1. Из костей течёт
поэзия беспризорной весны
История, произошедшая в 20ХХ году, отпечаталась в школьных журналах, в чьих-
то личных дневниках и в царапинах, которые ученики выскоблили ручками и
циркульным остриём на деревянной поверхности парт. Но сильнее всего – в
памяти. Разумеется, в памяти.
И в памяти же она сильнее всего исказилась. Лица, слова, имена и чьи-то
вырванные прямо из сердца признания смешались, спутались, словно нитки-
вены, они смотались в такой плотный колтун, что даже свидетели не взялись бы
утверждать, что из пересказанного произошло на самом деле. Свидетели и без
того были неразговорчивы. Некоторые замолчали навсегда. Возможно, именно
поэтому, перешедшая из уст в уста, эта история перекинулась яркой птицей-
манифестом, испуганной жуткой сказкой, чьей-то славной ночной страшилкой,
бережно и торжественно передаваемой из ладоней в ладони под грязной
тряпкой темноты вместе с обрывками детских сердец; и чаще всего – песней-
колыбелью, от которой неизменно снятся самые нежные кошмары, и которую
невозможно отпустить, не обвив ею руки до самого локтя, пока она не подойдёт
к концу.
Эта история произошла весной, в самом её конце, когда южный ветер слизывал
остатки снега с побелевшего от химикатов асфальта. Она произошла, когда
огрубевшие за зиму деревья показали молочные зубы-почки. Когда в
сладкопахнущую влажную землю хотелось зарыться носом.
Берегитесь клыкастых выродков весенней поэзии, бесстрастные дети!
Самые искренние безумства совершаются из любви.
Эта история произошла, когда дом впустил своего последнего жителя.
***
— И как вы себя чувствуете в последнее время?
— Если честно... не лучше.
— Можете назвать, какие эмоции вы испытываете прямо сейчас? В этот момент?
— Ну, э-э-э... Усталость, наверное. Это эмоция? В любом случае, оно ощущается
особенно сильно. И наверное... не знаю, страх? Что-то вроде смеси страха и
отчаяния. Ощущение, как будто впереди не будет ничего хорошего, и от этого
жутко. Но это всё такое... притупленное. Сожаление. Наверное, особенно сильно
я испытываю сожаление.
Зелёные глаза за тонкими стёклами очков-прямоугольников – Джисону всегда
очень нравилась его психиатр. Когда они встретились впервые, почти два года
назад, ему было четырнадцать. Вернее, вот-вот исполнялось. Он был
3/192
остродушным подростком с кинжальными коленками и взглядом из пенопласта.
Тёрся вечно обо всех глазами-стеклышками, и от этого в ушах сразу противно
скрипело.
В пятнадцать с огрызком Джисон остаётся таким же бестолковым ребёнком,
только больше не прячет коленки за швами и с меньшей охотой мечет бисер
своего мнения. Он сильнее напоминает грызуна, чем уличного щенка.
Повыпадали молочные зубы. Они хранятся у него в особенной шкатулке, потому
что зубная фея их не забрала – мама ошиблась.
Джисон не может её осуждать. Такой мусор он сам не взял бы, даже если бы
заплатить предложили ему.
— Как таблетки? Чувствуете изменения?
Боже, а ведь она хорошая! Действительно хорошая. Не сказать, чтобы Джисон
был как-то особенно ей небезразличен: у неё полная запись, он знает, и таких
Джисонов у неё – пять штук четыре раза в неделю по часу, а ещё
профессиональные семинары и обучение; и всё ж-таки взгляд у неё человечный.
Человеческий. Сшитый из сострадания, сцепленный, как металлическими
скрепками, чуткостью, она глядит, как глядит кошка-мать на людского
отпрыска, и говорит так, как случайный прохожий будет говорить с тобой на
вокзале, если вам случится зацепиться душами.
— Я спать начал больше, — говорит Джисон, потому что что-то сказать надо. —
Хочется часов по двенадцать, иначе вообще не соображаю. Это считается?
На самом деле, он всегда недосыпает, это не новое. Просто кажется, что нужно
что-то ответить? Ему ведь четвёртый месяц подбирают препараты, это начинает
вызывать чувство вины – он должен бы дать хоть какой-то результат. Как будто в
том, что таблетки не действуют, есть его вина. Как будто он плохо старается.
Как будто если он будет усерднее – что-то изменится в химии его мозга.
Она улыбается ему – это вежливость, разведённая с искренностью. Странноватое
варево. Джисон привык, что на него вечно глядят со скидкой. Он просроченный
йогурт, который ещё готовы забрать только лишь потому, что срок годности
истёк нынешним утром.
— Считается, конечно. Это частая реакция, не волнуйтесь – возможна лёгкая
заторможенность и головокружения первое время. Или тошнота. Беспокоиться
стоит, только если через две недели побочные эффекты не пройдут.
Джисон пожимает плечами:
— Да это и на побочные эффекты-то не похоже. Вот от лоразепама...
Вот от лоразепама...
Лоразепам подошёл Джисону немногим лучше мышьяка – пришлось быстро
отказаться. Его скручивало в жгут, будто то полотенце, которое мама выжимает
перед сушкой, его ломало в костях, как деревянную игрушку, и пропадало
зрение – тогда он научился нежному смирению, лёжа в полнейшей темноте на
кровати и вглядываясь внутрь собственной головы, потому что глаз не было, и не
было всего мира, а только одна сплошная ужасающая темнота, и это не было
4/192
похоже на ночь, а было похоже только на смерть или конец света.
Да, от лоразепама Джисон отказался довольно быстро. От смирения пришлось
отказываться дольше.
— Если будут ещё какие-то странные ощущения – не бойтесь говорить мне. Мой
номер у вас есть.
Она напоминает каждый раз, как будто это действительно входит в перечень её
обязанностей. Джисон не знает, может и входит. Мама оплачивает ровно один
сеанс раз в месяц – больше времени Джисон занимать не готов. Это невежливо.
Он не хотел бы разбираться с собой ещё и в нерабочее время.
Они прощаются так же, как и всегда – вежливо, но без какого-то особенного
чувства удовлетворения. Порой Джисону кажется, что он ходит сюда, как на
школьные отработки – хотя сам же просил мать отвести себя к специалисту. Его
поролоновое сердце стучит так глухо, а в голове-аквариуме почти отсутствуют
звуки. Он практически привык к этому ощущению – или, если быть совсем
точным, забыл, как бывает иначе. Депрессию ему поставили в четырнадцать,
хотя ясно было, что это с ним уже давно. И даже непонятно точно, что именно
«это» – иногда Джисону кажется, что это он сам выбрал себе диагноз, а все
остальные согласились, чтобы он отстал наконец. Даже разбираться не стали.
Джисон не уверен толком, что хоть кто-то правда хочет понять, что с ним.
Джисон смутно помнит детство, отсечённое от него стеной из жутких
воспоминаний его юбилейного десятилетия – меланома съела отца меньше, чем
за три месяца, а последнюю неделю он слабо походил на человека. Джисон ещё
не забыл, как сидел в своей комнате, упершись взглядом в коробку телевизора,
где крутили первые сезоны «Наруто». За соседней стенкой выл умирающий отец.
Он был похож на слабоумного младенца или бестолкового щенка, которому
отковыряли лапу и выцарапали нос. Пустоглазое вопящее чучело. И меньше
всего он был похож на отца.
Звук, который раздаётся, когда язычок ремня безопасности фиксируется в замке,
напоминает щелчок выключаемого телевизора. Внутри пластикового куба гаснут
лампы, и Джисон остаётся один на один с сиплым воем ночного чудовища в
тёмной комнате без нормального замка на двери. Однажды то, что скулит за
стенкой, придёт и за ним, и ему негде будет скрыться.
К счастью, это всего лишь ремень.
— Как прошло занятие? — это мама; она никогда на него не смотрит после
психолога, и делает вид, будто внимательно проверяет дорогу перед выездом.
Поправляет красный шарф на шее, даже не задумываясь. На самом деле –
Джисон уверен в этом наверняка – ей просто невыносимо смотреть на то, во что
он превратился. В пятнадцать лет он больше напоминает костлявую зарисовку
из числа тех, что он сам делал, сцарапывая с книжек себе в блокнот
изображения забавных средневековых скелетиков. Он и сам в некотором роде
забавный скелетик – поигрывает погремушечными костями и насвистывает
ненавязчивые мелодии дыркой в черепе. Наверняка, мама хотела себе не такого
сына.
— Нормально, — и он принимается ползать руками по всему вокруг: расстёгивать
дутую синюю куртку, стягивать с обросшей пустой головы шапку с облезающими
5/192
рисунками, поправлять дырки на коленках, чтобы они не разошлись вдоль
штанины. Всё, что угодно, лишь бы продолжать эту бестолковую игру – делать
вид, что у них всё в порядке.
Начинает радостно щёлкать поворотник, и Джисон ударами сердца
подстраивается под ритм. Ещё можно в такт стучать зубами. Или хрустеть
пальцами – в надежде, что рано или поздно они отвалятся.
Ещё можно свернуть себе шею ночью – с таким же звонким хрустом.
Или сплюнуть молодость вместе с кровью из вскрытого горла.
Джисон часто думал об этом.
Интересно, он доживёт до отцовской смерти?
— Что говорит доктор Ким?
Он пожимает плечами. Грязное лобовое стекло клеит наклейки-капли прямо на
расцветающий город. Весна запоздала – она старательно навёрстывает
упущенное к концу апреля, и вся лезет из кожи вон. Хёнджин говорит, это
здорово – солнце, почки и самая громкая за последние годы капель. Джисону
иногда хочется забраться головой в сугроб, и чтобы тот растаял у него прямо в
лёгких. Он честно сопротивляется желаниям.
— Наверное, таблетки подошли, — наконец отвечает Джисон. — Будет видно
через пару недель. Но, похоже, в этот раз без побочек.
Он не знает, что ещё ей сказать. Что она может знать о том, как Джисон себя
чувствует? Когда отец умер, она отправила его к бабушке – своей матери. Как
будто Джисон был помехой. Как будто его было проще смахнуть в сторону, чем
разбираться с его проблемами. Так стряхивают крошки с грязного стола или
стирают пыль с полок. Чтобы не привлекало внимания. Чтобы не было видно.
Тогда ему было десять, а сейчас ему пятнадцать. Мама не знает как минимум
трети Джисона. Она не знает его вообще.
— Скоро конец учебного года, — аккуратно добавляет она; из печки шпарит так,
словно сейчас февраль. — Ты будешь в состоянии писать контрольные?
Это похоже на безропотный танатоз. Иногда Джисону хочется притвориться
мёртвым, чтобы от него все отстали. С экзаменами, с домашними обязанностями,
со списком прочитанных книг и с будущим. А если у него не будет никакого
будущего? А если он всего лишь морская чайка с пределом в семнадцать лет?
Он пережил сов, голубей и попугаев-неразлучников, хотя ему не с кем было
разлучаться. И даже домашнюю курицу. Интересно, у него выйдет дотянуть до
цапли?
— Буду.
Вообще-то, хочется плакать. Это иглоукалывание прямо в грудь. Препарация
сердца. Если очень долго и очень старательно разматывать нервы по ниткам, а
потом хорошенько подготовить пряжу, то из Джисона выйдет славный свитер с
6/192
горлом-трубой. Он будет вопить по ночам и душить своего владельца. Джисон
хотел бы, чтобы в нём видели не только заготовки и травмы. Не только сквозные
дырки.
Но Джисон знает, что в глазах окружающих он больше состоит из воздуха,
свистящего в его пробитой психике, чем из него самого.
Тридцать минут на машине до дома – это тридцать минут дискомфорта,
смущения и неловкости. Это тридцать минут самого фальшивого Джисона из
тех, которыми он обычно прикидывается. Джисон рассыпается на все свои
поддельные личности сразу, нелепо собирает себя из них по обломкам, и на
выходе получается такой несуразный Франкенштейн, что Джисону самому с себя
тошно.
Машина причаливает у подъезда.
Автомобиль становится пустоглазым – это мама гасит фары. И затихает печка.
Джисон автоматически достаёт из карманов перчатки-митенки – без пальцев и с
торчащими нитками, глупые детские, полученные в подарок от Хёнджина на
позапрошлый день рождения.
Кто вообще дарит зимние перчатки в мае?
Ну кроме самого Хёнджина, разумеется.
Мама отстёгивает ремень и свою тяжко натянутую выдержку – всё разом.
Джисон не смотрит на неё, но видит сразу десяток её лиц: в сложенном боковом
зеркале, в стёклышке, болтающемся над солнцезащитной шторкой, в маленькой
глянцевой бумажке-пропуске, приткнутой под лобовое стекло, и где-то в
периферическом зрении, которое так отчаянно старается ослепнуть.
Чаще всего Джисон видит маму во снах, и он предпочёл бы, чтобы она там и
оставалась.
— Джисон, — говорит мама, и Джисон хочет пробить себе лобную кость чем-
нибудь очень тяжелым – металлической трубой или своей усталостью. — Я
понимаю, что тебе сейчас непросто, и ты наверное думаешь, что у меня полно
дел, кроме тебя. Но что бы ни случилось, я хочу, чтобы ты знал, что ты ни в чём
не виноват. И если ты захочешь со мной о чём-то поговорить – я буду рада тебя
выслушать.
Она ничего не понимает, разумеется. Как и всегда. Только думает, что понимает.
Если бы Джисонов взгляд был перочинным ножом, он уже исцарапал бы лобовое
до острогранной стеклянной стружки. Набил бы себе ею глотку и проглотил. Он
и так всегда ощущает себя чучелом, у которого в груди поролон вместо сердца.
Жаль, что Джисонов язык – не мармеладная змейка. Он откусил бы ей голову от
злости и сожаления.
— Всё круто, мам, — и он так и не поворачивает к ней лица. — Спасибо.
Вместе с щелчком ремня безопасности щёлкает что-то в груди. Какой-то
механизм. Это сострадание, наверное. Так звонко ломается сочувствие, которого
Джисону не хватает и на себя.
7/192
Жаль, что у Джисона нет сердечной недостаточности или чего-то вроде неё. Он
бы хотел сдохнуть тихо, внезапно рухнув на ковёр своей комнаты от разрыва
сосудов или от мерцательной аритмии. Его нашли бы уже холодным, с белыми
щеками и пустым взглядом. Наверняка перед смертью он перестал бы видеть –
лежал бы на полу и глядел в пустоту, отрезанный от мира и отрезанный от себя
тоже, рассматривал бы великое бесконечное Ничего и ужасающе предвосхищал
неотвратимость. Беспомощно валялся в темноте.
Он бы так и не дожил до цапли.
Но это не сердце щёлкает, а всего лишь ремень. Вывалившись из салона машины
прямиком в весну, Джисон мочит ноги в растаявших чувствах.
***
Хёнджин. Хёнджин – это соцветие юношеской безалаберности, своеволия и
искренности. Хёнджин состоит из тонких бумажных наклеек из-под жвачек, из
дешёвых круглых глазастых значков (50 у.е. за штуку) и из икающего смеха,
больше напоминающего шипение возгорающих проводов. Ещё немного – из
обгрызенных пухлых губ и обгрызенных тонких пальцев. И самую малость,
разумеется, из самоотверженности.
Когда они познакомились, Джисону было семь, а подружились они, когда
Джисон болтался мысками кроссовок над краем лестницы, перебравшись через
перила, и размышлял, сколько костей получится переломать, если рухнуть вниз
на ступеньки и пролететь пару пролётов. Тогда Джисон ещё не хотел умереть.
Тогда он так сильно хотел жить, что был готов выбить себе коленные чашечки
кухонным молотком для мяса или вышить на запястных венах картину
крестиком, лишь бы ещё на минутку почувствовать себя живым.
Наверное, это Хёнджину в нём и понравилось.
Хёнджин был непростительно, до завистливых слёз нормальным, и столько в нём
было безнадёжно здорового, что первое время Джисон его побаивался. У
Хёнджина были нормальные оценки (включая требуемое количество троек),
понимающие родители (самую капельку излишне любопытные) и кроссовки
adidas superstar с золотистой наклейкой на язычке. Последнему пункту Джисон
завидовал особенно сильно.
На пятом году обучения, когда их класс перевели из широкого кабинета на
втором этаже в какую-то неясную коробку на третьем – Хёнджин сел рядом с
Джисоном за парту, и так всё началось. В одиннадцать Хёнджин сломал руку,
навернувшись на физкультуре с турника, пока учитель отвернулся, чтобы помочь
девочкам. Кость хрустнула так звонко и радостно, что девочки завизжали.
Хёнджин хохотал от боли, как полоумный, и грыз ворот футболки, пока не
приехала скорая. Джисон взял привычку навещать его в больнице после уроков.
А Хёнджин взял привычку с ним дружить.
Но сколько бы разноцветных сверкающих воспоминаний не помещалось в класс-
коробку, Джисон так и не испытывает к нему той трепетной возлюбленной
нежности, которую испытывал к стерильно-чистой, лишённой цвета и запаха
больничной палате, где Хёнджин лежал почти пять лет назад, засунув свой
8/192
восхитительный перелом в гипсовый чехол. Там тошнило от привкуса моющего
средства на языке, и хотелось щёткой натереть себе желудок от
снисходительного взгляда раздувшейся санитарки, до того отчётливо внутри
что-то тухло. И по вечерам казалось, что бесконечный храп бабулек (бессменных
хранительниц места) вызывает кровоизлияние в мозг.
И всё-таки Джисон любил больницу.
Возможно только потому, что не лежал там сам, и на ночь возвращался домой.
Хёнджин явно не чувствовал к палате той же привязанности. Он чувствовал
привязанность только к кровати, когда забавы ради обматывал гипс длинной
лентой с карабином на конце и защёлкивал его на металлической раме
изголовья. Протестовал против похода в больничную столовую. Его тошнило от
местной капусты.
Джисон начал таскать ему дешёвые крекеры со вкусом лука из магазина через
дорогу, и до самого заката они сидели, прижавшись плечом к плечу на узкой
койке с тонким и жёстким матрасом, и расхрустывали на зубах затвердевшие
квадратики, дыша сумерками и самую малость – отрочеством. Листали журналы,
которые мама Джисона покупала для него в киоске раз в неделю: про насекомых,
про Гарри Поттера, Бакуганов и ещё какой-то сборный, про мультфильмы, где в
конце обязательно был разворот с комиксами о Гарфилде.
Так что логично, что больницу Джисон полюбил намного сильнее, чем в
результате любит школьный класс. С ним у него намного меньше сладких и
щёлкающих воспоминаний.
Из хорошего – в классе почти всегда есть Хёнджин. Беззаботное бесовское
создание с нечеловечески быстро растущими волосами. Хёнджинова мать то и
дело пытается успевать стричь его – и всегда запаздывает. Хёнджин носит
заколки в карманах школьного пиджака, цепляет их на лацкан, ворот рубашки,
на собственную беспечность; а резинки рассовывает, будто конфеты, по разным
отделениям рюкзака, и они высыпаются, вываливаются из его сумки или пенала,
словно чеканные монетки, выбитые копытцами золотой антилопы – в бессчётных
количествах. Джисон ни разу не видел, чтобы Хёнджин хоть когда-то
использовал их по назначению. Обычно он делает из них рогатки, мастерит
браслеты или плетёт кольца; словом, создаёт всё то, что идёт в их классе
бесценной валютой.
Джисон залетает в кабинет математики за три минуты до начала. На его сумку
наколоты значки, подаренные Хёнджином, а сердце наколото на длинную
шпажку, и каждый раз, рушась во внешний мир из своего собственного, Джисон
прячет это всё поглубже, как прячет школьный дневник в самое дальнее
отделение.
— Не опоздал?
Хёнджин снимает с соседнего стула рюкзак, спешно освобождая место.
— Квак ещё не приходил. Ты сделал домашку?
Кваком они называют учителя Пака – за его лёгкое заикание и неутомимые
попытки побыстрее проскочить мимо нелюбимых звуков. Случайная детская
дразнилка переродилась бессердечной традицией: учитель Пак вёл математику
9/192
только у семи классов, а нарекли по-животному его всей школой.
— Немножко. Что задали?
Хёнджин хохочет. С задней парты раздаётся усталый вздох.
— Вы, бестолковые, хоть бы раз сделали уроки. Как вы собрались сдавать
экзамены?
У Хэин вытянутые кошачьи глаза и пухлые губы, но самое крутое в ней – не
прямые волосы, а прямолинейность. Порой Джисон жалеет, что она не парень:
наверняка она круче всех играла бы в футбол, пробивая мячом вратаря насквозь.
Впрочем, она и без того самая клёвая девчонка, которую им с Хёнджином когда-
либо приходилось знать.
— Экзамены только в следующем году, — улыбается Хёнджин, вполоборота
наваливаясь локтем прямо на чужие учебники. — Ты сделала домашку?
Она вырывает стопку книг вместе с тетрадями прямо из-под Хёнджинового
локтя; так резко, что Хёнджин пластается грудью на её парту и смеётся. Из него
сыплются резинки для волос. Хэин невозмутимо подхватывает одну и собирает
гриву в хвост, предупреждая неизбежное учительское недовольство.
— Сделала. Списать уже не успеете – там четыре страницы с уравнениями.
Джисон морщится, вываливая на свою половину парты всё подряд: учебник по
математике, тканевый пенал со сломанными карандашами, круглые пластиковые
фишки с Покемонами, несколько случайных тетрадей, жизнелюбие. Что-то из
беспорядка точно пригодится.
— Ну вот, — Хёнджин наигранно вздыхает. — А я так надеялся напроситься
сегодня к доске. Джисон?
— Разумеется, — мрачно соглашается Джисон, пытаясь сообразить, какая из
тетрадей – по математике; твёрдый ворот пиджака неприятно трёт шею, а
галдёж с первых парт мешает собирать рассыпающиеся мысли. — По-моему, я не
взял тетрадь.
Хэин закатывает глаза, а Хёнджин – рукава школьной рубашки.
— Так может, и ну её, математику эту? — вдруг подлизывается он. — Пошли на
чердак. Всё равно оба не готовы.
Джисон косится с сомнением:
— А если влепит за отсутствие?
— Не влепит, — Хёнджин виснет у него на плече. — Он только за пропуск
контрольных ставит, если без справки. Сегодня ничего не обещали. Зато если
вызовет – нам точно хана. Ну пошли?
На задней парте цокает языком Хэин. К счастью, у неё нет соседей. Джисон не
удивлён: он тоже выдерживает жгучий взгляд только потому, что ловит его
10/192
преимущественно затылком, а затылочная кость у него плотнее лобной. В
противном случае, не исключено, что Джисон уже давно сильнее напоминал бы
пахицефалозавра.
— Нет, серьёзно? Снова? Вас же так скоро выгонят! Балбесы...
Хёнджин ослепительно улыбается, так что ещё немного – и по его щекам пойдут
трещины. Джисон уверен, что если они лопнут, то оттуда тоже посыплются
заколки и резинки.
— Мне приятно твоё небезразличие, Хэинни, но не капай на мозг. У нас с
Джисоном у обоих по матану твёрдые четвёрки.
— Вам, похоже, стоит пореже проматывать не только математику, но и физику.
Ты забыл свойства твёрдых предметов? Ваши четвёрки больше напоминают дым.
— Вообще-то, у меня три-восемьдесят средний балл, — отмечает Джисон. — Это
уверенная четвёрка.
— Ага, — Хэин явно не полнится тем же энтузиазмом. — До первого прогула.
— Ну вот мы и проверим! — Хёнджин расстёгивает тканевую пасть рюкзака и
ссыпает ему в брюхо все принадлежности разом, смахивая их широким
движением с края парты. — Считай это научным экспериментом. Нам же нужно
проверить гипотезу?
— Мы в этой четверти ещё ни разу не пропускали, — соглашается Джисон и тоже
торопится засунуть всё побыстрее обратно в сумку.
— Литература. Химия – дважды. Физкультуру даже считать не буду. И классный
час.
Хёнджин сияет:
— Ну вот видишь! Ни одной математики. Чувак, будь добр, проверь коридор, —
это Джисону, а следующее – уже снова Хэин; Хёнджин ловит её взгляд, как
верёвкой, мигом делается жалобнее и в сотню раз очаровательней. — Будь
другом, прикрой нас, ладно? Если что – мы опаздываем. Или у зубного. Или
трамвай сломался.
— У обоих? — изламывает бровь Хэин.
— На твой выбор!
Коридор встречает их необычайной, лезвенной тишиной, готовый предать в
любой момент. Старые половицы скрипят, как чьи-то кости. Хёнджин в
последний момент вспомнил прихватить сброшенный на спинку стула пиджак, и
теперь помахивает им, трупно висящим через предплечье, как дворецкий
накрахмаленным полотенцем. Джисон тоже хотел бы сбросить пиджак –
желательно с крыши. И никогда больше с ним не встречаться.
Всю дорогу до чердака они оглядываются, чтобы случайно не напороться на
завуча или завхоза, и особенно внимательно – на лестнице. От каменных
ступенек всегда веет могильным холодом, на них самое милое дело морозить
11/192
поясницу или хранить мёртвые тела, чтобы не испортились. Маленьким, Джисон
представлял, что на подвальном этаже живут духи, которые выползают только
по ночам или рано утром на первом уроке, пока никто не видит, и пока уходящая
ночь кусает сонных школьников до слепоты.
Теперь на подвальном этаже обитает он сам и Хёнджин – если на чердаке уже
занято.
Но не в этот раз. В этот раз дверь поддаётся легко, скобля зубами-занозами по
вздувшемуся пузырчатому линолеуму, и пустой чердак встречает их охотно,
сразу ломая носы запахом дыма и подгнивающей земли.
Они сбрасывают рюкзаки на ржавый стул около входа: у стула протёрта
матерчатая сидушка и шатается перекладина на спинке. Его притащили сюда с
помойки сами ученики – когда бестолково обживали помещение, ключ от
которого обнаружился случайно. Хёнджин вешает пиджак на прибитый к стене
крючок. Джисон стягивает свой и кидает поверх собственной сумки. Из
многочисленных горшков, перетащенных сюда из кабинета биологии, несёт
стоячей водой. Растения ползают по полкам и полу нескончаемыми
конечностями, каждую из которых невыносимо хочется разорвать по суставам,
чтобы не лезла под ноги. Джисон сдерживает позыв наступить на лист.
Но вода, гниль и цветы – это всё детские игрушки. Сильнее всего здесь пахнет
дымом. Чьей-то выкуренной душой.
Хёнджин открывает единственное окно нараспашку.
С улицы сразу заваливается апрельская прохлада. До мая остаются считанные
дни, и воздух теперь ощущается истлевающим, пепельно-зыбким. Чердак воет
сквозняком, и Джисон припирает дверь стулом. В раму, чтобы не стучало,
приходится подставить чью-то керамическую чашку.
Хёнджин достаёт сигареты.
Джисон не курит, но он привык. От Хёнджина вечно пахнет никотином – это его
фишка и его шарм. Он долговязый, со скелетом на вырост, тонкими запястьями и
безупречным взглядом самоповреждённого подростка. Он высекает этот взгляд
мастерски, чтобы мимикрировать под цветовую гамму Джисона. Чтобы они
сочетались своей болезненностью.
Если Джисон не справляется со своей ломающейся психикой, то Хёнджин свою
раздирает плоскогубцами для металла, чтобы Джисону не было так одиноко
сходить с ума.
Хёнджин пристраивается на подоконнике, подобрав под себя одну ногу, и ближе
подтаскивает пепельницу. Несколько раз щёлкает дешёвой зажигалкой с
логотипом местного продуктового, прикрывает драгоценную палочку и, наконец,
подпаливает сигарете хвост.
— Я тебе вчера звонил, ты не брал трубку, — выдыхает он вместе с дымом.
А, так вот в чём дело. Не в математике. Так бы сразу и сказал.
Джисон пожимает плечами, пристраиваясь у рамы напротив Хёнджина.
12/192
— Не слышал, наверное.
— Плакал?
— Самоистязался.
Хёнджин никогда не осуждал слёзы. Их не осуждала его мама и старшая сестра
– этот талант Хёнджин унаследовал у них. Джисон сам несколько раз видел, как
он ревёт. Первый раз – когда Хёнджин расколошматил о дерево свой новенький
велик (и собственные суставы, причём намного сильнее), второй – когда они
смотрели «Титаник» на кассете с отвратительным переводом; и последний, чуть
меньше года назад, когда у Хёнджина подох Карл Маркс. Классная псина,
испанский мастиф. Вечно лизал Джисону руки. Ему было двенадцать лет, и у
него отказала одна почка, так что это было вполне ожидаемо. Но Хёнджин всё
равно ещё неделю не ходил в школу.
— Как мозгоправ? — он глубоко, с наслаждением затягивается. Джисон как-то
попробовал закурить Хёнджинову сигарету, но так и не понял, в чём прикол.
Только в лёгких щипало – будто туда набило репьёв.
— Как обычно. Пробуем новые таблетки.
— А ещё?
— А что ещё?
— Ой, да ладно, Джи. Ты бы не пропустил мой звонок, если бы всё было
нормально. Тем более, я потом звонил на домашний. Твоя мама сказала, что ты
был занят.
Стоило догадаться, что так просто Хёнджин бы это не оставил. Его
настойчивость порой раздражала. С ним никогда не хотелось играть в крестики-
нолики на уроках – он играл до победного просто из принципа. Приносил в
жертву свою успеваемость, но что самое худшее – не боялся втянуть в
дорогостоящий ритуал и кого-нибудь другого.
— Доктор Ким хочет взять на карандаш пограничное. Она пока не уверена, но
вроде как есть подозрения. Хотя, возможно, это симптоматика депрессии – из-за
того, что мне прошлые препараты не подошли. Или смешанного расстройства.
Скорее его. Короче, она не уверена.
Хёнджин вшивается пальцами в волосы. Сбивает пепел в одноразовую
пластиковую тарелку и тянет:
— Сколько у вас там, блять, названий этих?
— Ой, завали ебало, — огрызается Джисон.
Он не хочет срываться на Хёнджине, тем более, что Хёнджин не заслужил; но в
последнее время ему всё тяжелее контролировать всплески агрессии. Он то
сидит, запершись в комнате, и часами смотрит, как пластиковая игрушка-
цветочек размахивает туда-сюда бестолково улыбающейся головой,
перерабатывая фальшивую солнечную энергию из настольной лампы; то рычит и
13/192
пинает игрушки, разбросанные по полу как раз для того, чтобы попадаться под
ногу, когда Джисону вздумается что-то расколотить.
Чаще всего под руку попадается только собственное сердце-копилка. Оно
держится очень стойко, но Джисону интересно, сколько разного добра может
оттуда вывалиться, если расколошматить себя об стену.
— Извини, — высекает вслед Джисон. — Я не хотел.
Хёнджин отмахивается, словно и не заметил. Он вообще сказочно незлопамятен.
Другой на его месте уже закопал бы Джисона ночью в лесопарке.
— Ты извини. Я ничего такого не имел в виду.
Джисон притыкается виском к стене возле окна, прячет исколотые иголкой для
шитья пальцы в карманы школьных брюк. Дым от Хёнджина надувает обратно
на чердак, и растения неловко покачиваются, уворачиваясь.
— Если кто-то узнает... про психолога.
— Пиздец, — соглашается Хёнджин. Получается очень ёмко.
Джисон старательно маскирует свои проблемы под переходный возраст –
учителя готовы списывать на него всё подряд – хоть худобу, хоть галлюцинации,
– а школьникам вообще по барабану. Они будут обтёсывать и шлифовать кулаки
по поводу и без, главное – показаться чуть менее нормальным, чем остальные.
Чуть менее ценным. Психи – они же явно не той же стоимости, что и здоровые
люди?
Однажды Джисон видел, как компания парней его возраста забила во дворах
странноватого студента, потребовавшего закругляться с блейзером. Это была
зима, и выбитых зубов на снегу видно не было. Зато было видно, как желудочный
сок с кровью проел дыры в сугробах. И сломанные пальцы, неестественно
прогнутые в нескольких местах.
Джисон знает, что не все такие, но...
Но кроме того, он знает, что если попасться в лапы именно таким, то мысль не
утешит.
А ещё – что и без отбитой печени можно сделать достаточно больно.
Джисон не хочет.
— А что таблетки? — интересуется Хёнджин. — Работают?
— Вроде того. Спать стал крепче. Но там это... накопительный эффект. Потом
станет ясно.
— Что, вроде как в змейке? — со смешком. Джисон улыбается.
— Ага, вроде как в змейке. А потом ты становишься большим и длинным и
откусываешь себе хвост. И гейм-овер.
14/192
Хёнджин хохочет:
— Давай без гейм-оверов. Там новая серия «Сейлор Мун» вечером.
— А, ну раз «Сейлор Мун», — соглашается Джисон. — Тогда конечно придётся
отложить.
Хёнджин в открытую обожает мультфильм про девочек-воительниц в
тельняшках. Больше всего он любит Сейлор Марс.
Джисон любит Хёнджина.
***
Но с «Сейлор Мун» этим вечером не складывается: у Хёнджина художка, а
Джисона придавливает приступом апатии, и он прилежно себя за это ненавидит.
В последнее время после уроков ещё долго не темнеет, но Джисон делает всё,
чтобы не возвращаться домой до сумерек: шатается по пустой детской
площадке, свистит в маленьком продуктовом на первом этаже напротив школы,
пятнает своим равнодушием рекламные объявления с женскими именами на
ярком фоне и рассыпается на сожаление где-то между журнальных киосков. Его
взгляд клеится к мусорке около пешеходного перехода, вокруг которой теплится
клумба окурков, и шкрябает просохший асфальт – химически-белый после
сошедшего снега.
Джисон потаённо любит одиночество, в котором его никто не отвлекает от
восстающих к жизни фантазий. Они напоминают окоченевшие после смерти
трупы, которым кто-то пробил леской суставы и научил танцевать. Джисон
фантазирует слегка заторможенно, но всё ещё красочно: перед его мысленным
взором в темнеющих арках вываливаются из магических порталов дети-колдуны,
а многоглазые и многоухие кошки соскакивают с настенных городских
телефонов, чтобы проглотиться подвальной решёткой.
Мама была бы рада, узнай она, какое разноцветное бесчинство всё ещё
происходит в голове у Джисона.
В сумерках он дожидается маршрутку – до его дома ходит только она и ещё
трамвай, но вечерами трамвай появляется тут не чаще выдуманных Джисоном
саблезубых мышат с проколотыми лёгкими, так что выбор остаётся небольшой.
Крошащийся на остановке асфальт забивается в подошву. Сумка натирает
ремнём шею, и Джисон то и дело поправляет его, боясь, как бы ему не
пропилило сонную артерию. Размоченная и засохшая газета клеится к урне: с
передовицы вещают про экономический рост, а сразу следом, в маленьком
квадратике снизу справа – про нового серийного убийцу, объявившегося в городе
месяц назад. Контраст умиляет.
Чем ниже солнце, тем холоднее. Тем холоднее. Джисон ненавидит холод, потому
что сам чувствует себя не теплее трупа. Он ещё надеется пожить, хотя иногда у
него случаются позывы к обратному. Но это не считается. Это как аллергия. Это
как рвотный рефлекс. Джисона тошнит безнадёжностью. Его выворачивает
собственными карманными страхами.
15/192
Он собирает их, словно маленькие драгоценные бусины, и раскладывает по
отделениям сумки, как Хёнджин – свои резинки. Бессчётное количество.
Маршрутка так и не приходит. Такое иногда случается, но чаще всего – когда
они с Хёнджином. Тогда они меняют маршрут и подворотнями срезают до
Хёнджинового дома. До дома Джисона тоже быстрее идти подворотнями, но в
одиночку он не решится.
Так что приходится через парк. Ну это он так называется. Нормальные люди
зовут парк гаражами.
Металлические коробки, больше напоминающие цинковые гробы, рассыпаны
вдоль парковой дороги, как крошки. В них, наверное, хорошо хранить чьи-то
кости или проводить воскрешающие ритуалы, но Джисон чаще слышал, что там
варят всякую дурь и лежат, разгоняя по жилам приходы. В некотором смысле это
тоже похоже на обряд. Не менее жестокий и кровожадный. Наполненный даже
большим смыслом, чем прочие. Жертвоприношение разума. Растление будущего.
От железных навесных замков наверняка должно пахнуть чьей-то кровью.
Что-то хрустит под подошвой ботинок. Подмёрзшие выдранные суставы или
ветки. Крышки от пивных бутылок втоптаны в землю, яркие и разноцветные,
будто фантики от конфет. Плачет расчленённое солнце, чьи внутренности
остатками растекаются по краю горизонта, нарезанные на полоски ещё голыми
древесными кронами. Джисон держит руки в карманах, голову – в глубине
шарфа, страх – поближе к сердцу. Чтобы никто не заметил. Никого из них.
Пустые гаражи глазеют пустыми склерами на единственного посетителя –
Джисон слишком очевидно и примечательно жив. В таких местах этого не
прощают.
В нескольких десятках метров впереди из ничего возникает группа подростков –
сплетается из тусклого света, отбрасываемого уличным фонарём. Дети в них
угадываются слёту, моментально: по ярким надутым курткам, по длинным
штанинам джинсов, купленных явно на вырост, по цветастым раскрашенным
шапкам и кепкам, надетым козырьками назад. И по стеклянным бутылкам. По
запаху сладкого алкоголя и кислой молодости. Юные и уже закончившиеся
авансом. Заведомо истраченные.
Джисон самую малость сбавляет шаг, пытаясь сообразить, что сейчас лучше
сделать: развернуться и побежать назад или продолжить идти дальше?
Трусость наказуема. Подростки чуют её за версту, они чуют её, как голодные
бродячие шавки чуют сырое мясо, они слетаются на неё диким зверьём и точат
едва наросшие зубы о сахарные сухожилия. Джисон знает, как это бывает. Он
видел обглоданные леденцовые кости. Он не хочет стать карамельной
сладостью на палочке, которая хрустнет на резцах у кого-то более
жизнелюбивого.
Идти вперёд – тоже не факт, что выход. К нему могут прицепиться не из
алчности до чужого восхитительного испуга, а забавы ради. Толпой навалиться
на одиночку – любимое развлечение стайных отщепенцев. Пьяные увеселённые
дети дворов возлюбленно безжалостны, они охватывают в кольцо и вгрызаются в
16/192
шею, пока не налакаются крови, и отмечают своим нежным вниманием рёбра,
пока ты не станешь похож на гепарда. Убежать тебе не позволят, а вот
похвастаться пятнами по всему телу – пожалуйста.
Тут никогда не знаешь, какое решение будет верным. Русская рулетка, где в
барабан с двумя отделениями может быть загружено два патрона.
Пока Джисон на ходу решает, становится слишком поздно. Если до этого ещё
можно было попытаться незаметно умыкнуть на боковую тропинку, глубже в
парк и подальше от неодушевлённого металлического городка, мимолётно
слившись с тенями от липовых стволов, то сейчас уже не выйдет – Джисон
добрался до первых фонарей, и они безжалостно выдали его. Высветили, как
приметную царапину на глянцевой поверхности. Если развернуться назад –
будет слишком очевидно. Приходится на заедающих костях идти вперёд.
Руки в карманах, храбрость – в жертву. Джисон старательно делает взгляд
безразличным и не смотрит, приближаясь к компании. Сумка бьёт его по бедру.
Похоже на жертвенный барабан.
Теперь хруст под ногами больше напоминает трескающиеся суставы. Джисон не
удивился бы, узнай он, что в этой земле закопаны не только уличные дворняги.
Никто в городе не удивился бы. Мама говорила, что опасные времена позади, но
мама видела бесчинства, а Джисон – упорядоченную жестокость. Вышколенную
охоту. Жертвой становились случайно, а в охотники набивались из отчаяния.
Сердце скулит так громко, что Джисон боится, как бы его не услышали. Похоже
на тахикардию. Похоже на страх, который псины пьют вместе с венозной
амброзией. Тусклый фонарь стыдливо опускает голову. Стесняется собственной
вины.
Подростки смеются и выплёвывают в прохладный воздух спиртовое дыхание. От
них несёт разложением. Даже не метафорическим – вполне буквальным, они
гниют изнутри, и их органами вряд ли полакомились бы даже подвальные кошки,
неприхотливые до угощений.
Так что органы приходится держать при себе, в кожаных мешках, обросших
жиром, защищающим от ножа.
Когда Джисон достигает компании, обходя их слегка полукругом, на него никто
не обращает внимания. Разноцветное высокоградусное увеселение ярко
поблёскивает в прозрачных бутылках. Звенит смех и стекло. Джисон перестаёт
дышать. А идти не перестаёт – и пялится себе под ноги и чуть вперёд, будто ему
совсем нет дела. Главное – не привлекать внимания. Даже если вдруг они не из
этих – не из кровожадных щенят, безумных не от природы, но от дрессировки.
Просто на всякий случай.
Кажется, что даже суставы щёлкают возмутительно громко. Джисон старается
не сбавлять темп и не ускоряться – идти, как шёл. Это самая верная тактика. А
сердце заходится так, будто Джисону вот-вот бежать марафон. В голову разом
ударяет слишком много кислорода, так что начинает темнеть перед глазами. Это
страх? Джисон боится умереть?
Джисон боится умирать.
17/192
Это больно и долго.
Меньше всего ему хочется продолжительно страдать.
Он минует подростков, так и не заглянув ни в одно лицо, но легче не становится.
Это ещё не конец. Ближайшие метров сорок самые опасные – за ним могут
увязаться, и тем хуже, что он теперь впереди, потому что спиной он ничего не
видит. Может, позвонить маме? Попросить её выйти Джисону навстречу?
Если он сейчас полезет в сумку за мобильником, они могут его заметить. Если он
сейчас подаст голос – они услышат его.
Джисон до боли сжимает челюсть, так что могут сломаться зубы. Лучше они, чем
рёбра. Лучше от страха, чем от чужих ударов.
Свист прилетает ему в спину, когда он уже почти ныряет в съезд от гаражей.
— Эй, пацан! — это чей-то сиплый наждачный голос. — Закурить не найдётся?
Всё-таки в барабане были оба патрона.
И сейчас у Джисона второй раунд – нужно что-то выбирать. Ответить, что он не
курит? Могут расстроиться и пуститься в погоню. Промолчать, будто не слышит?
Обидятся на показательное безразличие и разозлятся. В любом из вариантов
рёбра придётся собирать по всему парку.
Бессмысленная игра. Безжалостная и бестолковая.
На решение всего секунда или три – за это время ещё можно что-то сказать, а по
истечение будет казаться, что Джисон проигнорировал. Что бы он ни решил.
И время заканчивается. Джисон всегда очень заторможенно соображал.
— Э, — клацают чьи-то зубы; это уже другой голос. — Ты чо, оглох там? Слышь,
сигареты нет?
Джисон до боли сжимает кулаки в карманах куртки, так что ногти оставляют
кровавые полумесяцы внутри ладоней. Ночное небо рассыпается над головой и
под пальцами.
Он оборачивается, не сбавляя хода:
— Извините, не курю!
Выходит дружелюбно, хотя, наверное, стоило бы подпалить интонации
грубостью. А может, и не стоило. Чёрт его знает.
Кто-то позади вздыхает, стеклянные бочка бьются друг об друга, высекая
сладкий звон. Начинается какое-то мельтешение.
— Обидно, — мычат сзади. — А чо, совсем ничо нет?
— Совсем ничего, — бурчит Джисон уже на тон тише.
18/192
— Обидно, — снова повторяют оттуда.
Джисон уже чует, к чему всё идёт, хотя ещё надеется. Сердце застревает в
глотке, пульсирует там и мешает дышать. Он сглатывает (сердце и страх),
прежде чем спокойно, чтобы не так бросалось в глаза, вытащить руки из
карманов.
— А чо, может чонить другое есть? — интересуются из-за спины; звучит ближе,
чем было до этого. — Слышь, пацан, ну ты чо такой недружелюбный? Алё,
вежливость-то проявлять надо?
Вежливость, цедит Джисон сквозь зубы. Конечно. Вежливость.
И оборачивается ровно на одно мгновение, чтобы кинуть:
— Я вам человеческим языком сказал – ничего нет. Отъебитесь, бога ради.
И срывается с места, пока свора за ним не успела разогнаться.
Последняя фраза, конечно, была лишняя, но Джисон не сдержался. От испуга и
от злости. От греха подальше стоило бы смолчать; Джисон уверен, что как бы он
ни ответил, итог был бы один. Наверняка они присмотрели его, ещё когда он
проходил мимо в своей хорошенькой пуховой куртке и шапке с рисунками.
Наверняка знали, что у него есть пара мелких купюр в школьной сумке и
приличный сотовый. Наверняка заметили, что ботинки у Джисона тоже не с
рынка.
Так что тут всё с самого начала было понятно. Джисон просто очень хотел
надеяться.
Он бежит, и под его подошвой пропадает асфальт. Горят подожжённые лёгкие.
В спину прилетает лай – свора слегка припозднилась, видимо, не ожидала, что
он так резво даст дёру; но охотничий азарт высекает в них восторженное
безумие.
Они несутся алчно, все вместе – Джисон, которого загоняют толпой, и уличные
шавки. Несутся, будто древние духи. Апрель забирается под шарф, хлещет по
красным щекам, пытается на лету выхватить с головы шапку. Джисон
удерживает её редкими прикосновениями и чудом. Сумка безжалостно хлещет
по бедру. Ноги пылают, но сильнее всего болит грудь.
Холодный воздух ножом срезает кровавые слои с лёгких.
Они не тявкают слишком громко, но рычат в спину, так что невозможно не
чувствовать зубы, вгрызающиеся в холку. Их много. Они бегут. Загоняют. Они
трясут на лету бутылками, они стирают тонкую резиновую подошву в пыль, они
поджигают промёрзший умирающий апрель своим бешенством. Неизлечимо
больные подростки. Они мертвы авансом, но до тех пор, пока они живы – они
будут охотиться.
Джисон пролетает мимо полуподвальных магазинов, мимо пустых прилавков,
мимо киосков с опущенными шторками. О затылок царапается безумный смех и
выкрики. Они что-то вопят – Джисон не может разобрать ни слова. У него так
гремит в ушах сердце, что вот-вот расколет черепушку.
19/192
Ему не дают вырваться на освещённые улицы – сгоняют обратно в сумрак, где
надёжнее обгладывать окровавленные кости.
Мокрые волосы липнут ко лбу, и желудок липнет к грудине. В Джисоне столько
кислорода, что он может задохнуться не от погони, а от гипероксии.
Непонятно, кто сваливает его первым – возможно, несколько человек сразу.
Джисон понимает только, что летит носом вперёд, и его ладони до мяса
сдираются об асфальт. Кожные лоскуты остаются на дороге. Джисон отбивает
рёбра и выпирающие тазовые кости, пока несколько раз переворачивается, и
шапка спасает голову от фатального удара. Его вносит плечом в какой-то столб,
и кажется, что там, в кости, что-то трескается.
Им не нужны деньги и сигареты, этим загодя умерщвлённым детям. Им не
нужны чужие мобильники и ботинки. Им нужно чувствовать себя живыми, пока
они ещё не подохли. Они умеют испытывать жизнь только одним способом –
когда вырезают её ножами с чужих животов и вытравливают, будто мышей, из
костлявых тел беззащитных.
Джисон прикрывает голову руками, но не сказать, что это сильно помогает.
Его бьют скопом, стаей, сразу. Сумка слетает с плеча и падает куда-то в сторону,
но на неё никто не обращает внимания. Разогретые и распалённые подростки
колошматят безвинность, виновную в том, что она слишком привлекательная
жертва. Джисон пытается наслепую заехать кому-то ногой в живот, и
расплачивается за смелость: его оттягивают за лодыжку и бьют в раскрытое
подбрюшие. Ему заряжают по локтю, метко прицелившись в нерв – Джисон
скулит, чувствуя, как отнимается рука. Его хватают за шкирку, плотнее
наматывают изгвазданный в грязи шарф вокруг шеи и приподнимают на удавке,
чтобы удобнее было калечить. Шевелящейся рукой Джисон пытается оттянуть
петлю, чтобы было, чем дышать; чьи-то колени и кроссовки прилетают в мягкий
бок, проминают мясо, толкут почки.
От ужаса и безнадёжности щиплет в носу и вспыхивает в трахее. Джисон
брыкается, пробует отдавить пятками чужие мыски, царапает по запястьям. Но
это всё детские забавы, конечно. Его крепко держат за поводок и колотят по
позвоночнику. Где-то раздаётся весёлый звон – раскалывается бутылка. С другой
стороны мелькает раскладной нож.
— Гляди, какая милая мордашка, — выплёвывает тот, что с ножом. — Такой
симпатичный, и такой невоспитанный.
— Надо научить его хорошим манерам, — соглашается бутылочник с
заострёнными осколками. — Вежливые мальчики должны улыбаться. Может,
разрежем ему щёки, чтобы не забывал, как вести себя в обществе?
Раздаётся смех. Жуткий, пробирающий до самой души. Джисон чувствует, что
плачет, хотя клятвенно обещал себе не показывать ублюдкам слёз. Ему страшно,
как новорождённому младенцу, выброшенному в снег. Неужели в следующий раз
мама увидит его таким – с распоротым лицом и незаживающей улыбкой-шрамом
во все щёки?
Мама вообще увидит его ещё когда-нибудь?
20/192
Живым?
Наверное, он бы сейчас скулил и умолял, но не может – в перетянутую глотку не
умещается даже воздух, не то, что слова.
Поэтому он вьётся ужом, чувствуя, как что-то тёплое и липкое течёт по лодыжке,
как горит разбитое колено, как немеет рука ниже локтя. На спине болит каждый
кусочек кожи, и на животе – тоже. Кто-то хватает его за подбородок и крепко
сжимает щёки, заставляя поднять лицо. Джисон мотает головой и получает
кулаком в ухо. Из головы пропадают всякие звуки, кроме пронзительного звона.
Они ждут. Ждут, пока Джисон придёт в себя, когда снова сможет слышать и
чувствовать. Они ждут, чтобы он полностью осознался – им нужно, чтобы он
ощущал всё, что они будут делать, и чтобы вопил искренне, не от безумия, но из
отчётливого ужаса и боли. Голодные до чужой жизни отроки.
Перед глазами у Джисона постепенно начинает проясняться, и взгляд
становится чётче. Кто-то брызгает ему водой в лицо, чтобы он быстрее очухался.
Не водой.
Спиртом.
Сладким и липким спиртом.
Джисон сфыркивает алкоголь с носа и с губ, трясёт головой, и горькая дрянь
затекает ему под ворот, налипает на ключицы, на грудь. Стремится прожечь
сердце. В ушибленном ухе всё ещё звенит. Мокрые волосы клеятся ко лбу. Где
шапка – чёрт его знает. Джисон слизывает с губ жгучие сахарные капли, а
вместе с ними – что-то солёное и тошнотворное. Кровь. Придурки разбили ему
губу. Не самая большая жертва из возможных.
Они убеждаются, что Джисон реагирует, и снова ловят лицо. Вздёргивают так,
что чуть не ломают шею. Джисон хрустит неожиданно расколовшимся отчаянием
вместо позвонков.
Около его губ в тени последнего фонаря сверкает десятисантиметровое лезвие.
— Из него выйдет симпатичный Джокер, — смеётся кто-то. Джисону не смешно.
Рука, поднёсшая нож к краешку Джисонова рта, отлетает в сторону в последний
момент, так что на щеке остаётся лишь тонкий порез.
В сгущающемся сумраке не понятно, что происходит. На мгновение всё замирает
испуганной кошкой, а потом взрывается, множится, перемешивается. Как
юношество. Как бесстрашие. Как время.
Мудак, собиравшийся распороть Джисону лицо, стоит в стороне, сложившись
вдвое, и держится за расшибленный затылок. По его запястьям стекает. Руки,
сжимавшие Джисонов шарф-удавку, пропадают. Растворяются в общем гвалте.
Джисон падает ничком, слишком слабый, чтобы сориентироваться, и слишком
счастливый, чтобы теперь безропотно сдаться. Вокруг него мечутся туловища,
головы, ноги. Умножаются и делятся на два.
21/192
— А ну отпустите его, пидорасы! — вопит кто-то.
Людей вдруг становится вдвое больше – целая дюжина. Сначала Джисону
кажется, что это ему просто мерещится, что ему слишком сильно расшибли
голову, и он просто бредит. Слишком много вокруг мельтешения. Слишком много
окровавленного детского бесчинства.
Но через пару секунд понимает – нет, не мерещится.
На крышке захлопнутого мусорного бака стоит парень. Курткой и тёмными
джинсами он сливается с чернотой ночи. В его чуть оттопыренных эльфийских
ушах болтаются украшения. Видно только бледное веснушчатое лицо и копну
светлых волос – Джисон добавил бы ещё лук со стрелами для полной картины.
— Пошёл ты нахуй, Феликс! — плюёт кто-то из Джисоновых загонщиков. Феликс
склабится.
— Это наша территория! Вы далеко ушли.
Он выглядит щуплым и не слишком высоким, и непонятно, куда в него влезает
столько храбрости. Джисону кажется, что такого можно переломать пополам, не
сильно стараясь. И при нём нет никакого оружия – по крайней мере, на первый
взгляд.
Оказывается, что есть.
Оружие выползает откуда-то из-за мусорных баков. Оно немного выше Феликса и
в два раза шире в плечах. Не выглядит кровожадным и опасным, и даже руки не
кажутся хотя бы настолько же мощными, как у того, который планировал
рассечь Джисону щёки бутылкой; но он какой-то диковатый во взгляде и цепной.
С шапкой, едва прикрывающей уши. С длинным подбородком. С маленькими
тёмными глазами – будто гильзами.
Настоящее оружие.
Про Джисона забывают – это становится очевидно. Даже если с него это всё
началось, он сейчас – не предмет интереса. Вполне возможно, что его случайно
задавят в пылу драки, если она действительно начнётся. Просто не заметят.
Хоть бы и этот Феликс.
— Чанбин, — говорит стоящий на баках Феликс. — Давай кирпич.
Тот, который в короткой шапке – Чанбин – перекладывает что-то из своей руки в
руку Феликса. Феликс принимает и достаёт небольшую флягу из внутреннего
кармана куртки. Обливает, прячет обратно и вытягивает зажигалку.
— Ну я вам щас устрою, — предупреждает Феликс и поджигает кирпич за
секунду до того, как бросить прямо в толпу.
Начинается месиво.
Вспыхивает асфальт – вернее, разлитый на нём алкоголь. Джисон не уверен,
сколько бутылок по пути разбили придурки, но хватит, чтобы Феликс сыграл в
22/192
Нерона. Джисон и сам с головой в спирте – так что приходится отскочить
прежде, чем огонь доберётся до него. Это оказывается нетрудно, Джисон уже
давно интересует присутствующих меньше, чем тот же Феликс, Чанбин и уж тем
более дорожный пожар.
Феликс тем временем спрыгивает с мусорных баков, как второе пришествие. Как
мессия. Острогранный и всемогущий. Он сходу влетает в кого-то из ублюдков и
разбивает тому нос лбом. Чанбин тоже пускается в драку. Откуда-то возникают
ещё двое: мелкая пронырливая мышь с тонкими костяными запястьями и что-то
кошкоподобное, бледнолицее и глазастое. Оба всекают себя в мясорубку
быстрее, чем Джисон успевает разглядеть лица.
Дальше всё происходит быстро. Быстрее Джисонова переменчивого настроения.
Быстрее крысиной погони. Быстрее сигареты, растворяющейся в Хёнджиновом
рту, и быстрее сладких леденцов, исчезающих под языком.
Четверо уминают восьмерых так резво, будто те состоят из папье-маше.
Сжирают их эффектом неожиданности и очумелой храбростью. Практически
безголовостью. Бесстрашием, граничащим со слабоумием. Тоже напарываются
на ответную жестокость, но менее организованную и более урывчатую: Феликс
отхватывает ножом по куртке, когда летит подбивать под колени, а мышь
расцарапывает ладони о зубчатое стекло.
Трусость горит вместе со спиртом.
Трусость растекается, подобно ликвору.
Шавки с подпаленными хвостами и обгрызенными ушами уматывают, пока им не
сожгли носы и лапы. Феликс восторженно и диковато хохочет.
— Видали? Я ему затылок кирпичом пробил! Прямо по темечку попал, аж оттуда!
На земле догорает асфальт. Не так много там алкоголя, как думал Джисон –
наверное, просто испугался, что на него тоже перекинется. Кошкоподобный,
одетый пугающе легко для такой прохладной погоды, подбирает с земли чью-то
гордость. Пачку сигарет, вернее.
— Винстон, — говорит он. — Тонкие, с кнопкой.
— Бабские, — посмеивается Феликс.
— Нормальные сигареты, что за ебучие стереотипы, — одёргивает Чанбин.
Мышь стоит ближе к кошкоподобному и пытается отдышаться.
Джисону, валяющемуся в стороне около какой-то металлической сетки, кажется,
что про него забыли, и, если честно, что он сам про себя забыл. Или, может, он
всё-таки вспыхнул вместе с липкими лужами. Дотлел до костей и сжарился
тонким мясом.
Но к нему оборачивается Феликс, и становится ясно, что нет, не сжарился.
Феликс утирает с верхней губы сопли, смешанные с кровью. Ему тоже попало по
носу, но не так сильно. Теперь, когда удаётся разглядеть его в более спокойной
23/192
обстановке (если горящий асфальт и разбитые суставы можно считать спокойной
обстановкой), он ещё сильнее напоминает эльфа – особенно вытянутыми
торчащими ушами. И огромными драгоценными глазами, раза в два крупнее
обычных. У него пухлые губы, нос-кнопка и рассечённая бровь. И волосы – такие
белые, что боишься ослепнуть.
Джисон не уверен, что такие люди существуют на самом деле, так что возможно
он всё-таки умер. Возможно, он всё-таки бредит. Возможно, это предсмертные
галлюцинации.
Феликс, которым галлюцинирует Джисон, подходит к нему и присаживается на
корточки рядом. Веснушки сползаются к его переносице.
— Привет. Я Феликс, — говорит Феликс. — Ты в порядке?
Джисон абсолютно точно не в порядке, но несмело кивает.
За спиной Феликса возникают трое оставшихся: Чанбин, вблизи чем-то
напоминающий лошадь, но с пугающе дружелюбным выражением лица, мелкий
пацан, младше даже Джисона – страшно взъерошенный, темноволосый и
неморгающий, – и тот последний, выше остальных на полголовы, одетый в
тонкую куртку на молнии и отзывчивое спокойствие.
Именно он, похожий на кота больше, чем сам кот, жутковато-завораживающий и
гладкошёрстный – первым, после Феликса, подаёт голос.
— Они тебе немного лицо расквасили. И у тебя царапина, вот тут, — он
показывает место на своём лице, демонстрируя острую скулу. — Но, кажется, это
меньшая из проблем? Тебе ничего не сломали? Ты очень громко вопил.
Джисон не помнит, чтобы кричал. Впрочем, сейчас он ни в чём не уверен.
Возможно, он был в беспамятстве. Возможно, он в беспамятстве прямо сейчас.
Он пытается пошевелиться, и плечо моментально простреливает. Там словно
застряло отрочество. Изломанное, искалеченное, шипастое. Там вместо кости
электрический стержень. Или ядовитая змея – иначе Джисон не знает, почему
мясо так жжётся.
— Плечо, — отвечает он. — Но я не уверен. Очень больно...
Четвёрка резво стекается к нему. Рядом с Феликсом присаживается Чанбин –
тянется руками, выглядящими, как что-то чрезвычайно неподходящее для
хрупких предметов. Для хрупких Джисонов.
— Можно? — уточняет Чанбин, прежде чем прикоснуться. — Я только посмотрю.
Я в меде учусь... учился.
Джисон не хочет уточнять, и вопросы задавать тоже не хочет. И не то чтобы у
него был выбор.
Чанбин помогает ему стянуть куртку наполовину, выпутаться из рукава
школьного пиджака, и прощупывает плечо под рубашкой. Джисон то и дело
морщится, тяжело дышит, но крепко-крепко сжимает челюсти – чтобы не
стонать. Кажется стыдным после всего, что произошло.
24/192
— Кость целая, — выносится вердикт. — Просто сильный ушиб. И вывих, скорее
всего. Возможно, трещина, но это уже надо на рентгене смотреть. Короче – жить
будешь, всё заживёт само, если не трогать. Но по дворам я бы в ближайшие
недели бегать не рекомендовал.
— Да я и в этот раз не то чтобы планировал, — нервно.
— Так значит, ты не местный? — снова возникает Феликс. — Я тебя здесь раньше
не видел.
Бога ради, как будто ему знаком каждый подросток в городе!
— Я из соседнего района. Обычно на маршрутке со школы езжу. В этот раз пошёл
пешком... не дошёл.
Феликс понимающе кивает:
— Кто ж гаражами в одиночку после заката ходит.
— Я, — мрачно отвечает Джисон.
— А зовут-то тебя как, бесстрашное создание? — уточняет кошкоподобный.
— Джисон.
— Приятно познакомиться, Джисон, — кровожадно смеётся Феликс. — Моё имя
ты уже знаешь, а это Чанбин, Минхо и Чонин. Не обращай внимания на то, как
Чонин дышит. Он астматик. С ним случается.
Чонин принимается дышать ещё тяжелее, явно недовольный. Кажется, что ему в
лёгкие до отвалу насыпали песка, но он не жалуется.
— Мы можем проводить тебя до дома, если захочешь, — предлагает Минхо. —
Чтобы никто к тебе больше не прицепился. Но ты... э-э-э... выглядишь несколько
потрёпанным.
— Чувствую я себя так же, — бурчит Джисон, смущённый, что его ткнули в это
обстоятельство носом. — Там сумка моя где-то...
Сумку быстро находят. Она в пыли, грязи и со слегка подпаленным ремешком, но
целая. Очень напоминает Джисона. Джисон расстёгивает заедающую молнию и
забирается отдавленными пальцами в тканевый живот – копается там во
внутренностях, пока не находит искомое.
А потом вздыхает.
— Вот блин. Разрядился, кажется.
Чанбин присвистывает:
— Моторола. Нихренасе, — но так, без претензии.
Джисон захлопывает крышку телефона и стирает кровь со щеки тыльной
25/192
стороной ладони.
— У нас есть телефон, если что, — предлагает Феликс. — Если тебе надо
позвонить. Только не здесь, а... там, короче. В доме. Пройтись надо. И там можно
умыться и переодеться, если захочешь. У тебя, кхм, куртка вся в каком-то говне.
Джисон поглядывает на Феликса с опаской, и тот спешно добавляет:
— Но я не настаиваю, если что! Так себе предложение от незнакомцев, мы всё
понимаем. Это просто... ну короче, если вдруг захочешь. Мы не обидим, честное
слово.
Джисон в этом почти не сомневается (в конце концов, зря они что ли влезли за
него в драку и потом не бросили лежать на дороге), но приключений на один
вечер как-то многовато. Феликс смотрит без давления, а стоящий у его плеча
Чонин и вовсе ковыряет кнопку на кармане штанов.
Джисон представляет, как заявится в таком виде домой: грязный, побитый, с
кровью на лице и одежде, покалеченный в костях и в сердце. Принесёт маме
отбивную из поджелудочной. Подливку из собственного сына. Красивое будет
зрелище.
И вздрагивает.
Чанбин принимает это за спазм и присматривается.
— А далеко до этого вашего... дома?
В Феликсе светится что-то искреннее, но безумное. Он похож на эльфа, но –
беспощадного. Бесконтрольного. Веснушки бродят по его лицу, будто жуки или
чувства. Копятся и мигрируют. Он растирает разбитую бровь и улыбается.
Выходит дружелюбно и пугающе одновременно.
— Минут семь пешком. Ну с тобой десять. Это около переезда. Пойдёшь?
Джисон с трудом поднимается. У него болит всё, что может болеть, а всё, что не
может – давит на больное. Душа подминается под рёбрами и оседает в почках.
Как камни. Как детство. Болезнетворное отложение, которое необходимо
удалить, пока оно не убило тебя.
— Спасибо, что спасли, — сипит Джисон, и у него свистит какая-то сквозная
дырочка в боку. — И да. Если можно, я бы сходил к вам позвонить. И умыться.
Пожалуйста.
Радостнее всех почему-то выглядит молчаливый Чонин.
Достарыңызбен бөлісу: |