«Признание» (1823). В этой, одной из самых знаменитых, элегии вера в любовь и
самую ее возможность оказывается иллюзией, «обманом», и вовсе не потому, что герой
изменник («Я не пленен красавицей другою…») или у него нет желания любить. Напротив,
он ценит «прекрасный огонь Моей любви первоначальной» и хочет любить («Душа любви
желает…»). Баратынский «строит парадоксальную ситуацию любовной элегии уже без
любви»224.
Любовная элегия посвящена не признанию в любви, а признанию в нелюбви225. В
грустном повествовании об исчезнувшем чувстве и пылкая первоначальная любовь, и милый
образ возлюбленной, и прежние мечтанья – печальная история двух людей. Любовь героя
гибнет в самых обыкновенных обстоятельствах, и герой, живущий в них, тоже
обыкновенный. Эта будничность жизни лишает ситуацию и лирического героя, как и элегию,
условности, придавая ей типическую обобщенность: герой таков, как все, и случившееся с
ним – закономерность. Недаром, заключая элегию, Баратынский прямо переходит от
лирического «я» к лирическому «мы» («Не властны мы в самих себе…»), придавая
психологическому анализу индивидуального переживания общезначимый смысл.
Погруженность ситуации и героя в обыкновенную жизнь, в обычные обстоятельства
имеет, однако, одну особенность. Действие их независимо от героя и приравнено к власти
рока. Они тяготеют над героем как фатальная и безжалостная сила, лишающая его воли
свободно распоряжаться собой («Не властны мы в самих себе…»). Герой чувствует, что
скоро наступит «полная победа» «всевидящей судьбы» над ним. Горечь, испытываемая им,
безусловна: он вынужден покориться общей участи. Типическая обобщенность, таким
образом, выступает с отрицательным знаком – человек утрачивает оригинальность,
своеобычность. Но и глупо противиться всеобщему жребию, коль скоро он неизбежен.
Героиня тоже должна подчиниться общим законам человеческого существования, и ей
надлежит усмирить рассудком «печаль бесплодную».
Баратынский раньше других романтиков увидел предел, положенный личной воле
человека. В прославленных элегиях он отбросил всякие иллюзии, будто человек по своему
праву и прихоти способен сотворить личную судьбу или изменить лицо мира. Напротив, он
сам – благодатный и податливый материал для «законов» и обстоятельств, которые лепят его
духовный облик, столь подозрительно похожий на других. Психологически точная передача
тайных изгибов души, их бесстрашный рассудочный анализ и бескомпромиссность
безотрадных итогов отличают элегии Баратынского от образцов этого популярного в 1820-е
223 Поэтому лишь с известными ограничениями можно согласиться с выводом И.Л. Альми: «Своеобразие
героя лирики Баратынского в том, что, даже очутившись в положении счастливого избранника, он оказывается
неприспособленным к счастью и страдает от собственной неспособности любить» – в ее статье «Элегии Е.А.
Баратынского 1819–1824 гг.: К вопросу об эволюции жанра». – В кн.: Альми И.Л. О поэзии и прозе. СПб.:
«Скифия», 2002. С. 139.
224 Бочаров С.Г. О художественных мирах. М., 1985. С. 85.
225 Здесь важен оттенок, исключающий антитезу любовь – ненависть. Речь идет не о ненависти, а о
безразличии, о равнодушии – любовь не сменилась каким-то чувством, она просто ушла, изнемогла, исчезла.
годы жанра.
В элегиях Баратынского дана целостная история чувства – от его полноты до
исчезновения. Момент переживания всегда психологически драматичен и завершен
безнадежной печалью, но не безысходен – утрата чувства открывает новую жизненную
дорогу. Анализируя психологическое состояние в его изменчивости, Баратынский прямо
сопоставляет и сталкивает сходные и даже сросшиеся понятия, восстанавливая стершиеся
значения слов. Привычное в элегической лирике сочетание «волнение любви», например,
распадается на два слова, отчасти противопоставленных друг другу («В моей душе одно
волненье, А не любовь пробудишь ты»). По тому же принципу образованы со– и
противопоставления: «шалун, а не изменник», «счастье» – «смущенье», «сердца» – «жребии»
(ср.: «соединить сердца», «соединить судьбы»), «не нежность» – «прихоть». Благодаря
аналитическому характеру любовные элегии из жанра эротической поэзии перешли в жанр
психологической лирики.
В элегиях Баратынского речь шла не только о личном любовном опыте – элегии
превращались в лирические размышления о судьбе человека вообще, о гибели прекрасных
идеалов независимо от воли личности. Утрата любви мотивированапозицией героя,
изменившегося душой «в бурях жизненных», и вставлена в более широкую раму
человеческих судеб и отношений. Это содержание, включавшее философский подтекст,
перестраивало любовную элегию, расширяло ее жанровые возможности и смыкало с элегией
медитативно-философского плана.
Таким образом, любовная элегия, насыщаясь психологическим и философским
содержанием, превращалась в элегию философско-психологическую. Поэт обнаружил
реальные противоречия в душе современного ему человека и сделал их предметом
объективного анализа. Результатом анализа стало широкое обобщение: как бы ни утешал
себя современный человек сладостными иллюзиями, истина проступает независимо от его
воли. Элегическая грусть благодаря философскому ее осмыслению понята Баратынским не
временным и частным чувством человека его эпохи, а всеобщим признаком человеческого
бытия, универсальным эмоциональным знаком человеческой судьбы. С этой точки зрения,
творчество Баратынского принципиально элегично, а элегия стала для поэта не одним из
многих жанров или доминирующим среди других, равных ему, а философско-нравственным
и философско-психологическим аспектом постижения жизни, что сразу же заметил Пушкин
(«Гамлет-Баратынский»). Элегия, определив господствующую тональность лирики,
переросла рамки жанра и стала принципом осмысления и выражения жизни. По словам
любомудра Н. Мельгунова, Баратынский из певца личной грусти превратился в
«элегического поэта современного человечества»226.
Поэт разделяет убеждение романтиков, что свобода может быть достигнута лишь в
уединении. Но в отличие от романтиков, мечтавших в укромной обители обрести
недосягаемое счастье, Баратынский понимает, что надежды на независимость от внешних
обстоятельств иллюзорны и призрачны. Личность, отъединенная от мира, обречена на
нравственное опустошение, бессилие и забвение. Не умножая прочных связей с обществом, с
действительностью, она неизбежно увядает. Так рождается противоречие, свойственное
человеку и человечеству, которое понимается Баратынским как их заранее
предопределенный и извечный трагический удел.
При таком понимании бытия задача поэта состоит в отказе от лирической
субъективности и в извлечении реальной и всеобщей закономерности. С такой точки зрения
Баратынский не принимает лирического тона поэм Байрона, романтических поэм Пушкина,
тогдашней поэмы романтиков вообще. В начале 1830-х годов он писал И.В. Киреевскому:
«Когда-то сравнивали Байрона с Руссо, и это сравнение я нахожу весьма справедливым. В
226 Мельгунов Н. Письмо А.А. Краевскому от 14 апреля 1838 г. В кн.: Отчет Императорской публичной
библиотеки за 1895 г. СПб.: 1898. С. 72.
стихотворениях того и другого не должно искать независимой фантазии, а только выражения
их индивидуальности. Оба – поэты самости… Байрон безусловно предается думам о себе
самом…». Руссо Баратынский адресует упрек: «В романе Руссо («Новая Элоиза» – В.К.) нет
никакой драматической истины, ни малейшего драматического таланта… Руссо знал,
понимал одного себя, наблюдал за одним собою, и все его лица – Жан-Жаки, кто в штанах,
кто в юбке». Эти слова очень напоминают высказывания Пушкина о поэмах и мистериях
Байрона, но Баратынский, пожалуй, даже раньше отклонился от традиции Байрона.
Достарыңызбен бөлісу: |