гака [Гак 1998:
691—719]). В какой мере значимы здесь мотивационные отношения? Естественно, что семантическая
связь слов, связанных отношением непосредственной производности (словообразовательной
мотивированности), сильнее (измеряется большим числом общих сем), чем у слов, таким отношением
не связанных (например, у слова земляничный будет более тесная семантическая связь со словом
земляника, чем со словом земля или земляной).
Разумеется, семантическая связь может осознаваться в большей или меньшей степени, она
может и вовсе не осознаваться, а поддаваться лишь этимологической реконструкции, однако
изначально, на стадии возникновения слова, она должна была быть актуальной. Значит,
мотивационные связи, существующие в языке, характеризуют структуру ментального мира, то, как
человек (язык) категоризирует мир. Сообщает ли это нам что-нибудь о самом мире? Можно сказать,
что мотивированное слово через свой «мотивационный признак» (свою внутреннюю форму)
способно указать на некоторое реальное свойство денотата, например, слово черноризец ‘монах’
указывает на то, что монахи носят (носили, так сказать, в «момент» номинации) одежду черного
цвета; номинация медведь — что медведи едят мед (до тех пор, пока внутренняя форма сохраняла
актуальность), а осел в значении ‘упрямый, тупой человек’ — что животное осел отличается
упрямством (заметим, что в первых двух случаях на основании внутренней формы мы делаем
заключение о свойствах номинируемого объекта, а в третьем — скорее о свойствах
«мотивирующего» объекта).
Вместе с тем известно, что признаки денотата, используемые при номинации, не обязательно
отражают существенные свойства объекта, они могут быть случайными и даже мнимыми, не
соответствующими реальным свойствам (например, летучая мышь, гиппопотам), о чем
свидетельствует уже сама множественность мотиваций в номинации одного и того же объекта, одной
и той же реалии внешнего мира в разных диалектах одного языка или разных языках (родственных и
не родственных). Разные названия, соответствующие одному денотату, способны раскрывать разные
его свойства, но они не исчерпывают этих свойств и не исчерпывают всех релевантных признаков,
соответствующих понятию (например, названия одного гриба подосиновик, красноголовик и боровик
указывают на три разных признака, недостаточных в совокупности для раскрытия содержания
понятия).
Информация о мире, извлекаемая из внутренней формы, по своему содержанию ограничена
ответом на вопрос, какой мотивационный признак положен в основу номинации (тем самым — какие
два объекта сближены в акте номинации). По-видимому, гораздо больше информации о мире
(ментальном и реальном) может быть извлечено при обращении к собственно мотивам номинации,
т. е. к вопросу о том, почему тот или иной признак выбран в качестве основы номинации. Ответ на
120

этот вопрос и является мотивацией в собственном смысле слова, соответствующем его


общеязыковому значению7
.
Содержание такой мотивации (т. е. ответ на вопрос «почему?») может иметь как языковой, так
и неязыковой характер. Напомню хрестоматийный пример Бенвениста с французскими глаголами
voler ‘летать’ и voler ‘красть’. Отсутствие ощутимой семантической связи между выражаемыми
этими словами идеями в современном языке заставляет считать их омонимами. Между тем, когда
Бенвенист обращается от «смыслов» (т. е. языковой семантики) к «вещам» (т. е. внеязыковой
действительности), то там, в мире «вещей» он находит недостающую в языке мотивировку (в
причинном смысле). Этой мотивировкой для него служит средневековый обычай соколиной охоты,
когда охотник выпускал сокола, сокол летел и похищал добычу (птицу). Наличие двух смыслов у
одного языкового знака объясняется, по Бенвенисту, совмещенностью соответствующих смыслов в
специальном языке соколиной охоты (и в конечном счете совмещением соответствующих реалий,
т. е. действий, во внешнем мире) [Бенвенист 1974: 332—333]. Тем не менее подобные «реальные»
(внеязыковые) объяснения не всегда обладают доказательной силой и, с другой стороны, не всегда
необходимы. Более убедительны в подобных случаях собственно языковые «доводы», а именно
наличие примеров (в том же или в другом языке), воплощающих ту же самую мотивационную модель
(то же «сочетание смыслов»). Даже в этом, действительно трудно поддающемся семантической
реконструкции случае (примере Бенвениста), можно найти, как кажется, чисто языковое
подтверждение связи понятий «летать» и «красть»: оно представлено, в частности, в рус. словах
налет, налетчик, мотивация которых (через глагол налетать) не требует обращения к
средневековым французским обычаям и каким-то сугубо специальным контекстам.
Мотивация в этом прямом значении, т. е. причина выбора того или иного основания
(признака) номинации и, соответственно, выбора лексической единицы как деривационной базы
номинации (или мотивирующей основы в словообразовательном смысле), лежит уже вне
компетенции (плоскости) языка, в сфере ментальных представлений и, следовательно, имеет более
прямое отношение к тому, что называется картиной мира. Есть, конечно, простые случаи, когда
причина выбора признака мотивации (семантическое основание номинации) прозрачна и не требует
объяснения. Это особенно характерно для номинаций, использующих признаковые основания:
например, указатель — ‘то, что указывает’ (одновременно «потому что указывает»), крикливый —
7 Однако следует признать, что и первый вопрос (какой признак объекта используется в качестве основы номинации)
нуждается в более внимательном и глубоком рассмотрении. Пока что нет даже предварительной «типологии»
мотивационных признаков, представления об их онтологическом, семиотическом, функциональном, культурном и т. д.
содержании, об их иерархии и, главное, об их предпочтительном использовании в том или ином семантическом поле, в
том или ином денотативном пространстве. Некоторые подступы к этой теме предлагаются авторами статей в сборнике
«Признаковое пространство культуры» (в печати).
121

‘такой, который кричит’ ( = «потому что кричит»), умник — ‘тот, кто умный’ ( = «потому что


умный») и т. д.
Однако в других случаях причина выбора именно данного признака (т. е. собственно
мотивация) оказывается не столь очевидной и требует обращения к экстраязыковым сущностям —
ментальным образам, мифологическим представлениям, ритуальной сфере или практическому опыту.
Например, распространенная у славян номинация бабочки с использованием лексики с основным
значением ‘душа’ или ‘мифическое существо, дух (демоническая душа)’ непосредственно связана с
народными представлениями о бабочке как воплощении души или как о «знающей» (обладающей
сверхзнанием), о демонической природе этого насекомого (ср. такие ее названия, как болг. вещица,
укр. вiдьма, босорка, стрига, пол. czarownica, рус. жиздр. ворогуша, рус. калуж., олон. душа,
душечка, ю.-слав. мара, самовила, вампир и т. п.) [Терновская 1989]. Лексическое поле другого
насекомого — божьей коровки — содержит не только мифологически мотивированные
наименования типа мак. невеста, с.-х. мара, буба мара, в.-слав. солнышко, кукушка и т. п.
[Терновская 1995], но и названия, прямо «цитирующие» заклинательные приговоры или детские
песенки, обращенные к божьей коровке: бел. петрык, андрэйка, андрэйка-бажок, братка-кандратка
и т. п. [ЖС: 83—85], т. е. в них представлена особого рода мотивировка — фольклорными текстами8
.
Примеры такого рода, демонстрирующие необходимость обращения к экстралингвистическим
данным для реконструкции семантического основания (т. е. собственно мотивации) номинации
можно в изобилии почерпнуть из этимологических трудов.
8 Понятие текстовой мотивации как одного из регулярных приемов, используемых в языковых номинациях (наряду с
сакральной и оценочной), применяется, в частности, И. В. Родионовой при характеристике русских диалектных
номинаций, производных от имен библейско-христианских персонажей: «Под текстовым компонентом мы понимаем
фрагменты народных представлений о персонажах-носителях имен или локусах — фрагменты, текстовые по природе, т. е.
имеющие структуру синтагмы, где один элемент (эксплицированный в номинативной единице) потенциально связан с
определенным нарративным рядом: например, представление о копье Егория, репрезентированное в фитониме егорьево
копье, возводится к истории о битве этого святого со змеем; употребление слова пилат по отношению к злому,
жестокому человеку мотивировано актуализацией в сознании носителей языка сюжета о пленении, пытках и казни
Христа» [Родионова 2000: 7]. При этом текстовая мотивировка, как следует из приведенной цитаты, базируется на
содержательной стороне текста и предполагает в качестве мотивирующего признака «мотив» (единицу семантической
структуры текста). Между тем в языковой номинации нередко используется и прямая «цитация» некоего прецедентного
текста (как в приведенных народных названиях божьей коровки), т. е. элементы «плана выражения» текста, его
формальной (вербальной) структуры.
122
В свою очередь экстралингвистическая мотивированность лексики обеспечивает исследователям
возможность «культурной реконструкции», т. е. извлечения культурной информации (представлений
о мире и ментальном мире) из семантических мотивировок. Так, реконструкция древнейших
мифологических представлений о той же божьей коровке базируется преимущественно на языковых
данных, т. е. на анализе семантических мотивационных моделей и конкретных мотивировок в ее
лексическом поле [Топоров 1987]; реконструкция славянских представлений о радуге может быть
осуществлена на основе анализа лексического спектра ее номинаций [Толстой 1976]. Из новых работ
можно назвать опыт реконструкции древних форм подсечного земледелия на основе анализа
соответствующей терминологии, принадлежащий Л. В. Куркиной [Куркина 1998].
Если изучение «внутренней» мотивации (мотивационных моделей или моделей номинации) в
отдельных группах (семантических полях) русской и славянской лексики получило широкое
распространение и стало привычным «жанром» (аспектом) лексикологических и семасиологических
исследований, то проблема «внешних» мотивационных моделей, анализ целых семантических полей
с точки зрения их мотивационных потенций и в теоретическом, и в практическом отношении почти
не привлекали внимания исследователей. К числу редких работ, где эта проблема рассматривается,
можно отнести две недавние интересные публикации белградского этимолога Марты Белетич. Одна
из них посвящена двусторонним мотивационным отношениям между ботанической терминологией и
терминологией родства, т. е., с одной стороны, фитонимам, мотивированным лексикой родства
(имеются в виду названия растений, производные от слов баба, дед, брат, сестра, мать, мачеха и
т. п.), с другой — роли фитонимов как производящей базы для группы терминов родства (здесь
главным образом рассматриваются некоторые общие понятия родства, мотивированные
«растительными» лексемами типа корень, стебель, лоза, пень, ветвь, плод и др., а также
«ритуальные» заместительные имена-обращения «растительного» характера — цветок, роза, ягода и
т. п., употребительные у южных славян в ситуации, когда новобрачная попадает в дом мужа и
должна, согласно этикету, избегать прямого именования мужа и его родственников) [Бjелетић 1996];
к теме «растительных» мотивировок в номинации ритуальных лиц можно добавить, например, укр.
береза ‘парень или девушка, избираемые распорядителем во время вечерниц’ [Гринченко 1907: 51]; в
Полесье береза также ‘один из свадебных чинов’; ср. еще ягодка, ягодинка и т. п. как ласковое
обращение или именование в русской фольклорной лирике и т. п.
Другая работа [Бjелетић 1999] посвящена мотивационным потенциям анатомической лексики
в том же семантическом поле родства и представляет собой небольшой словарь «анатомических»
номинаций отношений родства; к ним относятся такие общеславянские лексемы, как (привожу их
123
в русской огласовке) кость, мясо, плоть, кровь, пуп, сердце, колено, жила, семя, пояс, которые в
семантическом поле родства в разных славянских языках выступают главным образом в качестве
своего рода гиперонимов, т. е. обозначают общие понятия «родство», «происхождение»,
«потомство», «поколение».
Собственно говоря, в этих работах оказываются как бы совмещенными «внутренний» и
«внешний» аспект регулярной семантической мотивации, поскольку, с одной стороны, в каждой из
них речь идет об одной из «внутренних» мотивационных моделей семантического поля родства (в
первой также и поля фитонимов), а с другой — главное внимание уделяется не мотивированным, а
мотивирующим словам, их семантике и их месту в системе своего (мотивирующего, «донорского»)
семантического поля. Автор, основываясь на общеславянском литературном и диалектном материале,
не просто констатирует наличие соответствующих мотивационных моделей в славянской лексике
родства (т. е. моделей «термин родства — фитоним», «фитоним — термин родства» и
«анатомический термин — термин родства»), но и пытается ответить на вопрос, чем объясняются эти
способы номинации, какие более глубокие слои смыслов объединяют столь разные идеи (например, с
случае соматизмов и терминов родства это концепты рождения, плодородия). В поисках ответа на
эти вопросы автор обращается в том числе и к народным биологическим и антропологическим
представлениям, лежащим в основе сближения соответствующих семантических полей. Что же
касается механизма семантической деривации от названия части тела к термину родства, то он может
быть разным в разных конкретных случаях: в одних это может быть метонимия, в других метафора, в
третьих может действовать исконный (этимологический) синкретизм значений (как, например, в
слове колено).
Как уже отмечалось, разные тематические группы лексики (семантические поля)
обнаруживают разную мотивационную потенцию и продуктивность (что само по себе заслуживает
внимания и требует объяснения). К наиболее продуктивным в этом отношении «донорским» полям
принадлежит как раз соматическая лексика, и это вполне согласуется с антропоцентризмом
восприятия мира человеком. Части тела (человека и животных) наложили свой отпечаток на
множество других лексических сфер, они буквально пронизывают собой весь лексикон, их рефлексы
можно обнаружить в самых разных его отделах: в собственно предметном поле (все эти ручки,
ножки, носики, ушки, зубцы, спинки, язычки, кулачки, коленца и т. д.), в сфере пространственных
(локативных, топографических и географических) номинаций (горло, устье, хребет, подошва, нос,
лоб, чело, око, палец и т. д.), в области пространственной ориентации (лицом, боком, спиной, головой,
в хвосте и т. д.), в строительной в широком смысле лексике (от матица, окно и др. вплоть до таких
названий, как детинец ‘укрепленное поселение, крепость’ и место в значении ‘город’ — как недавно
убедительно показал на диалектном материале А. Ф. Журавлев, оба слова восходят к анатомическому
124
детское место ‘плацента’, устное сообщение). Далее, соматизмы представлены в лексике пищи
(печенка, почки, грудинка, шейка, крылышко и т. д.), очень широко — в ботанической номенклатуре
(анютины глазки, белоголовник, волконог, воловий язык, волчьи глазки, вороний глаз, драконова кровь,
зубник, кошачья лапка, кукушкины слезки, львиный зев, мышьи ушки и т. д.), в терминологии мер
(локоть, пядь и т. д.); как уже говорилось, в номинации понятий родства; наконец, во множестве
«непредметных» полей — в номинации абстрактных понятий, эмоций, чувственного восприятия,
социально-юридических отношений, о чем писал В. Г. Гак [1998] и многие другие; соматизмы
образуют богатую сеть фразеологии и паремиологии [Krawczyk-Tyrpa 1987]. Одновременно
анатомическая лексика связана глубинными смысловыми отношениями с другими ядерными
пластами лексики, такими, в частности, как терминология родства, рождения и сфера
воспроизводства. Между анатомическим матка и термином родства мать связь столь внутренняя,
что здесь трудно говорить о семантической деривации, несмотря на наличие формального показателя
производности.
Чисто лингвистические исследования мотивационных возможностей и мотивационной
продуктивности отдельных лексических групп или семантических полей вплотную смыкаются с теми
областями гуманитарной науки, которые в своей реконструкции наивной картины мира выходят за
рамки языковой системы, во-первых, в сферу текстов (начиная от паремиологии и включая
фольклорные, мифопоэтические, заклинательные и т. п.), а затем и в сферу ритуала, повседневной
практики, верований. Прямым «продолжением» (или расширением) лингвистического понятия
мотивации оказывается в этом случае понятие кода, широко используемое в этнолингвистических и
антропологических исследованиях (правда, далеко не в одном значении — см. [Байбурин, Левинтон
1998]).
Как и мотивация, код предполагает «вторичное» использование знаков, уже имеющих
закрепленное за ними «первичное» значение, но при этом знаки могут иметь не только языковую
природу (звуковую субстанцию), но и внеязыковую — это могут быть вещи, действия, природные
объекты и другие реалии жизни или ментальные сущности. Растительный или животный код,
отличающиеся высокой «мотивационной» продуктивностью, могут оперировать как названиями
растений или животных, придавая им новое, символическое значение, так и самими растениями и
животными в том же значении. Например, фитонимом калина у восточных славян в некоторых
районах обозначались разные предметные символы свадебного обряда: красная лента,
символизировавшая девичество невесты, рубаха невесты со следами дефлорации и др.; калиной
называлась песня, исполнявшаяся на свадьбе; выражение ломать калину означает ‘лишить
девственности’, а потерять калину — ‘утратить девственность’; вместе с тем в самом обряде
обязательно фигурировала реальная ветка калины или ягоды калины: их вывешивали на доме, из
125
которого выдавали замуж девушку, ими украшали каравай, наряд невесты; ветку калины,
прикрепленную к бутылке с вином, посылали матери невесты, если ее дочь сохранила целомудрие до
свадьбы, и т. д. (подробнее см. [Усачева 1999]).
Еще один пример. В славянской свадебной терминологии широко представлена «птичья
(особенно куриная)» лексика — в основном в номинациях, связанных с невестой: головной убор
невесты носит название кокошник (от кокошка ‘курица’), сорока; свадебный хлеб у русских
называется курник (реже утка, гуска, голубка и т. п.); птичьи названия получают украшения
свадебного каравая (птички, голубки и др.) и т. д. В свою очередь сам обряд включает обязательные
ритуальные действия с реальной курицей (ее в соответствии со сценарием крадут из дома невесты, ее
— живую или зажаренную — посылают матери невесты после первой брачной ночи; жареную
курицу разрывает жених во время свадебного пира и т. д.). Присутствие птичьего кода в
традиционном свадебном обряде и его терминологии непосредственно связано с птичьей символикой
и номинацией мужских и женских детородных органов (таких, как курица, птуха, патка, галка;
петух, соловей и т. п.). См. [Успенский 1983—1987; Зайковска 1998; Зайковский 1998; Васева 2001;
Площук 2001].
Если нас интересует то, что мы условно называем картиной мира, то очевидно, что языковые
и неязыковые знаки в подобных случаях должны трактоваться одинаково, что они принадлежат
одному семантическому языку (коду) и провести размежевание между ними на уровне смыслов очень
трудно. Взаимозаменимость языковых и неязыковых знаков в одних и тех же контекстах в рамках
родственных этнокультурных традиций делает их субстанциональное различие несущественным и
уравнивает их на уровне семантическом. Это не значит, что вообще не существует разграничения
компетенций между языком и другими формами культуры, однако, по-видимому, их смыкание и
освоение пограничной полосы становится знамением времени, в особенности, когда речь идет о
лингвистике антропологического типа, с одной стороны, и антропологии (или этнолингвистике),
обращенной к языку, с другой. Я думаю, что именно это имел в виду В. Н. Топоров, когда он назвал
этимологию наукой ближайшего будущего, которая «предполагает выход за пределы семантики как
преимущественной сферы поиска» в область, которую он назвал транс-семантикой, пояснив, что
транс-семантика «имеет дело с разными «полями», на которых она собирает урожай — с языковыми
конструкциями, <...> с «текстовым» контекстом, <...> с «внеязыковыми» и «внетекстовыми»
реальными «денотатными» ситуациями <...>» [Топоров 1994: 127—128].
Суммируя сказанное, можно заключить, что производящие, «донорские» свойства слова и
других языковых единиц (вплоть до целых семантических классов лексики), или, как они здесь
назывались, «внешние» мотивационные модели, не только представляют собой еще одно измерение
126
системной организации лексики (лексической парадигматики), но и, может быть, теснее других
языковых явлений примыкают к сфере неязыковой семантики, что непосредственно выводит их в
область культуры (включает в систему культурных кодов).
Литература
Апресян 1995 — Ю. Д. Апресян. Избранные труды: В 2 т. М., 1995. Т. 1. Лексическая
семантика: Синонимические средства языка.
Ахманова 1966 — О. С. Ахманова. Словарь лингвистических терминов. М., 1966.
Байбурин, Левинтон 1998 — А. К. Байбурин, Г. А. Левинтон. Код(ы) и обряд(ы) // Кодови
словенских култура. Београд, 1998. Бр. 3. Свадба. С. 239-257.
БАС — Словарь современного русского литературного языка. Т. 1—17. М.; Л., 1950-1965.
Бенвенист 1974 — Э. Бенвенист. Семантические проблемы реконструкции //
Э. Бенвенист. Общая лингвистика. М., 1974. С. 331-349.
Березович, Рут 2000 — Е. Л. Березович, М. Э. Рут. Ономасиологический портрет реалии как
жанр лингвокультурологического описания // Изв. Уральского гос. ун-та. 17. Гуманитарные науки.
Вып. 3. Екатеринбург, 2000. С. 33—38.
Бjелетић 1996 — М. Б j елетић. Од девет брата крв (фитоними и термини сродства) // Кодови
словенских култура. Београд, 1996. Бр. 1. Биљке. С. 89-101.
Бjелетић 1999 — М. Б j елетић. Кост кости (делови тела као ознаке сродства) // Кодови
словенских култура. Београд, 1999. Бр. 4. Делови тела. С. 48-67.
Васева 2001 — В. Васева. Птичий код в обрядах жизненного цикла у болгар // Живая старина.
2001. № 2. С. 10—12.
Гак 1998 — В. Г. Гак. Языковые преобразования. М., 1998.
Гринченко 1907 — Б. Д. Гринченко. Словарь украинского языка. Т. 1. Киев, 1907.
ЖС — Жывёльны свет. Тэматычны слоўнiк. Мн., 1999.
Зайковска 1998 — Т. Зайковска. Невеста-птица. 1. Перелет в иной мир // Кодови словенских
культура. Београд, 1998. Бр. 3. Свадба. С. 42-58.
Зайковский 1998 — В. Зайковский. Невеста-птица. 2. Communio -coitus. Функции птицы как
ритуальной пищи в свадебной обрядности восточных и южных славян и греков // Кодови словенских
культура. Београд, 1998. Бр. 3. Свадба. С. 59-79.
Исаченко 1958 — А. В. Исаченко. К вопросу о структурной типологии словарного состава
славянских литературных языков // Slavia. 1958. XXVII. N 3. С. 334-352.
Куркина 1998 — Л. В. Куркина. К реконструкции древних форм земледелия у славян (на
материале лексики подсечно-огневого земледелия) // Славянское языкознание: Доклады российской
127
делегации к XII Международному съезду славистов. М., 1998. С. 381-397.
Лопатин 1997 — В. В. Лопатин. Русская словообразовательная морфемика: Проблемы и
принципы описания. М., 1977.
ЛЭС — Лингвистический энциклопедический словарь. М., 1990.
Площук 2001 — Г. И. Площук. Курица в свадебном обряде Псковской области // Живая
старина. 2001. № 2. С. 8-10.
РГ — Русская грамматика. М., 1982. Т. 1. Фонетика. Фонология. Ударение. Интонация.
Словообразование. Морфология.
Родионова 2000 — И. В. Родионова. Имена библейско-христианской традиции в русских
народных говорах. Автореф. дисс. … канд. филол. наук. Екатеринбург, 2000.
Терновская 1989 — О. А. Терновская. Бабочка в народной демонологии славян: ‘душапредок’ и ‘демон’ // Материалы к VI Международному конгрессу по изучению стран Юго-Восточной
Европы. Проблемы культуры. М., 1989. С. 151-160.
Терновская 1995 — О. А. Терновская. Божья коровка // Славянские древности:
Этнолингвистический словарь / Под ред. Н. И.Толстого. Т. 1. М., 1995. С. 221-222.
Толстая 1989 — С. М. Толстая. Терминология обрядов и верований как источник
реконструкции древней духовной культуры // Славянский и балканский фольклор. Реконструкция
древней славянской духовной культуры: источники и методы. М., 1989. С. 215-229.
Толстой 1969 — Н. И. Толстой. Славянская географическая терминология:
Семасиологические этюды. М., 1969.
Толстой 1976 — Н. И. Толстой. Из географии славянских слов: 8. ‘радуга’ // Общеславянский
лингвистический атлас: Материалы и исследования. 1974. М., 1976. С. 22-76.
Топоров 1987 — В. Н. Топоров. Божья коровка // Мифы народов мира. 2-е изд. М., 1987. Т. 1.
С. 181-182.
Топоров 1994 — В. Н. Топоров. Из индоевропейской этимологии. V(1) // Этимология. 1991—
1993. М., 1994. С. 126-154.
Усачева 1999 — В. В. Усачева. Калина // Славянские древности: Этнолингвистический
словарь / Под ред. Н. И. Толстого Т. 2. М., 1999. С. 446-448.
Успенский 1983—1987 — Б. А. Успенский. Мифологический аспект русской экспрессивной
фразеологии // Studia slavica Academiae Scientiarum Hungaricae. Budapest, 1983. Vol. 29. P. 33-69; 1987.
Vol. 33. P. 37-76.
Krawczyk-Tyrpa 1987 — A. K r a w c z y k -T y r p a. Frazeologia somatyczna w gwarach polskich.
Związki frazeologiczne o znaczeniach motywowanych cechami częsci ciała. Wrocław etc., 1987.
Tołstaja 1998 — S. M. T o łs t a j a. Stereotyp w «języku kultury» // Język a kultura. Stereotyp jako
przedmiot lingwistyki: Teoria, metodologia, analizy empiryczne. Wrocław, 1998. S. 99-104.

Достарыңызбен бөлісу:




©emirsaba.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет