Поэзия беспризорной весны



Pdf көрінісі
бет19/22
Дата21.04.2023
өлшемі0,79 Mb.
#85258
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   22
Байланысты:
Poezia-besprizornoj-vesny

«Одна секунда».
Одна секунда отделяет Чанбина от его решения. Одна секунда отделяет искру 
от лужи бензина под их ногами. Одна секунда потребуется, чтобы испугаться – и, 
испугав, убить всех остальных. 
Одна секунда – ровно столько летела пуля до Феликсова глаза. 
Вот как чувствовал себя тогда Феликс, понимает Джисон. 
Ему хватило времени, чтобы осознать. И чтобы оплакать собственную жизнь. И 
чтобы проглотить страх, как сахарную конфету. 
Своим страхам следует распиливать глотки гитарной струной. И слушать, как 
166/192


они будут плакать перед смертью.
Когда Чанбин бросается на второго, у них остаётся ровно одна секунда, чтобы 
попытаться спастись. 
Джисон кидается к долговязому. Это матч-реванш. Чтобы сейчас ни произошло – 
они дерутся насмерть, до победного. Джисон налетает отчаянно, почти не 
понимая, что творит, и в то же время понимая до последнего движения. Он бьёт 
по разодранному в пюре рту. Снова что-то хрустит под костяшками, но больше 
Джисон не позволяет себе сомневаться и плакать над ушибленной костью. Пока 
долговязый не успевает сообразить, Джисон подхватывает с земли осколок 
одной из тарелок и всаживает долговязому прямо в колено, сбоку, разрывая 
связки, как шерстяные нитки. Из раны натекает кровь, кормя расползающиеся по 
штанине пятна. Отчаянный вопль разрастается по помещению, смешиваясь с 
парáми. Такой же горючий и острый, как и углеводород. Весело щёлкают 
суставы, вылетая, когда Джисон бьёт по другой ноге. Долговязый падает, как 
кукла-марионетка, которой подрезали верёвки, привязанные к конечностям. 
Джисон, для надёжности, наступает на колено, из которого торчит звонкий 
окровавленный осколок, и давит пяткой. Что-то рвётся. Осколок вылетает из 
раны, и в прорези джинсов кажется изорванное мясо и часть кости, слетевшей с 
места. После такого уже не поднимаются. Только не на своих двоих. 
Джисон оборачивается – у него не было времени проверить, как там справляются 
Минхо с Чанбином. Минхо вцепляется второму в плечо и пытается вывернуть 
руку, но тот вылезает из рукава куртки и отскакивает в сторону. 
— Стоять! Или я всех нас сожгу! 
Чан и Сынмин отшатываются, шокированные. Всё происходит слишком быстро 
для опьянённых бензином мозгов. Джисон уверен, что Чан уже толком не может 
следить за мелькающими руками – он был в закрытом помещении слишком 
долго, он слишком много вдохнул. С Чанбином ситуация не лучше, и надеяться 
остаётся только на Минхо. 
Тот соображает чуть быстрее. Он вцепляется второму в толстое мягкое запястье 
и выкручивает, так что зажигалка вылетает. Второй пытается вывернуться – но 
куда ему! Мало кто способен выиграть у Минхо в гибкости и скорости. Джисон 
уже успевает обрадоваться, когда замечает в другой руке сверкающий ласковый 
нож, ещё несколько минут назад прорубивший своему хозяину дорогу на 
свободу. Теперь он работает верным слугой вот уже второй раз. 
Кровь – тёплая и горячая – хлещет из шеи, словно талый весенний ручей. Она 
заливает футболку и стекает на плечи, оттуда – вниз до локтя и к пальцам. Её 
много, очень много; так много, как Джисон никогда в своей жизни не видел. Она 
нескончаемым потоком сползает по коже. Бьёт, бьёт, бьёт, и всё никак не 
заканчивается. Металлический запах перекрывает даже пары бензина. От соли в 
воздухе начинает тошнить. Шея похожа на источник, похожа на развороченную 
землю, на последнее нежное воспоминание. 
Чанбин, оттолкнувший Минхо в последний момент, падает на пол без сознания. 
Пятнадцать секунд – ровно столько нужно, чтобы лишиться чувств, если тебе 
пробили сонную артерию. 
167/192


Минхо падает на пол поблизости. Он теряет верх и низ – это отравление. Взгляд 
на мгновение стекленеет. Чан кидается на второго, чтобы отобрать нож, и в этот 
раз ему удаётся. Лезвие звеняще скачет по полу, посмеиваясь. Его трепетная 
жизнелюбивая жертва лежит на спине в нескольких метрах. 
Джисон кидается к Чанбину. Руки ложатся на окровавленную шею, зажимая 
восхитительно глубокую рану, раскрывшую мясо и несколько крепких вязанок 
мышц. Нужно иметь немалую силу, чтобы так глубоко прорезать с одного удара. 
Они недооценили. Какая глупость. Какая бестолковая смерть. 
Ладони в крови – своей и чужой. Ладони в крови, и на них стекают остатки 
жизни. Джисон касается шеи Чанбина, залитой, словно мёдом, и не может издать 
ни звука. Он никогда в жизни не видел так много крови. Он даже представить 
себе не мог, что человек – это такая славная вместительная бутылка. Чанбин 
источает жидкую кислую соль, словно сирена – у той вода хлещет с рук, а у 
Чанбина – шея не скупится на струи. Сползая, они натекают в огромную лужу. 
Сползая, они смешиваются с бензином. Вот такая смертельная симфония. 
А Джисон всё жмёт пальцы к горячей шее, словно это может помочь. То ли от 
ужаса, то ли от отчаяния. Джисон просто не знает. 
Пятнадцать секунд нужно, чтобы лишиться чувств, если тебе пробили сонную 
артерию. 
А смерть наступает через девяносто. 
За полторы последних минуты Чанбин даже не успевает проститься. Только 
булькает что-то, как крохотная аквариумная рыбка, нелепо раскрывая 
пузырящийся рот, и царапает ногтями по грязному полу. 
И всё это сущая глупость, как ни посмотри. 
А Чанбин всё-таки мёртв. 
Как бездарно. 
Джисон поднимает лицо, не вполне понимая, где у него сердце, а где – голова. 
Тело превращается в один сплошной комок ваты, и вся эта вата, вся, до 
последнего волокна, пропитана кровью. Чужой и своей. 
Он смотрит на Чана, который глядит на них, будто на призраков, и кое-как 
произносит. 
— Чанбин мёртв. 
А выходит так спокойно, что что-то щёлкающе срывается в психике. 
Как же бездарно всё это вышло, господи. 
Сынмин бросается вглубь склада – отчаянный порыв отчаявшегося. Безумие 
настигает его внезапно и спасительно. Рядом воет перебитое по ногам тело, 
рядом лежит убитое в горло тело. Все они, в сущности, не так уж сильно этого 
заслуживали. Всё это, в сущности, не имеет никакого значения. 
168/192


Сынмин стремится выдрать из чрева напрочь отравленной коробки Чанбиновы 
вещи – в рюкзаке, помимо снаряжения, лежат и личные безделицы – талисманы, 
глазастые стекляшки, подаренные Чонином браслетики из резинок. Всё – на 
удачу. Всё – на счастье. Не помогли. 
Сынмин бросается, и никто его не останавливает. Никто не понимает. А он, 
ополоумевший от отчаяния и горя, стремится собрать по осколкам последние 
остатки умерших друзей. Ссыпать их в ладони, будто воспоминания. Смешать и, 
наверное, все их проглотить, чтобы никогда не расставаться. Но сначала – 
собрать. 
С него слетают очки, и это, возможно, благословение. Насколько его вообще 
можно считать таковым. Даже цепочка рвётся. 
Лучше бы порвались связки. 
Второй, забытый и в не меньшей степени обезумевший (от страха, в первую 
очередь), успевает подобрать зажигалку и кинуть, щёлкнув ей, словно 
звёздочкой. Она, сияющая, восхитительно яркая, будто осколок луны или чей-то 
драгоценный поцелуй в щёку, пролетает половину помещения по воздуху, 
нагревая пары, а приземляется – с другого конца. И вспыхивает, оглушительно 
разорвавшись. 
Огонь лижет Сынмину лицо. 
Из-за криков не чувствуешь ужаса. Ужас разжигается вместе с пламенем, 
расползаясь по помещению молниеносно. Он несёт смерть. Он несёт искупление. 
Вместе с огнём тает дерево, бумаги, пластик стекает, будто нагретое 
мороженое. Температура взлетает до таких пределов, что начинает плавиться 
кожа. Джисон в оцепенении смотрит на происходящее и не может понять. 
Как? Вот это всё с ними – как? Как это – Чанбин мёртв? За что? Разве он не 
заслуживал пуще других – отмщения? Разве он не заслуживал – исцеления? 
Разве он не заслуживал – жить?
А пламя поигрывает на костях склада. Беззаботное, голодное, алчущее. Оно 
неуёмно, оно ненасытно. Кому вообще пришло в голову, что пламя – чей-то 
союзник?
Оно ничей не союзник. Оно всем враг. 
— ...сон! Джисон! Слышишь меня?
Кто-то дёргает его за плечо, и Джисон оборачивается, едва не падая. Слёз нет – 
они слишком быстро высыхают. Кровь запекается за секунды, запечатывая 
Чанбинову шею, как шкатулку. Минхо держит лицо Джисона в ладонях и скребёт 
пальцами по щекам. От пальцев тоже – горячо. Горячо от всего. 
— Джисон, пожалуйста!
Он кивает. Ни слова не может произнести, но кивает. Лицо Минхо расплывается 
перед глазами разноцветной водянистой картинкой. 
169/192


Как славно и весело прищёлкивает язычком огонь, перескакивая с перекрытия 
на перекрытие! Будто молодой пастушок. 
— Ты сможешь вытащить Сынмина? Помоги ему, пока его не зацепило. Мы с 
Чаном заберём Чанбина. 
Джисон оборачивается, кое-как вертя заклинившей шеей. У него заклинило 
вообще всё, начиная с сердца, он двигается на автомате и адреналине, который 
бесконтрольно бьёт в голову, звеня в ушах. И так ничего не слышно, так ещё и 
собственная черепушка превращается в колокол. Разве может быть что-то 
чудеснее?
Сынмин похож на смятую обёртку. Он лежит, свернувшись, на полу, всего в 
нескольких сантиметрах от огня, и его волосы не загораются только чудом. В 
стороне валяются очки – вернее то, что от них осталось. Раскалённые дужки и 
стёкла, разлетевшиеся от температуры. 
Джисон бросается к нему, кашляя от забивающегося в легкие дыма. Глаза 
щиплет. Дышать становится невозможно. 
Он даже не пытается заговорить – глотка славно смазана раскалённым маслом, и 
Джисону кажется, что произнеси он хоть слово, и слизистая слезет, как плохо 
промазанный слой крема. Просто хватает Сынмина за плечо и тянет на себя. Тот 
не сопротивляется, но и не помогает – что в их ситуации больше походит на 
осознанное самоубийство. Он закрывает лицо руками и что-то тихо воет – но 
ничего не разобрать из-за беснующегося огня. 
— Ну же, Сынмин. Пожалуйста. У тебя плечо в горючем, давай, оно сейчас 
перекинется на тебя, — Джисон вдруг понимает, что почти плачет, а умоляет как 
будто бы даже не столько Сынмина, сколько себя. — Пожалуйста. Пожалуйста, 
Сынмин! Нам нужно уходить, ну! Нам нужно попрощаться с Чанбином!
Последняя фраза, кажется, вызывает у Сынмина какую-то реакцию, хотя по нему 
не похоже, что он вообще осознаёт хоть что-то из происходящего. Джисон снова 
скулит ему на ухо (наверное, так же его отец скулил перед смертью, мелькает 
невольная мысль, тут же сгорая в огне), и Сынмин шевелится. Джисон дёргает 
его за плечо вновь и вновь, с холодным вящим ужасом наблюдая, как ближе 
подбирается огонь и как хрустят перекрытия над их головой. Сынмин с трудом 
опирается на ладонь. Джисон подлезает ему под плечо и заставляет 
перевалиться на собственный вес, чтобы Сынмина можно было вытащить хотя бы 
на спине. До выхода – всего ничего, метров тридцать или даже меньше; Джисон 
видит расплывающуюся дверь, и как Минхо с Чаном тащат наружу 
окровавленное тело Чанбина. 
Наверное, это самые длинные тридцать метров в жизни Джисона. Ему кажется, 
что пока он ползёт, таща на себе попеременно теряющего сознание Сынмина, в 
огне вспыхивают и сгорают картинки всего, что с ними когда-либо было. Вот 
Джисон бестолково гуляет по улицам после школы, убивая время. Вот его 
избивают недалеко от гаражей и появляется Феликс – яркий, безумный, 
бесстрашный и восхитительный. Вот огонь подчиняется ему – единственному из 
всех подчиняется, и разгоняет Джисоновых обидчиков. Вот он впервые приходит 
в дом и фыркает на него, считая халупой. Вот дом раз за разом дарит ему 
подарки, которых Джисон не просил и не понимает – а дети дарят ему чувства в 
яркой целлофановой обёртке и свою любовь. Вот они горят, юные и искренние, 
170/192


сбегая к озеру, где впервые на Джисоновых глазах едва не погибает Чонин. 
Чонин после этого едва не погибает на его глазах много раз – в полнолуние, 
когда они все вместе ночуют в гостиной, или в Джисоново шестнадцатилетие; а 
потом в собственный Чонинов день рождения, когда они тонут в ослепительном 
море одуванчиков, где дети трясут головами под музыку. Где его впервые 
целует Минхо...
Минхо. Имя так сильно простреливает сердце, что почти взрывает. Это и 
неудивительно – при таких-то температурах. В принципе, можно ещё немного 
попытаться – если на том конце есть шанс увидеть Минхо. Если Минхо всё ещё 
жив. 
Чёрт, и как всё так вышло?..
Джисон делает рывок – ему неожиданно помогает Сынмин, самую малость 
пришедший в себя. До двери остаются считанные метры, когда Джисон 
чувствует, что ноги начинают отказывать. Это всё дым, пепел и бензин. Крепкая 
смесь. Удивительно, что он вообще так долго продержался. Глупо было 
надеяться выбраться отсюда целым. Жаль только, что Сынмина не получится 
вытащить...
Чьи-то руки подхватывают под плечи и цепляют за талию. Вес Сынмина 
пропадает со спины. Джисон не различает ни образов, ни силуэтов, а голоса 
кажутся ему одним голосом, и мысли кажутся одной мыслью. Где-то под 
затылочной костью щёлкает – это в доме Чонин бьёт резиновым мячом-
попрыгунчиком в стену. Джисон слышит его так отчётливо, словно лежит рядом 
с ним на кровати. Он поворачивает голову на мягкой подушке, набитой гусиным 
пером, и Чонин поворачивает голову к нему. Глаза у него – зелёные-зелёные, 
словно еловая хвоя. Такие бездонные, что можно провалиться. 
Джисону перед ним очень стыдно. Он тянет руку, чтобы убрать чёлку с 
Чонинового лба и в последний раз бестолково извиниться, но Чонин 
перехватывает его запястье и отводит в сторону. 
— Рано, — говорит он таким глубоким и оглушительным голосом, что 
единственное место, где его оказывается слышно – в Джисоновой голове. — Ты 
обещал мне вернуться обратно. И привести остальных. 
А у Джисона по щеке течёт. И он не хочет плакать при Чонине, но не может 
сдержаться. Это даже не стыд, а печаль. Скорбь. Такая огромная, что не 
помещается в грудь. 
— Чанбин умер, — признаётся он, и рыдание застревает в горле. 
— Я знаю, — отвечает Чонин, и Джисон понимает, наконец, чей это голос. — 
Приведи его назад. Приведи их всех назад. Я заберу Чанбина, а Сынмин вас 
пропустит. 
— Но Сынмин... я даже не уверен, что он...
— Приведи их всех назад, — повторяет дом. — Минхо тебе поможет. Вы должны 
вернуться. Иди!
Пепел выбивается из Джисоновых лёгких вместе с кашлем. В глотке застряло так 
171/192


много страха, что из-за него не получается вздохнуть. Кто-то плещет Джисону 
воду на лицо прямо из бутылки. Она заливается в нос и моментально высыхает, 
превращаясь в пар от температуры. Горячие пальцы обхватывают щёки. 
— Джисон? Ты слышишь? Джисон?
Он снова кашляет. Горло походит на тёрку, там узкими длинными полосками 
расслаивается слизистая, а связки стираются в пепел и забивают дыхательные 
пути. Кашель рвёт лёгкие на ошмётки. 
— Джисон?
— Я в порядке, — сипит он. — Насколько... насколько это возможно. 
Небо над ними – необъятное и беснующее. Всё в рыжих кровоподтеках. Джисон 
глядит на него, чтобы не глядеть на полыхающую консервную банку. Она 
забирает с собой всё: мебель, страхи, воспоминания. Чанбинова кровь сгорает 
там, смешанная с бензином. Коробка с мыслями, подожжённая изнутри из злости 
и отчаяния, забирает остатки – жизни, друзей, чувства. Там тлеют чьи-то 
журналы и будущее. Сладко, словно леденцы, хрустят перекрытия. Поют 
железные балки, охваченные огнём. Стонут стальные стены. Саван становится 
общим – так не положено, но так случается. 
А дождь всё-таки не пошёл. А дождь всё-таки не пошёл...
Джисон опирается на обожжённый локоть и вгрызается в губу так, что 
измученная кожа лопается. Солёная нить ползёт по подбородку. Сегодня 
пролилось чертовски много крови. 
— Он тоже там сгорел, — потерянно произносит Минхо. — Тот, которого ты 
пырнул в колено. 
Да, чертовски много крови. 
— Он стрелял в Феликса, — отвечает Джисон. 
— Ты уверен?
— Нет, — он мотает головой. — Но он стрелял в Феликса. Он это заслужил. Ты 
тоже слышал?
Минхо поворачивает к нему лицо. У него сажа на щеках и подпалены кончики 
волос. И шея в крови – не его, это избавление. 
А он всё такой же красивый, и Джисону так отчаянно хочется плакать. 
— Что слышал?
Джисон сглатывает:
— Дом. 
Минхо не отвечает. Смотрит прямо, не моргая, и на мгновение Джисон боится, 
что Минхо сейчас сочувственно возьмёт его за руку. И скажет «нет». Что всё это 
172/192


была лишь болезненная галлюцинация, вызванная отравлением. Такое 
случается. 
— Не слышал, — говорит Минхо. — Видел. Что-то. 
Джисон кивает. Ладно. Ладно, хорошо. Это тоже неплохо. Это значит – он не 
сошёл с ума. Или, во всяком случае, не в одиночку. 
Минхо касается его плеча и легонько тянет к себе. Джисон падает, как 
тряпичный. В нём нет костей. В нём нет костей, спиц, проволоки – ничего, на чём 
можно было бы держаться. Совершенно ничего. И он держится на Минхо, 
привалившись к его груди. А Минхо держится на Джисоне. 
На слова-драгоценности не находится сил. Слишком измучено сердце. Джисон 
надеется, что Минхо и так всё чувствует. Джисон надеется, что Минхо и так всё 
знает. 
Любовь не исцеляет душевную боль. Её не исцеляет ничто, как рана не может 
волшебным образом затянуться без следа, будучи оставлена раскалённым 
лезвием. Но любовь помогает её терпеть. И любовь наполняет это терпение 
смыслом. 
Джисон встряхивает головой и приподнимается. 
— Сынмин?..
Дом просил привести его назад. Он просил привести назад их всех. Он сказал, 
что Сынмин может их пропустить, а значит – он всё ещё жив. 
Он ведь... он ведь всё ещё жив?
Пожалуйста?
Минхо кивает куда-то Джисону за спину. Приходится выкрутиться, истратив 
последние шматки сил, чтобы увидеть ужасное:
Сынмин похож на создание. Маленькое, ничтожное, уничтоженное. На создание 
– не на человека даже. Он свёрнут в клубок на земле, упершийся коленями в 
камни, и его руки вгрызаются в лицо, а обожжённые волосы прячут лоб и ладони. 
Его содрогания ощутимы кожей. Его плечи – крылья, и он безгрешен. Его локти – 
ножи, и он блаженен. Чан гладит Сынмина по отчётливо выпирающим сквозь 
футболку позвонкам, как неутешного ребёнка, потому что Сынмин и есть 
неутешный ребёнок. Чан баюкает своё дитя, одно из немногих оставшихся, он 
гладит по подпаленной макушке и целует в покрасневший висок. 
А Сынмин только трясётся в припадке и плачет. 
И плачет, плачет, плачет. 
А руки его дрожат, будто лесные ветки, и уши его похожи на уши водной нимфы 
из тех, кого когда-то топили в болотах за чудовищную красоту. 
— Я ничего не вижу, — снова и снова повторяет Сынмин, срывая горло. — Я 
ничего не вижу...
173/192


***
Джисон не помнит, как они добираются до дома. Не помнит, как дотаскивают 
тело Чанбина. И как убеждают Сынмина, что нужно идти. 
Он помнит только, что Сынмин плакал всю дорогу. Выплакал, кажется, из себя 
всю душу, и выплакал за остальных – за Феликса и за Чанбина. Выплакал всё, что 
накопилось за последние дни. За последние годы. Из сожжённых глаз разве 
могут течь слёзы? Выходит, что могут. 
В дом они возвращаются к полуночи. Приходят на свет маяка – луна на 
батарейках лежит на трубе дома и рассекает ночь, будто лезвием, ожидая. На 
небе ничего не видно – только чудовища-облака, безумно гонимые ветром – а на 
крыше светит луна. И так они находят дорогу назад. 
Чонин сидит на крыльце, обняв колени руками. Джисон ещё издалека понимает – 
он всё знает. Дом сообщил ему?
Чонин никогда не говорил, в каких он отношениях с домом. Строго говоря, никто 
из них не говорил. Был только Феликс, открыто веривший в (не)живую природу 
этих стен, и Минхо, столь же открыто высказывающий скептицизм, про которого 
Джисон даже не знал, а чувствовал, что он верит. Верит так сильно и так 
бесконтрольно, что боится признаться вслух.
И Сынмин. Сынмин признался в последний момент, а до этого – не говорил ни 
слова. 
Дом свалился на них, будто благословение. На каждого из них. Всем им по-
своему некуда было идти. Все они были своего рода беспризорники. И дом 
собрал их, каждого, словно стеклянную бусину, каждого, словно планету, он 
стал Солнцем и сделал их солнечной системой. И они проглотили галактику – 
нечаянно. Чуть не подавились. 
Млечный путь застрял в горле. 
Они подходят к крыльцу, дверь скорбно и мягко открывается – не давит, но 
настаивает. Чонин встаёт. У него опухшие глаза и вздувшееся сердце. Он плакал, 
но не в одиночку. И Джисон видит странные изумрудные всполохи в его зрачках. 
— Чанбин... — начинает Джисон, хотя тут и так всё ясно. Чонин вытирает нос 
тыльной стороной ладони и кивает. 
— Я знаю. 
Вот так просто. Минхо с Джисоном переглядываются – выходит, не 
померещилось. 
Чанбина заносят внутрь, Чонин помогает завести Сынмина. К этому моменту он 
уже перестаёт рыдать – всё, что в нём было, он истратил. Горе и милосердие. 
Сострадание и жизнелюбие. Страхи и надежды. Они высыпались из него, как из 
шкатулки, и теперь внутри глиняной коробочки свистом поигрывает ветер. 
Сынмин спотыкается обо всё, обо что можно споткнуться, натыкается ладонями 
174/192


на всё, что ни попадётся под руку, и отчаянно сопротивляется, когда ему 
пытаются помочь. 
— Я сам, — шипит с отчаянием. — Я должен сам. 
Коридор на время перестаёт гнуться и виться. 
Сынмин врезается в вешалку-ветку и на мгновение останавливается. Держится 
за неё, как слепцы держатся за свою палку. Сынмин слепец, он больше ничего 
никогда не увидит, кроме сплошной бесконечной темноты внутри собственной 
сжатой черепной коробки, и жуткого страха умереть, нечаянно врезавшись во 
что-то, к примеру, горючее. 
Во что-то, к примеру, очень смертоносное. 
Пальцы Сынмина добела сжимаются вокруг ветки, и он сгинается под весом 
собственной подпаленной жизни вдвое. Похожий на дерево, он врастает в дом 
новым саженцем, и дом принимает его, впуская в единую корневую систему. 
Еловые ветки свисают с потолка и гладят Сынмина по щекам, пугая. Стены 
щёлкают и цокают, и Сынмин нервно вертит головой, силясь сообразить, откуда 
шёл звук. 
Какое ужасное зрелище. Какое великое ужасное зрелище. 
Чонин подхватывает Джисона за руку, и тот вытирает заново увлажнившуюся 
щёку. 
— Извини меня, — говорит Джисон. 
Чонин спокойно мотает головой. 
— Всё происходит ровно так, как должно было произойти. 
Сынмину помогают дойти до комнаты. Сложнее всего оказывается на лестнице – 
она, неожиданно живая, даже более подвижная, чем обычно, клацает 
ступенями, по перилам вьётся плющ, а сверху то и дело осыпается свежая 
листва. Сынмин несколько раз наступает на сухие ветки, и те хрустят так 
задорно, что Сынмин чуть было не падает от страха.
В конце концов они заводят его в комнату и усаживают на постель. Сынмин 
неустанно мечется ладонями по покрывалу и всему вокруг, пытаясь 
сформировать в своей голове картинку, которую он больше никогда не увидит. 
Джисон впервые смотрит ему прямо в лицо: кожа вокруг глаз болезненно 
покраснела и опухла, от ресниц и бровей осталось одно воспоминание, веки 
неестественно склеены, и Сынмин не торопится их размыкать. Он чем-то лишь 
отдалённо напоминает себя прежнего. Без очков (и без глаз) он кажется другим. 
Он кажется меньше и больше одновременно. 
— Не смотри, — на выдохе просит он, будто почувствовав. — Не смотри. 
Они оставляют его. Незачем мучать – Сынмин настрадался сегодня пуще всех 
остальных. Сынмин настрадался и искупил за них за всех. Им было отпущено и 
они были отпущены, потому что Сынмин отдал за них за всех самое ценное, что 
имел – своё умирающее зрение. 
175/192


Джисон прикрывает снаружи дверь и сползает по ней, забившись лицом в 
колени. Ему бы сломать чьи-нибудь шеи. Одуванчиковы, к примеру. Сломать и 
сплести из них венок. И, словно корону, возложить. Им всем. 
Чонин стоит рядом, опираясь на перила. Глядит на чердак. Как это чудесно, 
мимолётно ловит себя Джисон – он может глядеть и даже видеть. 
— Ты не виноват, — вдруг произносит Чонин. Джисон сгрызает 
сформировавшийся всхлип и снимает лицо с коленей. Его глаза уже устали 
плакать. 
— Я должен был их остановить, — шепчет он. — Я же знал, что что-то 
произойдёт. Чувствовал. Я должен был их...
Чонин осекает молниеносно. Будто бьёт ножом в мягкое брюхо. 
— Ты бы не смог. Они бы всё равно пошли, но без тебя – все погибли бы. И никто 
не привёл бы их назад. Вы должны были вернуться – живыми или мёртвыми. 
Удивительно легко, оказывается, стать бессмертным. И так тяжело бессмертным 
быть. 
Джисон до боли вгрызается в большой палец, сжимая так, что сустав начинает 
пухнуть. И невольно дрожит. Его колотит – от ужаса и осознания. 
— Кто ты? — он глядит на Чонина, как на милосердие. — Ты Чонин? Или ты?..
Чонин оборачивает к нему лицо, и Джисон не понимает, что видит. И не 
понимает, видит ли вовсе. Так себя ощущает Сынмин? Так себя ощущал Феликс?
— Ни то, ни другое. И всё одновременно. Это не навсегда – но я самый младший 
из вас, и моё сознание гибче. 
Джисон сглатывает. О трахею камнем скоблит сердцебиение. 
— Что произошло тогда на чердаке?
— Провидение. И превознесение, — Чонин пожимает плечами. — Ты сам знаешь. 
Сустав ноет. Джисон сжимает пальцы в кулак, и ногти оставляют ласковые 
кровавые лунки на коже.
— С Минхо всё будет в порядке?
Чонин вздыхает. Что-то странное свистит в этом вздохе. Что-то бессмертное и 
бесконечное. Без начала, без конца и без длительности. Джисон вздрагивает. 
Чонин присаживается с ним рядом и обнимает за плечи. От Чонина пахнет 
молодой травой и шишками. И пыльцой. Влажной землёй. 
— Мы все будем в порядке. Обещаю, — он целует Джисона в щёку и гладит по 
волосам. — Иди к Минхо. Ты должен быть с ним. 
176/192


— А... А Чан? — нелепо сипит Джисон. 
— Иди к Минхо, — просто повторяет Чонин. — Всё остальное оставь на нас. 
Таким застывшим Джисон не видел дом никогда в жизни. Он будто замер. 
Окоченел. Он немного похож на старую кожу, из которой спешно вылез 
переродившийся мечехвост, и старый панцирь один в один напоминает 
прежнего владельца, только не хватает сути. Она куда-то выцарапалась. На 
время, наверное. 
Джисон спотыкается раз десять, пока спускается обратно на первый этаж. К 
носкам липнут хвойные иголки, трава и немного земли. Из стен лезут кусты. Из 
стен лезет искупление, нежное и вострое. Готовится взрезать мясо и пролить 
отроческую кровь. 
Минхо стоит в коридоре, около комнаты Чана, утопая спиной в стене – в сосновых 
руках и ясеневых поцелуях. Его кошачья натура сливается со звериными 
запахами, расползающимися по дому. Его длинные худые руки в пепле, а голова 
– в агонии. Джисон чувствует это даже на расстоянии. 
Пальцы о пальцы и сердце о сердце. Так высекаются чувства. 
— Как Чан?
Минхо встряхивает головой. Чёлка прячет глаза и искренность. Ресницы-иголки 
пронзают до вен. Джисон уже видел, как щедры разорванные артерии. 
— Не уверен, что он дотянет до утра, — отвечает Минхо, и Джисон гладит его по 
скуле, гладит по беспокойствам. — Я не шучу. Никогда не видел его настолько 
уничтоженным за последние восемь лет. Мне кажется, он отказался жить. 
Джисон утыкается Минхо в грудь и обвивает руками вокруг рёбер, между 
которых что-то цветёт. Прохладные ладони ложатся на лопатки. Если Джисон – 
мелкий росток, бьющийся из сожжённого ствола из отчаяния и безумства, то 
Минхо – сладколистная молодая липа, сбитая из тонких крепких ветвей и 
неуёмной воли к жизни. 
— Я говорил с Чонином, — произносит Джисон Минхо в грудь. — Только я не 
уверен, что это был Чонин. 
Минхо понимающе что-то мычит ему в макушку. Их гладят по плечам хвойные 
лапы. Под ногами ощущается какое-то копошение – мыши и воспоминания. Очень 
много воспоминаний – разбитых, расколотых, рассыпанных, лёгких, как пыльца, 
пушистых и нежных. 
Если все их собрать и сложить, получится мозаика. Какой-нибудь бестолковый 
рисунок. Очень искренний. Или витраж – смотря как подсветить. Может быть, 
калейдоскоп, вместо Сынминовых очков. Они ему больше уже не пригодятся – 
выжженные глаза не подтачивают стёклами, выжженными глазами не смотрят. 
Во всяком случае, не на этот мир.
— Пойдём поспим, — предлагает Джисон. — Нужно отдохнуть. 
«Перед чем?» – остаётся висеть в воздухе. Оно, приколоченное гвоздями, 
177/192


посаженное на канцелярские кнопки и отвратительно отчётливое, прилипает к 
рукам. Джисон не торопится избавиться. Ещё пригодится. 
У Минхо холодные-холодные руки. Такие морозные, словно в нём совсем не 
осталось крови – он отдал её остальным, тем, кому нужнее, тем, кому не хватает. 
Он слил её вместе с бензином из канистр. И поджёг. И она горела, восхитительно 
жгучая и солёная, а Минхо остался холодным и с холодными руками. За эти руки 
Джисон тянет его в комнату. 
Это ничего страшного, с этим они справятся. В конце концов, у Джисона горячее 
сердце. Оно очень долго валялось без дела сломанной игрушкой, его несколько 
раз пытались заводить, но оно всего только бессмысленно тикало и отсчитывало 
секунды – как часы. Металлическая погремушка из шестерёнок и замочков. 
Оно так долго заедало стрелками, что Джисон уже было подумал, что починить 
его не выйдет. И отказался от бесполезной затеи. 
Оказалось – выйдет. Правда чинить должен был не Джисон. 
И теперь под рёбрами так оглушительно колотится, что не слышно собственных 
мыслей. Это ничего страшного, что у Минхо холодные руки. Джисона хватит на 
двоих. В нём теперь жáру за нескольких – за себя, Феликса и Чанбина. И он готов 
делиться. 
В конце концов, сердце у него теперь такое огромное, что едва помещается в 
грудь. 
***
Просыпаются они вечером. 
Вечером следующего дня – Джисон понимает это моментально. В горле сухо – 
там мило поработали тупым ножичком, и напиться теперь можно разве что 
собственной скисшей крови. Тело ощущается задеревеневшим. Оно готовится 
присоединиться к дому и обрастает корой. А Джисон – обрастает Минхо. Они 
спутались, пока спали. 
Не только они, вообще-то. Ещё мысли и воспоминания. Всё – в одну большую 
кучу, как конфеты из разбитой пиньяты. От сладости сейчас вырвет. 
Он кое-как расщёлкивает собственные суставы, забитые пенопластом. Что-то 
скрипит и трётся. Что-то сыплется. Из Джисоновых костей вываливается 
закаменевшая храбрость – пылью. То, что осталось с прошлой ночи. То, что не 
успели истратить. 
Джисон рад, что не было повода. 
Голова гудит, как пропеллер. В ней грохочет и воет. Мозги, видимо, перекрутило 
и знатно встряхнуло – иначе не понятно, отчего Джисон ощущает их так 
отчётливо и не на своём месте. Он прикладывает ладонь ко лбу: холодная. Потом 
прикладывает ко лбу Минхо – уже теплее. Выходит, Минхо немного отогрелся. 
Славно. 
Минхо тоже выглядит так, словно его пропустили через мясорубку. Пару раз. А 
178/192


потом ещё прошлись отбойным молотком и для верности нашинковали с луком. 
Они даже не стали мыться перед сном – так и завалились на кровать в комнате 
Минхо, рухнули куклами-марионетками с подрезанными нитями на руках. 
Прижались, прислонились, приклеились. Сцепились, как котята. Так и уснули. 
Воняет от них, должно быть, страшно. 
Гарью. И потерями. Несколькими. 
Джисон целует Минхо в бровь, прямо рядом со следом от чьего-то меткого 
ласкового удара. Минхо не просыпается – его можно стянуть за руки и подвесить 
за них куда-нибудь, вместо украшения, но он не очнётся, пока не отоспится до 
победного. Это хорошо. Пусть отдыхает. Силы им пригодятся. 
Одеяло ловит Джисона за ногу, и он едва не падает на пол, попытавшись 
выбраться. Вмазывается руками прямо во влажную траву. Она ковром прёт из-
под пола, сжирая половицы без хлеба. Истинная ненасытность. 
А за окном уже сумерки. Снова сумерки. И облака – даже гуще, чем были вчера. 
Сегодня точно польёт – за весь предыдущий месяц. Джисон смотрит на 
календарь, кнопкой прибитый к стене прямо в лоб: тридцать первое. 
Завывает, оказывается, не в голове у Джисона. Или не только в ней. Во всяком 
случае, на улице тоже кому-то хорошенько встряхнуло мозги. 
Стоит ему выйти из комнаты, как Джисон ощущает облипающую со всех сторону 
непривычную пустоту. Он ощущает её невероятно отчётливо – как собственную 
футболку, липнущую к коже, или подпаленные волосы, щекочущие кончики 
ушей. Нет разговоров. Никто не смеётся и не шоркается. Нигде не падает зубная 
щётка. На первом этаже кроме них с Минхо – абсолютно никого. 
В коридоре темно, хоть глаз выколи – выколи и оставь на полочке, усыпанной 
камнями, какими-то раковинами. Башневидные улитки. Узкие и длинные, как 
стрелы. Крохотные, как заячьи зубы. Расплодились. 
Выколи себе глаз и оставь на полочке. Как сувенир. Как подношение. 
И в коридоре очень тепло. Звуков немного, но все они крайне живые. Джисон 
кладёт ладонь на стену – там уже почти не осталось обоев. Прислушивается. 
Между звоном собственной головы и завыванием ветра проскальзывает что-то 
ещё. Щелчки и шёпот. Дом дышит. 
— Вернулся, значит, в своё тело, — резюмирует Джисон. 
Жаль, что у дома нет щёк, чтобы поцеловать. 
Надо было вчера поцеловать Чонина. Но Джисон перепугался; немудрено. 
Лестница клацает ступеньками, а перила цветут. Медуница, клевер, ромашки и 
гусиный лук. Всё вперемешку. И муравьи – приходится отдёрнуть руку. 
Трава под ногами Джисона немного пригибается, освобождая путь, но не сильно 
– дому тяжело сдерживаться. Джисон трижды едва не падает, запнувшись за 
камни. Наконец, достигает, не без усилий, второго этажа. И кое-как пробирается 
к комнате Сынмина – из стен прут ветки, так что без боевых ранений продраться 
179/192


невозможно. Листва остаётся в волосах. 
Джисон ещё только подходит и собирает с земли рассыпчатую храбрость, когда 
из-за двери произносят:
— Заходи. Тебя и так слышно. 
Вот это да. Джисон знал, конечно, что у ослепших часто обостряется слух – но 
чтобы настолько? 
Сынмин сидит на кровати, в окружении нескольких мягких одеял и тазика-
аптечки. На полу – ковёр из влажных ватных дисков. На окне звенит гирлянда из 
колокольчиков, а выглядит Сынмин ещё чуднéе обычного: он обвесился, 
кажется, всей своей коллекцией сразу – кольцами, брелоками, цепочками, 
браслетами. В ушах перешёптываются серьги. К шлёвкам джинсов прицеплен 
карабин. Сынмин похож на дракона, охраняющего свои сокровища. 
В руке у него, словно посох – пачка обезболивающих. Уже наполовину 
съеденная. Таким количеством можно и отравиться. 
— Если бы я мог умереть так просто – уже умер бы, — безразлично отвечает 
Сынмин, когда Джисон озвучивает. — Если я не буду жрать таблетки как 
конфеты – у меня лопнет башка. 
— Тебе не мешает? — Джисон намекает на дребезжащую коллекцию, которой 
украшен Сынмин. — Слушать. Оно же звенит всё. 
— Оно заглушает, — вздыхают в ответ. — Сядь, будь добр. Ненавижу, когда 
стоят над душой. 
Присесть тут особо негде – комната не больше Джисоновой, а обитают тут сразу 
двое, хоть и не постоянно. На Сынминовой кровати нет места, а стул расколот в 
щепки – наверное, Сынмин ночью медитировал. Приходится приземлиться на 
пустующую кровать Чонина. 
— Ты не знаешь, где Чан? В доме, кажется, никого нет, кроме нас. Минхо спит 
внизу. 
— Он отнёс Чанбина, — просто отвечает Сынмин, раскручивая глотку бутылке с 
водой и выскабливая из блистера очередную таблетку. 
— Это я и так понял. 
— Нет, не понял, — Сынмин морщится; если бы у него были рабочие глаза – 
закатил бы. — Он отнёс Чанбина и ушёл. 
— Куда? — хмурится Джисон. 
Сынмин, кажется, очень сильно сдерживается, чтобы не стукнуть его. 
— Ты знаешь. 
Джисон мнёт в руках край покрывала. Из-под него кажется кусочек постельного 
белья – с автоботами. Чонин знает толк в мультфильмах.
180/192


Вот значит как. Выходит, Чан ушёл на чердак. В прошлый раз он вернулся, 
оставив там Феликса. В этот раз, видимо, не вернётся. 
— А так можно? — хмурится Джисон. — Чан ведь... живой.
Сынмин хмыкает и смеётся – весьма ядовито. 
— Ты это называешь жизнью? Если только физически. И то – Чан бы долго не 
продержался. Ты не знаешь, как это бывает? Люди умирают от горя. Врачи 
называют это «инфарктом».
В комнате у Чонина не так много растительности, но с потолка свисает 
ветреница. И птицы постоянно садятся на окно с внешней стороны. Джисон 
смотрит, как Сынмин запивает таблетку, и разглядывает его искалеченное огнём 
лицо. Сколько же всего они натворили. 
— Не пялься, — шикает Сынмин. Джисон переводит смущенный взгляд в стену. 
— Извини. 
Между ними цветёт смущение. Не так, как обычно – острое и репейное, 
остающееся на ладонях мелкими занозами и царапинами, – а чуть печальное, 
подстреленное в крыло, кровоточащее и нежное. Оно щёлкает в носу и на зубах. 
— А Чонин?..
— Во дворе, — сразу отвечает Сынмин, как будто ему и не нужно слушать 
вопросы. — Предаётся. 
— Горю? — осторожно уточняет Джисон. Ответ влетает в висок, как лезвие. 
— Неизбежности. И детству, надо полагать. Пока осталось, чему придаваться. 
Настольные металлические часы-будильник с шапками-колоколами. Стоят. Не 
цокают. Они застряли на 10:51 и навсегда там останутся. Как Феликс в 
пятнадцати, а Чанбин – в семнадцати. И Чан. Когда Джисон видел его в 
последний раз, Чан застрял в восемнадцати и отчаянии. Хочется верить, что там, 
куда его забрал дом, весь лишний багаж отбирают при посадке. 
— Он всё знает, верно? Насчёт того, что произошло. 
— Он знает больше, — Сынмин потирает ноющий висок основанием ладони. — 
Просто пока не понял. Он маленький, не научился ещё ко всему относиться со 
скептицизмом. Открытый разум – божья милость. 
Джисон не замечал за Сынмином особой религиозности.
— Ты всего на год старше, — отмечает он. 
— На целый год, — поправляет Сынмин. — В нашем возрасте год – это почти 
пропасть. 
— В таком случае, между нами с тобой тоже пропасть. 
181/192


— Разумеется. Даже, может, две. Дом никогда не говорил со мной так, как с 
тобой. Или, может, я просто не слушал. Отдавал все силы на то, что и так едва 
работало. 
Джисон стыдливо потирает мочку уха. Словно чувствует себя виноватым за то, 
что всегда без усилий обладал чем-то, недоступным другим – глазами и ушами. 
Перерождающимся сердцем. 
— Очень болит? — искренне интересуется он. Сынмин неопределённо дёргает 
плечом. 
— Очень. Но это пройдёт. Терпеть осталось не так уж и долго. 
Джисон вздрагивает. А Сынмин, кажется, говорит вовсе не о боли. 
— Что ты имеешь в виду?
Сынмин склоняет голову к плечу, и серьги, болтающие в его ушах, сладко 
бряцают. 
— Ты не знаешь? Он должен был тебе рассказать. 
— Кто? Дом?
— Минхо, — вздыхает Сынмин. — Ах да, он ещё спит. 
— Может, он уже проснулся, — ворчит Джисон. Сынмин проводит ладонью по 
одеялам. 
— Нет, всё ещё спит. 
— Откуда ты знаешь?
— Вижу. 
— Видишь?
Сынмин поворачивает к нему лицо. Он похож на славного, слегка подгоревшего 
на костре колдуна. Он многоликий и многомерный, он прикасается длинными 
тонкими пальцами ко лбу, и браслеты на его запястье позванивают. Он потирает 
уставшую шею, и поют цепочки. Колокольцы на окне охотно отзываются. 
Он открывает глаза с красным как брусничное варенье бельмом и молочно-белой 
радужкой без зрачка. И чуть улыбается. 
Джисон никогда не видел, как горят на кострах колдуны, но теперь он видит, 
как ворожит сожжённый колдун. 
— Я стал намного лучше видеть, знаешь, — признаётся Сынмин; указывает на 
глаза. — Это мешало. Я так сильно цеплялся за зрение, от которого и так почти 
ничего не осталось, что не видел всего остального. Теперь легче. Глаза мне 
больше не мешают, и я вижу то, что с их помощью не увидеть. Дом. Души. 
Чердак. То, что за ним. И время – самую малость. 
182/192


Джисон сглатывает оторопь. 
— Ты видишь... будущее?
— Не будущее – время, я же сказал. Это другое. А впрочем... — он вздыхает. — 
Сейчас ты не поймёшь. Но это тоже ненадолго. Скоро ночь. 
— И что тогда? — дрожа сердцем уточняет Джисон. 
Сынмин пожимает плечами. Ветер ударяет в окно, и где-то далеко-далеко 
раздаются первые песни грозы. Небо дрожит. 
— Ты знаешь. Ты давно уже всё знаешь, Джисон, просто не помнишь. Я тоже не 
помнил. А ведь нам уже давно всё рассказали. Так глупо, — он снова слегка 
улыбается уголками рта; кивает на дверь. — Нас ждут там, наверху. Пока только 
вас с Минхо, вернее. 
Сынминовы побрякушки так великолепно сочетаются с воем надвигающейся 
грозы, словно они всю жизнь репетировали вместе одну симфонию. Мелкие 
задорные поцокивания на фоне ненасытного ветра. 
Джисон разжимает ладонь на покрывале. 
— Мы с Минхо должны уйти... на чердак?
— Вы не обязаны, — поправляет Сынмин. — Но вас ждут. Вы можете отказаться. 
У вас есть всего одна возможность – сегодняшняя ночь. Я проведу вас. Другого 
шанса не будет. 
Вопросы съедают Джисона, как сытное блюдо. Он знает ответы, но хочет 
услышать их от кого-то другого. 
— Феликс, Чанбин и Чан... Они там? Это они ждут нас?
Сынмин молчит, и Джисон боится этого молчания. Оно слишком многозначное. 
Слишком воздушное и многослойное. Сынмин похож на оракула, а оракулы 
никогда не дают конкретных ответов. 
— Да, — просто произносит Сынмин несколько секунд спустя. — Они в том числе.
— А вы? Вы с Чонином?
— А что мы?
— Ну, вы что же – не пойдёте тоже? Останетесь здесь?
Сынмин вздыхает – тяжёлым вздохом. Так вздыхают глубокие старики. Сынмину 
всего пятнадцать, но он прожил уже много жизней. Всего за одну ночь. И 
переродился бессмертным. 
— Нам пока рано. Чонин ещё мал, дом не сможет пропустить его. Чонину нужно 
немного подрасти, потерять веру в чудеса, а потом вернуть её. И тогда у него 
выйдет пройти. А что насчёт меня... Кто-то должен приглядеть за Чонином. 
183/192


Ближайшие месяцы ему будет непросто. И кто-то должен помочь Чонину 
перейти, когда придёт время. Так что я останусь здесь, пока он не будет готов. 
Вот значит как. Вот значит как...
Джисон разглядывает одуванчики, пробивающиеся сквозь половицы. Крохотные, 
кнопочные, с узкими тельцами, которыми прошита ткань мироздания. Весь мир – 
это полотно со швами из одуванчиковых стеблей. От них отчётливо пахнет маем. 
И млечным соком. А сильнее всего – Феликсом, и Джисону мерещится, что он 
почти слышит его голос. 
Но это фантазия, разумеется. Джисон уже научился отделять её от обезумевшей 
реальности. 
— А если мы не пойдём? — омертвевшим голосом озвучивает он. Сынмин 
морщится. 
— Не морочь мне голову. Я уже знаю твоё решение, Джисон, и я знаю решение 
Минхо. Я вас видел. Чердак готов. Поэтому лучше иди приготовься и ты – вы оба. 
А мне нужно отдохнуть. Протащить двоих живыми – это нужно сильно 
постараться. 
Ворчливый Сынмин – это естественный, первородный Сынмин, и Джисону почти 
кажется, что всё в порядке. Что всё как обычно, и ничего особенного не 
происходит. Что в доме на окраине на крыше горит луна, стекая каплями через 
трещины прямо на кухню – и там капли застывают, будто янтарь, превращаясь в 
электрическую лампочку без абажура. Лампочка освещает накрытый клеёнкой 
стол, газовую плиту, которая кормится от баллона с вечно заедающим винтом и 
драчливый своевольный холодильник, не раз прикусивший пальцы Чанбину. А за 
столом обычно сидит Феликс и дожёвывает оставшееся после Сынмина – после 
того, как заварит успокаивающий ромашковый чай. Чай будет пить Чан, 
привалившись к стенке, а Минхо будет готовить ужин, потому что никого плита 
не слушается так же славно, как и его. 
Вот такой должна быть их жизнь. 
Вот такой она и была. Джисон спускается на кухню, на которой буйствует 
прорвавшийся, наконец, луг, и гладит высокую, по пояс, траву. Гладит дом по 
ласковой шёрстке. Плющ обвивает провод лампы. Абажур всё-таки появился – 
цветочный. 
Когда Джисон возвращается обратно в комнату Минхо, тот сидит, спустив ноги с 
кровати в мягкий подлесок, и сжимает голову между ладоней. Джисон пугается 
сразу в двери. 
— Болит?
Минхо поднимает на него лицо. 
— А? Нет. Просто гудит немного. Сейчас пройдёт. Мне снился странный сон. 
Джисон проходит вглубь, отодвигая лезущие в лицо ветки, и садится рядом. 
Минхо ложится лбом на его плечо. 
184/192


— Не сон, — говорит Джисон, поглаживая по волосам. 
— Не сон, — спокойно соглашается Минхо. 
Они сидят на одеяле, окружённые зацветающим ворсом и нежностью. За окном 
беснуется освободившийся ветер и сносит деревья, словно столбики для игры в 
лапту. Небо превращается в поле битвы. Там волны вгрызаются в волны, терзая 
шеи, и копья гремят так, что дрожит земля. Чья-то прозрачная пресная кровь 
прольётся сегодня прямо из облаков. 
— Мы уходим сегодня, — говорит Минхо. — Ты знаешь?
— Знаю. Я разговаривал с Сынмином. 
— Дом показал мне его, — Минхо вздрагивает, и Джисон сжимает его пальцы. — 


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   22




©emirsaba.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет