Эдит Ева Эгер, при участии Эсме Швалль-Вейганд Выбор



Pdf көрінісі
бет6/69
Дата26.09.2022
өлшемі2,67 Mb.
#40246
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   69
Байланысты:
Eger Vybor@ebooks kaz1

Почему выжила я?
Мне семь лет; родители пригласили на ужин гостей. Меня
посылают налить в кувшин воды. Из кухни я слышу, как они шутят:
«Вот уж без чего можно было обойтись». Мне кажется, это намек на
то, что до моего появления на свет они уже были полной семьей. Они
имели дочь, которая играла на фортепьяно, и дочь, которая играла на
скрипке. «Я лишняя, я недостаточно хороша, мне нет места» – так
думаю я. Так мы неверно истолковываем факты своей жизни, строим
домыслы и не проверяем, правда ли это. Так мы сами себе
придумываем истории, подкрепляя то, во что уже успели поверить.
Мне восемь лет; однажды я решаю сбежать из дома. Собираюсь
проверить свою теорию, что меня никто не замечает и все без меня
обойдутся. Посмотрим – когда меня не будет дома, – обратят ли
родители на это внимание. Вместо школы я направляюсь к дедушке с
бабушкой – сажусь в трамвай и еду к ним. Мамины отец и мачеха не
выдадут меня, и я доверяю им. С мамой они ведут постоянную войну
из-за Магды: защищают мою сестру даже тогда, когда мама находит в
ее комоде спрятанные коржики. Для меня дедушка с бабушкой
неопасны – они всегда разрешают то, что запрещено. А потом они
держатся за руки, чего наши родители никогда не делают. Чтобы
почувствовать их любовь, не нужно кого-то из себя изображать; чтобы
заслужить их похвалу, не нужно играть. Они мое утешение и
поддержка. У них дома всегда уютно пахнет грудинкой и тушеной
фасолью, сладкой халой и чолнтом – сытным шабатным блюдом из
тушеных овощей и мяса, которое моя бабушка ходила готовить в
пекарню, так как ортодоксальные евреи не могли в субботу
пользоваться своей печью.
Бабушка и дедушка рады меня видеть. То было замечательное утро.
Я сижу на кухне и поедаю ореховые рулетики, когда вдруг раздается


звонок в дверь. Дедушка идет открывать. Через миг он прибегает на
кухню. Поскольку он глуховат, то, предупреждая меня, почти кричит:
«Прячься, Дицука! Твоя мать здесь!» Пытаясь защитить внучку, он ее
выдает.
Итак, мама обнаруживает меня сидящей на кухне в доме бабушки и
дедушки. Но больше всего меня тревожит выражение ее лица. Она не
то чтобы удивлена, увидев меня здесь, – нет, она смотрит на меня так,
будто сам факт моего существования застал ее врасплох. Словно я
совсем не та, кого она хотела бы встретить.
Мне десять лет. Я точно знаю, что никогда мне не быть красивой, –
мама ясно дала это понять. Но вдруг она заверяет меня, что мне
больше не придется прятать лицо. В Будапеште есть доктор Кляйн,
который исправит мое косоглазие. Мы с ней едем в Будапешт. В поезде
я ем шоколад и наслаждаюсь маминым вниманием, обращенным
только на меня. Доктор Кляйн – знаменитость, как говорит мама, он
первый стал проводить офтальмологические операции без анестезии.
Меня захватили путешествие и счастье, что ни с кем не приходится
делить свою маму. Я предаюсь мечтам и не осознаю, о чем она меня
предупреждает. Мне даже не пришло в голову, что операция –
процедура болезненная. И вот боль поглощает меня. Мама и ее
родственники, через которых мы вышли на знаменитого доктора
Кляйна, прижимают к столу мое извивающееся тело. Хуже боли – боли
чудовищной и бесконечной – только ощущение, что любящие люди
держат меня так сильно, что я не могу шевельнуться. Лишь намного
позже, после того как операция окажется успешной, я смогу взглянуть
на ту сцену другими глазами – с позиции мамы. Как, наверно, ей было
тяжело переносить мои страдания.
Мне тринадцать лет. Счастливее всего я бываю, когда остаюсь одна
и могу погрузиться в свой мир. Однажды утром по дороге в частную
гимназию я мысленно повторяю па вальса «На прекрасном голубом
Дунае»
[6]
– в праздничные дни наш балетный класс будет танцевать
его на набережной. Разыгравшееся воображение постепенно уносит
меня уже в новом танце. Моя фантазия рисует встречу родителей,
причем я исполняю обе партии: и матери и отца. У папы
эксцентричный танец; когда мама появляется в комнате, он в
утрированно комической манере делает двойной прыжок. Мама крутит
пируэты в очень быстром темпе и высоко прыгает. Мое тело,


выгибаясь дугой, парит в торжествующем смехе. Я никогда не видела,
чтобы мама радовалась, ни разу не слышала, чтобы она от души
хохотала, и тем не менее мое тело превращается в хранилище ее
неистраченной радости.
Придя в школу, я обнаруживаю, что деньги, которые папа дал мне
для оплаты целой учебной четверти, пропали. Видимо, я обронила их в
вихре танца. Проверены все карманы и каждая складка одежды, но
денег нет. Весь день от одной мысли, что мне предстоит сказать об
этом отцу, я ощущаю обжигающий холод страха. Дома он замахивается
на меня кулаком. До этой минуты отец никогда никого из нас не бил.
Когда все закончилось, он не произнес ни слова и даже не взглянул на
меня. Той ночью, лежа в постели, я мечтаю умереть, чтобы отец
страдал из-за того, что со мной сделал. Потом я желаю смерти и ему
тоже.
Нужны ли мне самой эти воспоминания? Дают ли они обо мне
представление как о человеке сильном? Или, напротив, как о человеке
глубоко закомплексованном? Возможно, наше детство – это компас,
который помогает нам определять свое местоположение в жизни:
важны ли мы для своих близких или нет. Возможно, наше детство –
это карта, на которой мы изучаем размеры и границы своей
значимости.
Возможно, каждая жизнь – это исследование того, чего у нас нет,
но чем хотелось бы обладать, и того, что есть, но лучше бы не было.
У меня ушло несколько десятилетий, чтобы понять: к своей жизни
можно подойти с другим вопросом. Не «Почему я выжила?», а «Что
делать с принадлежащей мне жизнью?».
Общечеловеческие 
драмы 
моей 
семьи 
усугублялись
внешнеполитическими событиями – прежде всего войнами и
переделом европейских границ. До Первой мировой войны та область
Словакии, где я родилась и выросла, была частью Австро-Венгрии, но
в 1918 году, за десять лет до моего рождения, Версальский договор
перекроил карту Европы, вследствие чего появилось новое
государство. Чехословакию слепили на скорую руку, собрав под одним
небом аграрную Словакию, где жили этнические венгры и словаки и
откуда родом была моя семья, высокоиндустриальные Моравию
и Богемию, где жили этнические чехи, и Подкарпатскую Русь, которая


сегодня входит в Украину. Мой родной венгерский город Кашша стал
чехословацким городом Кошице. Члены моей семьи стали дважды
меньшинствами. Мы были этническими венграми в преимущественно
чешской стране, а еще мы были евреями.
Хотя евреи жили в Словакии с XI века, лишь в 1840 году им
разрешили поселиться в Кашше. Для еврейских семей, которые хотели
там жить, городские власти при поддержке христианских ремесленных
гильдий, несмотря на разрешение, все равно создавали препятствия.
Однако на рубеже веков в Кашше все-таки образовалась одна из
крупнейших в Европе еврейских общин. Венгерские евреи, в отличие
от других восточноевропейских евреев, например польских, не жили
изолированно (поэтому моя семья говорила исключительно на
венгерском, а не на идише). Напротив, мы, евреи, были довольно
хорошо интегрированы в венгерское общество и располагали кучей
возможностей в таких областях, как образование и просвещение,
разнообразная профессиональная деятельность и культурная жизнь.
Тем не менее венгерские евреи постоянно сталкивались с
предубеждением общества – и едва уловимым, и очень явным.
Антисемитизм изобрели не нацисты. Пока я росла, до мозга костей
пропиталась ощущением собственной неполноценности и верой в
благо ассимиляции – для своей же безопасности. Надежнее было не
афишировать, что ты еврейка, лучше слиться с толпой и не
выделяться. Что касается таких чувств, как собственное достоинство,
самосознание и причастность к своему народу, то с этим было тяжело.
В ноябре 1938 года Венгрия аннексировала Кошице
[7]
, и казалось,
будто наш дом вновь стал родным кровом.
Мама стоит на нашем балконе дворца Андраши, старого здания,
поделенного на односемейные апартаменты. Она вывесила на перилах
восточный ковер. Не потому, что убирает квартиру, – это в честь
праздника. Адмирал Миклош Хорти, его светлость регент Венгерского
королевства, прибывает сегодня, чтобы официально приветствовать
наш город в составе Венгрии. Мне понятны возбуждение и гордость
родителей. Мы свои! А я сегодня приветствую Хорти: выступаю с
танцем. На мне венгерский костюм: яркий шерстяной пояс и юбка с
вышитыми на ней крупными цветами, свободная рубашка с белыми
рукавами, ленты, кружево, красные сапожки. Когда я, танцуя у реки,


делаю высокий мах ногой, Хорти аплодирует. Он обнимает танцоров.
Обнимает меня.
– Дицука, вот бы у нас были светлые волосы, как у Клары, –
шепчет мне Магда перед сном.
Нас все еще отделяют годы от комендантского часа и нацистских
дискриминационных законов, но парад Хорти представляет собой
исходную точку того, что грядет. Венгерское гражданство, с одной
стороны, даровало нам чувство общности, с другой – отчужденности.
Мы так рады, что говорим по-венгерски, что нас приняли как
венгров, – и все-таки степень этого приятия зависит от того, насколько
мы ассимилировались. Соседи утверждают, что только этнические
венгры – которые не евреи – могут носить традиционные костюмы.
– Лучше не говорить, что ты еврейка, – предупреждает меня
Магда. – Иначе они обязательно захотят забрать себе твои красивые
одежды.
Магда – первенец; она объясняет мне, как устроен мир. Посвящает
меня в подробности, порою чрезвычайно тревожащие, нуждающиеся в
дальнейшем изучении и осмыслении. Когда в 1939 году нацистская
Германия вторгается в Польшу, венгерские нацисты – нилашисты
[8]

въезжают во дворец Андраши и занимают этаж под нами. Они крайне
враждебно настроены к нашей семье и даже плюются в Магду.
Нилашисты изгоняют нас из этого дома, и мы селимся в другом месте,
подальше от городской магистрали, на боковой улице Лайоша Кошута
в доме шесть. Теперь отцу не очень удобно ходить на работу. Прежние
жильцы, тоже еврейская семья, уехали в Южную Америку, поэтому
квартира оказалась свободной. Мы знаем, что и другие еврейские
семьи покидают Венгрию. Сестра моего отца, Матильда, уехала еще
несколько лет назад. Она живет в Нью-Йорке, в месте под названием
Бронкс, в квартале еврейских иммигрантов. Ее жизнь в Америке
представляется более скучной, чем наша. Мы в принципе не
обсуждаем возможность отъезда.
Даже в следующем 1940 году (мне уже исполнилось тринадцать),
когда нилашисты начали устраивать в Кашше облавы на мужчин-
евреев и отправлять их на принудительные работы в так называемые
трудовые лагеря, все еще кажется, будто война идет где-то далеко.
Ведь отца не забрали. Тогда не забрали. Нашей защитой становится
отрицание. Если не обращать внимания на то, что творится вокруг,


если стать совсем незаметными, то можно жить дальше. Мы не в
состоянии сделать мир безопасным, но мы можем сделать его таковым
силой своего сознания. У нас получится стать невидимыми для зла.
Но однажды – это случилось в июне 1941 года – Магда едет куда-то
на велосипеде и вдруг слышит завывание сирен. На бешеной скорости
она пролетает три квартала, чтобы спрятаться в бомбоубежище в доме
бабушки и дедушки, – и видит, что полдома уже разрушено. Слава
богу, бабушка и дедушка выжили. Но владелица дома, сдававшая им
квартиру, нет. То была странная атака: одна мощная бомбардировка – и
один разрушенный район. Нам говорят, что за руины и смерть
ответственность несут русские
[9]
. В это никто не верит, но никто не
может и опровергнуть. Нам повезло, но в то же время мы чувствуем
свою уязвимость. Единственное, что не вызывает сомнений, – груды
кирпичей на том месте, где были дома. Разрушения, гибель и полная
наша незащищенность – вот неопровержимые факты. Венгрия
поддерживает Германию в операции «Барбаросса». Мы вторгаемся
в Россию.
Примерно в то же самое время нас обязуют носить на одежде
желтые звезды
[10]
. Нужно исхитряться, чтобы запрятывать звезду под
пальто. Но даже когда ее не видно, я чувствую себя так, будто сделала
что-то плохое и наказуемое. В чем мой неискупимый грех? Мама не
отходит от радио. Однажды мы устраиваем пикник у реки, и папа
рассказывает нам о своем опыте военнопленного в России во времена
Первой мировой войны. Я догадываюсь, что испытания, перенесенные
им в плену, как-то связаны с его пристрастием к свинине и отходом от
религии, – на самом деле, конечно, у отца была настоящая травма, хотя
тогда я еще не знала ни этого слова, ни самого понятия. Мне понятно,
что причины его душевных страданий надо искать в той войне. Но эта
война, сегодняшняя, – она все еще не рядом, где-то в другом месте. Ее
можно не принимать в расчет, что я и делаю.
После школы я провожу по пять часов в балетной студии, а еще в
моей жизни появилась гимнастика. Правда, я начала ею заниматься как
дополнительной практикой, нужной для танца, но довольно скоро
гимнастика становится не меньшей страстью, если даже не равной
балету. Я записываюсь в книжный клуб, куда ходят ученицы моей
частной гимназии и ученики соседней частной школы для мальчиков.
Мы читаем роман Стефана Цвейга «Мария Антуанетта. Портрет


ординарного характера». Мы обсуждаем, как Цвейг пишет об истории
изнутри, показывая взгляд отдельного человека. В книжном клубе есть
мальчик Эрик, который в один прекрасный день обращает на меня
внимание. Я вижу, как он присматривается ко мне каждый раз, когда я
говорю. Он высокий, с веснушками и рыжеватыми волосами. Я
представляю себе Версаль, будуар Марии Антуанетты, где мы
встречаемся с Эриком. Про секс я не знаю ничего, но я девочка
мечтательная. Я вижу, что он заинтересовался мной, и уже думаю:
интересно, а как выглядели бы наши дети? У них тоже были бы
веснушки? После обсуждения Эрик подходит ко мне. От него так
приятно пахнет: свежестью и травами с берегов реки Горнад, где
вскоре мы будем с ним гулять.
Между нами сразу возникли настоящие и содержательные
отношения. Мы говорим о литературе. О Палестине (он убежденный
сионист). Сейчас не время беззаботных свиданий, наша связь – не
случайное увлечение, не детская сентиментальная влюбленность. Это
любовь перед лицом войны. Для евреев ввели комендантский час, но
однажды поздно вечером мы тайком убегаем без наших желтых звезд.
Мы стоим в очереди в кино. Находим в темноте свои места.
Показывают американский фильм с Бетт Дейвис. Его оригинальное
название, как я узнаю позже, – Now, Voyager («Вперед,
путешественник»), но в Венгрии он идет как Utazás a múltból
(«Путешествие в прошлое»). Бетт Дейвис играет незамужнюю
девушку, которую тиранит все контролирующая мать. Героиня
пытается найти себя и обрести свободу, но ее постоянно угнетают
критические замечания матери. Эрик видит здесь политическую
метафору самоопределения и самооценки. Я вижу тени моей матери
и Магды: моей матери, которая души не чает в Эрике, но порицает
Магду за ее несерьезные свидания; которая умоляет меня взять
добавки за обедом, но отказывается класть Магде полную тарелку;
которая часто тиха и погружена в себя, но злится на Магду; чей гнев,
который никогда не бывает адресован мне, все равно внушает мне
ужас.
Наши семейные баталии, наступление Советской армии – мы
никогда не знаем, что будет дальше. Во тьме и хаосе неизвестности мы
с Эриком заряжаем друг друга собственным светом. Каждый день
наша свобода и возможности выбора все больше и больше


ограничиваются, а мы с ним строим планы на будущее. Наши
отношения словно мост, по которому мы можем перейти от
сегодняшних тревог к будущим радостям. Планы, страсть, обещания.
Быть может, весь этот кавардак вокруг делает нас более преданными и
менее сомневающимися. Никто не знает, что произойдет, но мы знаем.
У нас есть мы и наше будущее, наша общая жизнь, которую мы видим
так же ясно, как видим свои сплетенные вместе руки. Как-то в августе
1943-го мы идем на реку. Он берет с собой камеру и фотографирует
меня в купальном костюме – я делаю шпагаты на траве. Я
представляю, как однажды покажу эти снимки нашим детям. Расскажу
им, как мы не давали погаснуть свету нашей любви и преданности.
Когда я вернулась в тот день домой, отца с нами уже не было. Его
забрали в трудовой лагерь. Он портной, он аполитичен. Разве может он
представлять хоть какую-нибудь угрозу? Почему выбрали его? У него
появился враг? Есть много всего, о чем мать мне не говорит. Это
потому, что сама не знает? Или она так защищает меня? А возможно,
себя? Она не говорит открыто о своих тревогах, но в долгие месяцы
папиного отсутствия я чувствую, как ей грустно и страшно. Я вижу,
как она старается готовить несколько блюд из одной курицы. Как она
страдает мигренью. Чтобы восполнить потерю дохода, мы берем
квартиранта. У него свой магазин через дорогу от нас, и я долгими
часами сижу там, потому что нахожу умиротворение в его
присутствии.
Магда – она уже окончила школу и фактически стала взрослой –
каким-то образом выясняет, куда угнали отца, и навещает его там. Она
наблюдает, как ему приходится поднимать и таскать с места на место
столы и как его шатает от их веса. Это единственная подробность,
которую она мне рассказывает. Я не представляю, что стоит за этой
картинкой. Не знаю, какую работу заставляют выполнять отца в
неволе. Не знаю, как долго он пробудет в заключении. У меня два
образа папы. Первый папа, каким я его знала всю жизнь, – с сигаретой
во рту, портновским сантиметром на шее и мелом в руке, чтобы
наметить рисунок на дорогой ткани; с блеском в глазах, готовый запеть
или рассказать анекдот. И другой, новый папа – в безвестном месте, на
безлюдной земле, поднимающий слишком тяжелый стол.
На свой шестнадцатый день рождения я не иду в школу из-за
простуды, и Эрик приходит к нам домой, чтобы подарить мне розы,


ровно шестнадцать, и первый нежный поцелуй. Мне и радостно и
грустно. За что я могу ухватиться? Что не исчезнет? Свою
фотографию, которую Эрик сделал на берегу реки, я дарю подруге.
Уже не помню почему. Отдаю на хранение? У меня нет предчувствия,
что меня скоро заберут, заберут задолго до следующего дня рождения.
И все-таки… Будто бы я знала: мне понадобится, чтобы у кого-нибудь
хранилось свидетельство моей жизни, и нужно будет посеять вокруг
себя как бы семена доказательства своего существования.
Ранней весной, проведя семь или восемь месяцев в трудовом
лагере, отец возвращается. Это настоящая благодать: его отпустили
перед Песахом, за неделю или две. И мы верим в это. А папа… папа
снова берется за портновский сантиметр и мел. Он ничего не говорит о
том месте, откуда пришел.
Прошло несколько недель после возвращения отца. Как всегда, я
прихожу в студию гимнастики, сажусь на синий мат и выполняю весь
полагающийся комплекс разминки перед вольными упражнениями:
тяну носки, сгибаю ступни, вытягиваю ноги, руки, шею, спину. Я
снова чувствую себя самой собой. Не маленькой косоглазой
коротышкой, которая боится произнести собственное имя. Не
испуганной дочерью, опасающейся за свою семью. Я артистка, я
гимнастка, мое тело сильное и гибкое. Может, и нет у меня внешности
Магды, нет у меня и славы Клары, но у меня есть мое упругое и
выразительное тело; и его многообещающее существование –
единственное, что мне по-настоящему нужно. У меня есть и
подготовка, и навыки – благодаря этому в моей жизни появляются
немыслимые возможности. Из лучших гимнасток в нашем классе
сформирована команда для подготовки к Олимпиаде. Олимпийские
игры 1944 года отменили из-за войны, что дает нам больше времени
подготовиться к сложной конкурентной борьбе.
Я закрываю глаза, вытягиваю корпус и руки вдоль ног. Моя подруга
слегка толкает меня большим пальцем ноги, я поднимаю голову и
вижу, как наша тренер идет прямо ко мне. Мы все чуть ли не
влюблены в нее. Это не плотское влечение, а что-то вроде преклонения
перед героем. Иногда мы возвращаемся домой и выбираем более
долгий путь, только чтобы пройти мимо ее дома, – мы идем как можно
медленнее, надеясь хоть мельком увидеть ее в окне. Мы испытываем
ревность, ведь мы ничего не знаем о ее жизни. С тех пор как у меня


появился шанс участвовать в Олимпиаде – когда война наконец-то
закончится, – мое ощущение будущего и той цели, к которой я должна
стремиться, в основном замыкается на моем тренере, ее поддержке и
вере в меня. Если я смогу вобрать в себя все, чему она должна меня
научить, если я справлюсь и оправдаю ее доверие, то передо мной
откроются большие перспективы.
– Эдитка, – говорит она, подходя к моему мату. Она использует мое
полное имя, но с уменьшительно-ласкательным суффиксом. – На пару
слов.
Тренер касается пальцами моей спины, когда выводит меня в
коридор.
Я выжидающе смотрю на нее. Может быть, она заметила, что мой
опорный прыжок стал лучше? Или хочет, чтобы сегодня я осталась
после тренировки и позанималась со всей командой упражнениями на
растяжку? Или собирается пригласить меня на ужин? Я согласилась бы
на все, что бы она мне ни предложила.
– Не знаю, как тебе об этом сказать, – начинает она. И внимательно
смотрит на меня, а затем переводит взгляд на окно, где горит закатное
солнце.
– Что-то с моей сестрой? – спрашиваю я, прежде чем осознаю,
какая ужасная картина предстает перед мысленным взором. Клара
сейчас учится в консерватории в Будапеште. Мама уехала в Будапешт
посмотреть выступление дочери и забрать ее домой на Песах. И вот
тренер неловко стоит в холле рядом со мной и не в силах посмотреть
мне в глаза – я начинаю бояться, что их поезд сошел с рельсов. Еще
рановато для их возвращения, но это единственная возможная
трагедия, которая приходит мне в голову. Первое несчастье, о котором
я думаю даже в военное время, имеет техногенный характер – трагедия
из-за человеческой ошибки, а не спланированная человеком, хотя я
знаю, что некоторые из преподавателей Клары, в том числе и неевреи,
уже сбежали из Европы, боясь того, что грядет.
– С твоей семьей все хорошо, – ее голос звучит неубедительно. –
Эдит, это не мое решение. Но я вынуждена сказать, что твое место в
олимпийской учебно-тренировочной команде придется отдать кому-то
другому.
Кажется, меня вот-вот стошнит. Мне неуютно быть в собственном
теле.


– Что я такого сделала? – перебирая в уме месяцы тяжелых
тренировок, силюсь вспомнить, что совершила не так. – Я не понимаю.
– Девочка моя, – говорит она, теперь уже глядя мне прямо в глаза.
А это еще хуже, поскольку я вижу ее слезы, а в такой момент, когда
мои мечты раздирают с такой же легкостью, как рвут газету на части в
мясном отделе, мне не хочется испытывать к ней жалость. – Дело в
том, что из-за своего происхождения ты не проходишь отбор.
Я думаю о тех детях, плевавших в меня и называвших грязной
еврейкой, о моих друзьях-евреях, переставших посещать школу, чтобы
избежать притеснений, и теперь обучающихся по радиокурсам. «Если
кто-то плюет в тебя, отвечай тем же», – учил меня папа. «Вот что ты
сделаешь», – я думаю о том, чтобы плюнуть тренеру в лицо. Но дать
сдачи – значит принять это обескураживающее известие. Я его не
принимаю.
– Я не еврейка.
– Прости, Эдитка, – говорит она. – Мне так жаль! Я все еще хочу,
чтобы ты занималась в моей студии. Я хотела бы попросить тебя
потренировать девочку, которая заменит тебя в команде.
Снова ее пальцы касаются моей спины. Через год моя спина будет
сломана как раз в том месте, где она меня гладит. Через несколько
недель вся моя жизнь окажется под ударом. Но сейчас, в коридоре
нежно любимой мной студии, мне представляется, что с судьбой моей
покончено.
Все дни, следующие после изгнания из олимпийской учебно-
тренировочной команды, я обдумываю свою месть. Это не будет
местью из ненависти, я отомщу своим совершенством. Покажу
тренеру, что я безупречна: самая результативная гимнастка и лучший
инструктор. Замену себе я буду готовить тщательно и докажу, какая
ошибка – выводить меня из команды. В тот день, когда мама и Клара
должны были вернуться из Будапешта, по пути домой я представила:
девочка, которая заменит меня, – это мой дублер, а звездой действа
стану я. Решив, что так и будет, я прошлась «колесом» по красному
ковру, лежащему на лестничной площадке и ведущему к нашей
квартире.
Я нахожу маму и Магду на кухне. Магда мелко нарезает яблоки для
харосета
[11]
. Мама толчет мацу в муку. Они погружены в работу, и вид


у них довольно пасмурный. Едва ли они замечают, что я пришла.
Такие у них отношения: мама и сестра все время грызутся, а когда не
ругаются, то все равно ведут себя так, словно уже вошли в новую
конфронтацию. Раньше они ссорились из-за еды, так как маму
беспокоит вес Магды, но теперь конфликт перерос в ставшую уже
привычной постоянную враждебность.
– А где Клара? – спрашиваю я, своровав немного дробленых
грецких орехов из миски.
– В Будапеште, – отвечает Магда.
Мама с громким стуком ставит миску с мацой на кухонный стол.
Мне интересно, почему сестра не с нами в праздник. Неужели она
нам предпочла музыку? Или ей не разрешили пропустить занятия ради
праздника, который никто из ее однокурсников не отмечает? Но я
ничего не спрашиваю. Боюсь, что своими вопросами доведу маму до
кипения. Я удаляюсь в спальню, где мы спим все вместе: мои
родители, Магда и я.
В любой другой вечер, особенно праздничный, мы собрались бы
возле пианино, на котором Магда играет с малых лет, и они с папой по
очереди пели бы песни. Мы с Магдой не такие одаренные, как Клара,
но у нас всегда была страсть к творчеству, которую наши родители
заметили и поощряли. После того как Магда сыграла бы нам, пришел
бы мой черед выступать. «Дицука, станцуй!» – сказала бы мама. И
хотя это скорее требование, чем предложение, я была бы рада
насладиться вниманием и похвалой родителей. Затем Клара, гвоздь
программы, заиграла бы на скрипке, и тогда мама словно
преобразилась бы. Но сегодня в нашем доме музыка не звучит. Перед
ужином Магда пытается меня развеселить, вспоминая, как раньше
перед седером
[12]
я набивала в свой бюстгальтер носки, желая
впечатлить Клару и показать, что в ее отсутствие я стала женщиной.
«Теперь ты созрела и можешь щеголять своей настоящей
женственностью», – говорит Магда. Она продолжает дурачиться и за
праздничным столом: болтает пальцами в бокале вина, поставленном
нами согласно обычаю для пророка Элияху, который оберегает евреев
от всяких опасностей. В иное время наш папа, глядя на сестру,
невольно бы рассмеялся. В иное время наша мама пресекла бы ее
глупости суровым замечанием. Но сегодня родители не обращают
внимания на Магду: для этого отец слишком отрешен, а мать


чрезвычайно удручена отсутствием Клары. Когда мы открываем дверь
квартиры, чтобы впустить пророка Элияху, меня начинает бить дрожь,
и вечерняя прохлада здесь ни при чем. Где-то в глубине души я знаю,
что сейчас мы очень нуждаемся в его защите.
– Ты обращалась в консульство? – спрашивает папа. Теперь он
даже не делает вид, что ведет седер. Никто, кроме Магды, не может
есть. – Илона?
– Я обращалась в консульство, – говорит мама. Она как будто
отвечает из другой комнаты.
– Повтори, что сказала Клара.
– Еще раз? – возмущается мама.
– Еще раз.
Она безучастно рассказывает, пальцы нервно теребят салфетку.
Клара позвонила ей в отель в четыре утра. Профессор Клары только
что сообщил ей, что бывший профессор консерватории, а ныне
известный композитор Бела Барток позвонил из Америки с
предупреждением: немцы в Чехословакии и Венгрии начинают
ужесточать режим – евреев наутро заберут. Профессор запретил Кларе
возвращаться в Кашшу. Он хотел, чтобы она убедила маму тоже
остаться в Будапеште и позвать остальных членов семьи.
– Илона, почему ты вернулась? – стонет отец.
Мама впивается в него взглядом.
– А как же все, чего мы здесь добились? Надо все просто бросить?
А если вы трое не доберетесь до Будапешта? Ты хотел бы, чтобы я с
этим жила?
В тот миг я не осознаю, как им страшно. Я слышу лишь очередное
разочарование друг в друге и обвинения, которыми они обычно
перебрасываются, – обвинения привычные и бессмысленные. Ну что


Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   69




©emirsaba.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет