делаю, могу только я» означало взять верх над живущим во мне
патологическим отличником, отчаянно охотящимся за очередным
клочком бумаги в стремлении доказать собственную состоятельность.
Это означало научиться переосмысливать свою травму, прекратить
всматриваться в мучительное прошлое, чтобы находить там лишь
подтверждение своей слабости и ущербности, и увидеть наконец
свидетельства силы и таланта; означало признать, что существует
возможность роста.
Для своей диссертации мне нужно собрать рассказы людей,
переживших холокост, поэтому в 1975 году я еду в Израиль. (Бела
сопровождает меня, я подумала, что его знание языков, включая идиш,
которого он нахватался у клиентов в Эль-Пасо, сделает мужа
бесценным спутником и переводчиком.) Я хочу разобраться в
исследовании другого моего научного руководителя, профессора
Ричарда Фарсона, рассмотревшего теорию личностного роста
применительно к экстремальным ситуациям. В частности, он
утверждает, что очень часто кризисные ситуации помогают нам
становиться лучше, что они парадоксальным образом подталкивают
человека к росту, хотя иногда способны уничтожить его; что опасные
ситуации нередко «вынуждают людей произвести переоценку своих
жизненных установок и изменить их в соответствии с новым, более
глубоким пониманием собственных возможностей, идеалов и
целей»
[32]
.
Я
планирую
встретиться
с
моими
собратьями
по
концентрационным лагерям, чтобы выяснить, как человек,
испытавший в прошлом такое потрясение, не только живет дальше, но
даже процветает. Каким образом, невзирая на все перенесенные муки,
он выстраивает жизнь, наполненную радостями, стремлениями и
страстями? Может ли сама травма стать предпосылкой для полного
развития личности и дальнейшего ее совершенствования? Мне еще не
приходилось прорабатывать собственные воспоминания, как когда-то
советовал сделать мой друг Арпад, но я уже подступаю к этому в
беседах с людьми, с которыми у меня было общее травмирующее
прошлое, – мне явно удается положить начало своему излечению.
Как именно сказываются переживания катастрофических событий
на повседневной деятельности моих собеседников? Я встречаюсь с
оставшимися в живых, которые возвращались к учебе, которые
заводили свой бизнес (как когда-то собирались мы с Белой), которые
завязывали невероятно крепкие дружеские отношения, которые
относились к любому будничному делу как к познанию неизведанного.
В Израиле пережившим холокост совсем не просто: трудно жить там,
где соседние страны относятся к тебе с ненавистью, и при этом самим
не превратиться в хищников. Я встречала людей, храбро и с
достоинством державшихся во время вооруженных конфликтов, по
очереди ночами дежуривших в школах, чтобы пришедшие наутро дети
не видели бомб. Я восхищаюсь ими, их стойкостью духа, их волей к
жизни – всем тем, что дает им силы выстоять еще в одной очень
долгой войне. Восхищаюсь тем, что они не позволяют чудовищному
прошлому, которое несут в себе, уничтожить их завтрашний день.
Выдержав заключение, испытав на себе процесс расчеловечивания,
полностью растоптанные пытками и голодом, пройдя сквозь
немыслимые потери, они не позволяют превратностям судьбы – ни
прошлым, ни настоящим – навязывать им свои условия.
Разумеется, не все, кого мне приходилось опрашивать, живут
полноценной, насыщенной жизнью. Я видела многих подавленных,
безмолвных взрослых и их детей, не знавших, как относиться к
родительскому молчанию и оцепенению, винивших себя за их
состояние. Я встречала многих, кто так и не вышел из своего
прошлого. От скольких мне приходилось слышать: «Никогда не
прощу», «Вечно буду помнить». Простить – значит предать забвению и
оправдать. Не для этих людей. Многие из них вынашивают мечты о
мести. Мне такое ни разу не приходило в голову, но первые годы
в Америке, особенно в Балтиморе, я задумывалась о встрече с моими
мучителями. Исключительно ради предъявления своего счета. Чаще
всего думала о Менгеле, даже хотела разыскать его в Парагвае, куда он
сбежал, спасаясь от Нюрнбергского процесса. Я представляла, как под
видом американской журналистки приду к нему в дом и, только когда
встану лицом к лицу, назову себя.
– Я та девочка, которая танцевала для тебя. Ты погубил моих
родителей. Ты погубил родителей стольких детей. Как ты мог быть
таким жестоким? Ты был доктором. Давал клятву Гиппократа «не
навреди». Ты хладнокровный убийца. У тебя нет совести?
Я швыряла бы комья гнева в его иссохшее, пятящееся тело, я
сунула бы ему под нос его позор. Важно возлагать вину на виновных.
Мы ничего не достигнем, если закроем глаза на зло, если позволим
выдавать им охранные грамоты, если освободим преступников от
ответственности. Но, как научили меня оставшиеся в живых, кто-то
выбирает жить ради мести, обратившись к дням минувшим, кто-то
выбирает жить ради полноценного дня сегодняшнего. Кто-то живет в
тюрьме прошлого, а кто-то относится к своему прошлому как к
трамплину, с которого можно достичь желаемой жизни.
Выжившие, с которыми мне удается встретиться, имеют одну
общую со мной черту: мы не можем взять под контроль самые
тяжелые факты нашей жизни, но у нас есть власть решать, какой будет
наша жизнь после травмы. Выжившие могут оставаться жертвами
даже после освобождения, а могут научиться вести жизнь
насыщенную и яркую. В ходе моего диссертационного исследования я
открыла и четко для себя сформулировала твердое мнение, которое
станет краеугольным камнем моей терапии: мы можем выбирать, быть
ли собственными тюремщиками или быть свободными.
Перед тем как покинуть Израиль, мы с Белой навещаем Банди
и Марту Вадаш, старых друзей Белы, с которыми он должен был
встретиться на перроне в Вене. Они жили в Рамат-Гане, рядом с Тель-
Авивом. Этот опыт окажется болезненным: встретиться с нашей
непрожитой жизнью, которую мы чуть было не выбрали. Банди по-
прежнему сионист, по-прежнему интересуется политикой и готов тут
же начать обсуждать готовящийся мирный договор между Израилем
и Египтом, по которому Израиль должен будет вывести войска
с Синайского полуострова. Он до мельчайших подробностей
описывает все атаки арабов, когда они бомбили Иерусалим и Тель-
Авив. Они с Белой еще долго сидят за столом, когда все уже съедено,
оживленно обсуждая военную стратегию Израиля. Мужчины говорят о
войне. Марта поворачивается ко мне, берет меня за руку. Ее лицо стало
более пухлым, чем было в молодости, некогда рыжие волосы
потускнели, в них пробивается седина.
– Эдитка, годы тебя пощадили, – говорит она со вздохом.
– Это все мамины гены, – отвечаю я. И вдруг вспышка
воспоминания пронзает мозг. Мамина гладкая кожа. Призрак,
преследующий меня все годы, опять возвращается. Опять меня
поглощает тьма.
Марта, должно быть, заметила, что мысли мои где-то далеко.
– Прости. Я не имела в виду, что ты легко отделалась.
– Ты мне комплимент сказала, – заверяю я ее. – Ты такая, какой я
всегда тебя помню. Добрая.
Родив мертвого ребенка, Марта не допустила, чтобы наша дружба
распалась из-за моей здоровой малышки, – она никогда не была
завистливой или жестокой. Я навещала ее тогда каждый день и всегда
брала с собой Марианну. Каждый день в год ее скорби.
Она как будто читает мои мысли.
– Знаешь, в моей жизни не было ничего горше потери ребенка
сразу после войны. Мне было так тяжело.
Она ненадолго умолкает. Мы сидим в тишине, в нашей общей и
каждая в своей боли.
– Кажется, я никогда не благодарила тебя, – говорит она наконец. –
Когда мы похоронили ребенка, ты сказала мне две вещи, которые я
никогда не забывала. Первая: «Жизнь снова наладится». И еще: «Если
ты переживешь это, то переживешь все что угодно». Я все время
повторяла про себя твои слова.
Она достает из сумочки фотографии детей – двух девочек, которые
родились в Израиле в начале 1950-х годов.
– Я была слишком напугана, чтобы пытаться снова… Но, видимо,
время все-таки лечит. Я не могла остановиться в своей скорби. А
потом собрала всю любовь к несуществующему ребенку, которая жила
во мне, и решила, что не буду вкладывать ее в свою потерю. Я хотела
вложить ее в наш брак, а потом в детей, которые будут жить.
Я сжимаю в руке ее пальцы. Возникает прекрасный образ семени.
Семя моей жизни и любви было вложено в трудную почву, но оно
пустило корни и проросло. Я смотрю на Белу, сидящего на другом
конце стола, думаю о наших детях, о новости, которую недавно
сообщила мне Марианна (она и ее муж Роб планируют завести
ребенка). Новое поколение. В нем будет жить моя любовь к родителям.
– На следующий год в Эль-Пасо, – обещаем мы друг другу при
расставании.
Дома я дописываю диссертацию и заканчиваю последнюю
преддипломную стажировку в Медицинском центре сухопутных войск
имени Уильяма Бомонта, который находится в Техасе на военной базе
Форт-Блисс. Это настоящее везение – проходить и магистерскую, и
докторскую стажировки в центре Уильяма Бомонта. Чтобы попасть
сюда, требуется выдержать высокую конкуренцию. Завидное место,
престижное назначение, которое проходили лучшие из лучших наших
лекторов и преподавателей. Я еще не знаю, что главное преимущество
этого места заключается в том, что работа потребует от меня заглянуть
внутрь себя. Заглянуть очень глубоко.
Однажды я прихожу на работу, надеваю белый халат и бейдж с
надписью: «Доктор Эгер, психиатрическое отделение». За время
работы в центре я зарекомендовала себя человеком, готовым в лепешку
разбиться и нарушить все должностные предписания, только чтобы
напроситься на лишнее ночное дежурство, спасти чью-нибудь душу от
самоубийства, забрать себе самые обескураживающие истории
болезней, от которых все уже отказались.
Сегодня мне назначают двух новых пациентов, оба ветераны
вьетнамской войны, у обоих паралич нижних конечностей. Диагноз
один и тот же – повреждение нижнего отдела спинного мозга; один и
тот же прогноз – нарушение детородной и сексуальной функций,
слабая вероятность вновь встать на ноги, хорошее владение корпусом
и руками. Направляясь в их палату, я еще не знаю, что встреча с одним
из них будет судьбоносной. Сначала я захожу к Тому. Он лежит на
кровати в позе эмбриона, проклиная Бога и страну. Выглядит как
узник – узник своего искалеченного тела, своего несчастья, своего
гнева.
Когда я захожу в палату другого ветерана, вижу, что Чак уже не в
кровати, а сидит в инвалидном кресле.
– Любопытно, – говорит он. – Мне подарили шанс на вторую
жизнь. Разве это не замечательно?
Он весь сияет при мысли о своем открытии и возможностях.
– Я сижу в этом кресле, я могу поехать на лужайку, на природу,
близко к цветам. Смогу вглядываться в глаза моих детей.
Сейчас, когда я рассказываю эту историю своим пациентам и своей
аудитории, всегда указываю, что каждый из нас наполовину Том,
наполовину Чак. Мы сломлены под тяжестью потери и думаем, что
больше никогда не отыщем ни себя, ни цели в жизни, что никогда не
восстановимся. Но, несмотря на трудности и трагедии в нашей
жизни – а на самом деле благодаря трудностям и трагедиям, – у
каждого из нас есть возможность посмотреть на ситуацию под таким
углом, что мы сразу превратимся из жертвы в победителя. Это наш
выбор – взять на себя ответственность за все трудности и исцеление.
Это наш выбор – быть свободными. Однако признаюсь, мне до сих пор
трудно принять, что при первой встрече с Томом его ярость довольно
сильно подействовала на меня.
– К черту Америку! – орет Том, когда я захожу к нему в палату в
тот день. – К черту Бога!
Я понимаю, что он выпускает всю свою ярость. И его ярость
вызывает во мне невероятный подъем моей ярости, потребность
выплеснуть ее, отпустить. К черту Гитлера! К черту Менгеле! Каким
облегчением это стало бы. Но я врач. Я обязана соответствовать роли.
Производить впечатление. У меня все должно быть под контролем.
Всегда есть правильное решение. И неважно, что на самом деле я хочу
бить стены, вышибать двери, кричать, плакать, кататься по полу. Я
смотрю на свой бейдж – «Доктор Эгер, психиатрическое отделение», и
на мгновение мне кажется, что там – «Доктор Эгер, лицемерка». Какая
я настоящая? Знаю ли я себя? Мне так страшно, когда возникает
чувство, будто маска сейчас распадется на куски и я увижу свой
надлом внутри, всю ярость, вопящую во мне. Почему я? Как такое
Достарыңызбен бөлісу: |