Я сам себе и небо и луна
Голая, довольная луна
Долгая дорога бескайфо-овая
Теперь к Чану. Аккуратно постучаться два раза и подождать, пока с той стороны
утвердительно промолчат. Ветер из коридора ненастойчиво подталкивает в
спину.
— Чан?
Вот это зрелище.
Если честно, не верится. Не от ужаса, а вообще в целом – не верится. Страха нет.
Отрицание подобно медному щиту – оно защищает и звенит, а ведь ты его даже
не выставлял.
Страха нет, а боль есть.
Феликс лежит на кровати. Уложенный аккуратно, прямо развороченной головой
на подушке. Из раскуроченной глазницы всё ещё натекает. Остатки щеки висят
лохмотьями. Второй глаз у него закрыт, и Чан накрыл Феликса пледом. И правда,
практически спит.
Он такой маленький. Совсем-совсем маленький.
Чан сидит на краю кровати, около Феликсовых ступней. Упирается локтями в
колени и в ладонях прячет лицо. Разрушенный.
Тяжело понимать, что тем, на кого ты хочешь полагаться, не на кого
положиться.
Он отнимает лицо от ладоней и собирает себя из шматков. Немного улыбается –
это пародия на выдержку.
114/192
— Привет, Джисон. Как дела?
Удивительный Чан человек.
— Полное говно, — с неприкрытой горечью хмыкает Джисон. Чан кивает. Даже
не пытается скрыть, как ему плохо. А Джисон почему-то не злится.
— Хочешь – садись, — предлагает Чан.
Это предложение со звёздочкой, понятное дело. Присесть тут особо негде. Если
только подвинуть Феликсовы колени.
Джисон это и делает.
Они сидят плечом к плечу, тёплая кожа к тёплой коже и к холодной коже.
Жуткое зрелище.
— Что будем делать? — спрашивает Джисон через какое-то время. — С Ликсом.
Чан вздыхает. Потом задумчиво запрокидывает вверх голову.
— А ты как думаешь?
— Я думаю, что ты уже что-то решил.
— Верно, — Чан кривовато улыбается. — Ночью я отнесу Феликса на чердак. Он
принадлежит дому.
Джисон вздрагивает.
— Феликс никому не принадлежит. Он же не вещь.
Чан оглядывается на него снисходительно, но по-доброму.
— Не в этом смысле принадлежит.
И Джисон всё понимает. Но мысль всё равно приходится переварить.
— А Минхо?
— Что – Минхо?
— Ну, Минхо в курсе? — уточняет Джисон. — Относительно твоего решения.
Чан задумчиво поджимает уголки губ. У него страшно подвижный рот. И всё
лицо как будто не может угомониться.
— Он знал, что я так решу. А если не знал – скоро догадается. Других вариантов
нет.
Других вариантов не может быть, мысленно поправляет Джисон.
Но вслух не говорит ничего.
115/192
Чан кладёт руку ему на колено и улыбается. Болезненно немного, но иначе
сейчас не выходит.
— Шёл бы ты к нему. Ты ему сейчас нужен.
Джисон кивает, и в горле снова рассыпаются осколки.
— Он наверху?
— На чердаке, справа.
— Хорошо. Можно мне?.. Я хотел...
Чан убирает руку.
— Конечно.
Джисон сваливается на пол, бьётся коленями о половицы. На них всё ещё краска.
Джисон присаживается около кровати и берёт холодную ладонь Феликса в свои
пальцы. Утыкается лбом в плечо, закрывает глаза, крепко закусывает губу. Под
веками гаснут звёзды и тухнет млечный путь.
Тридцать секунд на то, чтобы отпустить.
Тридцать секунд на то, чтобы разрешить умереть. Наконец – насовсем.
— Эй, Феликс, — шепчет под конец Джисон. — Ещё увидимся. Ладно?
Ещё обязательно...
Он вскакивает прежде, чем глаза опять начинают зудеть, а лёгкие набиваются
песком. Хлюпает носом и разжимает ладонь. Скорбь не похожа на прощание, она
похожа на настойчивое самолинчевание.
Они ещё обязательно.
И он вылетает из комнаты. Даже не закрывает за собой дверь – с этим справится
ветер. Просто выпрыгивает в коридор и позволяет лестнице подловить себя на
ступеньки.
***
Десять минут лбом к обтёсанной двери – это то ли глупость, то ли искренность.
Джисон пролетел мимо второго этажа моментально, словно того и не было.
Услышал мимоходом, как плачет Чонин в их с Сынмином комнате, как рядом
молчит Чанбин, и как шишки падают с потолка. И даже не остановился. Просто
наступил на следующую ступеньку, а оказался уже наверху.
Обе комнаты были закрыты. Только одна – многие годы, а другая – из
безвыходности. Потому что за ней прятался кто-то бесконечно маленький, кто-
то, кому семь, и бабушка оставила его одного в огромном доме.
116/192
А теперь Джисон мнётся лбом к створке и не знает, как помочь. Может, Минхо
вообще не нужно, чтобы его трогали.
Может, Минхо вообще не нужно...
— Заходи. Тут открыто, — раздаётся из-за двери; слегка назальным голосом. — Я
тебя слышу.
Джисон выдыхает. Петли здесь более ржавые, чем те, что в комнатах.
Смазывают, наверное, реже. Приходится надавить плечом.
— Давно?
Минхо хмыкает:
— Да с того момента, как ты поднялся. Просто думал, будешь ли ты стучаться
или просто так войдёшь.
Джисон прикрывает за собой дверь.
— Разочаровал? Извини.
Чердак больше, чем Джисон думал. Или так кажется из-за темноты – дальние
стены просто пропадают, словно и нет их. Здесь куча всякого хлама, куда ни
посмотри: деревянные коробочки для настольных игр, какие-то альбомы, стопки
бумаги, связанные шерстяными нитями, старая рваная мебель, садовые
инструменты (грабли с оторванной головой и погнувшаяся лопатка), чьи-то
блокноты, какая-то детская одежда, деревянные игрушки с облупившейся
краской, рваные полотенца, в чём-то уделанные. Всё то, что сломалось,
испортилось или не нужно.
И Минхо.
Он лежит посреди всего этого бардака, постелив на пол старое покрывало,
проеденное молью, и подложив подушку с дырявым пушистым боком себе под
голову. Такой же изорванный, как и всё на чердаке.
— Не разочаровал. Наоборот, меня даже тронуло, — он похлопывает по месту
рядом с собой. — Приляжешь?
Джисон откапывает где-то ещё одну подушку, чуть более целую и чуть менее
чистую. Отряхивает от пыли и кидает на пол рядом.
Минхо тёплый. Это почему-то кажется особенно важным. Джисон ложится щекой
ему на плечо, и Минхо приобнимает рукой. На чердаке совсем нет света, пахнет
пылью, старыми тканями и воспоминаниями.
Молчание становится искуплением.
— Знаешь, раньше, когда я очень сильно хотел умереть, — с трудом признаётся
Джисон. — Мне так сильно хотелось, чтобы после моей смерти кто-то по мне
плакал. Чтобы кому-то было не всё равно. Чтобы кто-то ещё долго ходил и
вспоминал, каким классным я был, и как со мной было весело. Хотя со мной не
было весело. Это низко, но я правда очень хотел, чтобы мои страдания кому-то
117/192
причиняли боль. Мне так стыдно сейчас.
Минхо закапывается ему в волосы и прикрывает глаза. Дыхание отпечатывается
на коже. Поцелуи превращаются в пылинки.
— Я бы плакал по тебе, Джисон. Очень много плакал, — шёпотом признаётся
Минхо. — Это не эгоизм, это просто... не знаю, потребность в любви. Это
нормально. Ты ведь никому не причинял вреда.
Джисон сдерживает всхлип.
— Но люди мучились из-за меня. Из-за того, что со мной творилось. Разные люди,
много людей.
— Эй, — Минхо ёрзает и привстаёт на локте; Джисону приходится отстраниться,
и Минхо ловит его лицо в ладони. — Эй. Ты ведь не винишь Феликса в том, что
всем плохо? Ты же не стал бы винить его в том, что он умер?
Джисон мотает головой. Она у него держится на какой-то спице и паре заклёпок.
— Вот. Видишь? Это то же самое. Когда другим людям плохо из-за нашей боли –
это не делает нас хуже. Это просто происходит. Это называется сострадание –
когда один человек хочет разделить с другим человеком его боль, чтобы тому
было легче. Для каждого из нас тот груз, который мы тащим, кажется
непосильно тяжёлым. Но для кого-то другого этот груз будет неприятным, но не
таким критичным. И поэтому если ты передашь кому-то половину того, что
несёшь сам, им это будет ощущаться в два раза легче, чем тобой. Как если бы ты
тащил огромную железную балку, распилил её напополам, а в чужих руках она
превратилась бы в дудочку. Понимаешь? И получится, что ты можешь передать
другому человеку половину свой балки, и тебе передадут половину чужой балки,
но в результате у вас будет не по балке, а по полбалки и дудочке. Это ведь
легче, правда?
Джисон отчего-то вдруг начинает плакать. Не собирался – правда, обещал ведь
себе с
держаться! – но не выходит. И Минхо сцеловывает слёзы с его ресниц, гладит по
щекам и греет пальцами. А Джисон вцепляется пальцами в его футболку и ревёт.
И впервые не чувствует себя виноватым.
Когда успокаивается – болят глаза. Завтра всё лицо опухнет. Он утирает нос
запястьем и глаза основанием ладони. Минхо мягко целует чуть выше брови.
— А можно я заберу у тебя половину балки? — спрашивает Джисон. —
Пожалуйста.
На чердаке темно, но улыбку Минхо всё равно видно. Джисон касается пальцами
его лица и отводит волосы в сторону.
— Ты уже забрал у меня половину балки. Спасибо тебе.
Если есть такой способ анестезии – поцелуями, то Джисон не понимает, почему
его ещё не используют повсеместно. Это ведь намного удобнее, чем шприцы.
Если нет – тогда странно, почему он так хорошо работает. И почему целуют в
губы, а болеть перестаёт сердце.
118/192
На чердаке нет глаз и ушей. Джисон отчётливо это ощущает – здесь дом
вежливо отстраняется. Здесь остаются только чувства и звуки. И когда Минхо
целует под челюстью, хочется расколотить себе грудную клетку, потому что там
больше не хватает места.
— Я люблю тебя, — признаётся Джисон между поцелуев. — Очень-очень сильно.
— А я тебя. Очень-очень сильно.
В единственное окно, напрочь закрашенное какой-то копотью, бьётся ветер и
еловые ветки. Немного гудят стены, а Джисон теряет счёт времени. Время
проглатывается между выдохов. Оно распускается. Оно нитка.
Оно нитка, оно нитка, о-но-нит-ка...
Оно скатывается в клубок и оборачивается пряжей. Из времени можно связать
себе шарф и качаться на нём, как на качелях.
Когда Джисон приходит в себя, то понимает, что на улице уже совсем темно.
Минхо вытягивает шею.
— Я хотел кое-что сделать, — говорит он. Джисон, прилипший к мутному стеклу
взглядом, оборачивается.
— Что?
— Заберёмся на крышу?
В скате чердачного потолка обнаруживается дверь. Небольшая совсем, кто-то
вроде Чана в неё уже не пролезет. Минхо выуживает из хаоса лесенку, а Джисон
поправляет на себе футболку. Ткань липнет к влажной коже. На чердаке душно,
хотя здесь нет отопления.
Минхо открывает дверь, словно люк. Откидывает створку наружу и первым
взбирается по ступенькам-жёрдочкам. Джисон торопится подняться за ним, а
когда вылезает головой наружу, Минхо протягивает ему руку. Запах
рассыпанной ночи бьёт в нос.
Черепица на крыше мшистая и скользкая. Если слишком торопиться – можно
навернуться и сломать шею, рухнув с высоты третьего этажа. Минхо и Джисон
пробираются аккуратненько, по самому краю, а потом доходят до нечёткой
лестницы, вбитой прямо в кровлю и присыпанной землёй, и Джисон, наконец,
понимает, ради чего всё это затевалось.
Они заползают на конёк, и Минхо подсаживается ближе к каминной трубе.
— Ты или я? — уточняет Минхо.
— Давай ты. Ты знал его дольше.
Луна горит, словно фонарь. Ослепительно яркая в нелепой вязи ночи. Её будет
видно, даже если всё небо затянет облаками. Её будет видно, даже если земля
разверзнется и проглотит весь город.
119/192
Минхо протягивает руку и наощупь находит болтающийся на проводе блок с
батарейками. С самого краю торчит маленький рычажок.
— Возьми меня за руку, — предлагает Минхо и протягивает ладонь; Джисон
вцепляется в неё своими пальцами.
Когда на окраине города, на трубе деревянного дома в три этажа с
рассыпающимися стенами, гаснет луна на батарейках, кто-то принимается
тихонько играть на дудочке.
И от мелодии плачут звёзды.
***
Они просыпаются следующим утром там же – на чердаке. В обнимку, спутавшись
конечностями, укрытые рыболовной сетью. Сеть они не доставали, это
постарался дом.
Минхо приходит в себя первым, хотя это сложно назвать «приходом в себя».
Больше похоже просто – на приход. Он переворачивается, привстаёт на локтях, и
у него отчётливо хрустят позвонки. От звука просыпается Джисон. Через
запыленное окно на пол ложится кусочек света.
— Сколько времени? — едва разборчиво.
— Понятия не имею...
Голова ощущается чугунной. В неё будто набили столько ваты, сколько Джисон в
жизни не видел. А потом ещё полили сверху нашатырём, и теперь весь этот ком
воняет изнутри так, словно призван в этот мир, чтобы уничтожить человечество.
Но начать он решил всё-таки с Джисона.
А Джисон решает начать с того, чтобы кое-как размять затёкшие плечи. Скелет
состоит из проржавевшей металлической проволоки, мышцы – из лакрицы.
Джисон в целом любит лакрицу, хотя многим она не нравится; но точно не в
качестве опоры для собственного тела.
На чердаке, кажется, есть вообще всё: они отыскивают осколок зеркала под
шатающимся шкафом и целую расчёску, правда без нескольких зубчиков. Не
находится только чистых салфеток. Вряд ли такие кто-то будет закидывать на
чердак. Но дом услужливо подбрасывает какую-то половую тряпку.
— Спасибо, — со смешком тянет впечатлённый Джисон. — Не совсем то, что нам
нужно, но я благодарен.
Стены кряхтят.
Они не тянут время специально, но и не торопятся. Когда выйдут отсюда –
придётся вернуться в реальность. В ту реальность, в которой один их друг мёртв,
а остальные убиты душевно. Ничего хорошего. Туда они не опаздывают.
— Тут так странно пахнет, — задумчиво вздыхает Джисон, сидя на полу, пока
120/192
Минхо расчёсывается.
— Чем же?
— Не знаю... Временем.
Минхо оборачивается. Они смотрят друг на друга и понимают, что чувствуют
одинаково. И думают одинаково. И видят, кажется, тоже одинаково.
Как будто одна ночь на чердаке превратила их во что-то иное, во что-то
единообразное. Во что-то, как никогда подходящее дому.
— У тебя сеть на щеке отпечаталась, — Минхо указывает на собственное лицо. —
Вот тут.
Джисон смеётся и принимается растирать щёку.
Они выходят из чердачной комнаты через полчаса или, возможно, через два года
– совершенно никаких представлений о времени. Джисону кажется, что что-то
поменялось в том, как он ощущает минуты. Они будто перестали быть такими уж
важными. Или перестали быть вовсе. Вообще.
Напротив, на полу возле двери в соседнюю комнату, светится чистый
треугольник половиц. Створкой смахнуло пыль.
— Чан вчера отнёс Феликса на чердак, — произносит Джисон. Не сообщает, а
просто – озвучивает. Даже как будто бы сам себе.
Минхо кивает.
— Я знаю. Пошли вниз, тела там всё равно уже нет.
Джисон хочет спросить «а Феликса?»; но почему-то не спрашивает. Наверное
потому, что в глубине души сам знает ответ. Он высекается у них на
предсердиях и отпечатывается под лёгкими. Как рыболовная сеть на щеке. Как
истина.
Субботнее утро удивительно светлое и тёплое. Это ненормально. Жизнь
продолжается, как всегда, хотя, казалось бы, не должна. Жизнь продолжается,
как всегда, и небо даже не собирается плакать. Тысячи и тысячи людей сегодня
будут радоваться.
Это кошмар какой-то.
Они спускаются по лестнице, несколько раз запинаясь о ветки. Джисон
поднимает с пола в коридоре первого этажа шишку.
— Их стало больше, — замечает он. Минхо задумчиво мычит.
В кухне на подоконнике стоит радио, а за столом, привалившись щекой на кулак,
сидит Сынмин. Он уже встал? Или вовсе не уходил?
— Доброе утро, — обозначает их присутствие Минхо.
121/192
Сынмин приоткрывает один глаз. Очки лежат на клеёнке рядом с миской сушек.
— Доброе. На сковородке осталась яичница, Чан уже ушёл на работу.
Ах, так вот в чём дело. Раньше всех ведь поднялся Чан.
Они принимаются греметь посудой. Вчера Джисон думал, что он больше ничего и
никогда не сможет съесть, но сегодня в животе тянет. Минхо наливает им воды
из графина – лимонной.
— Яичницу будешь? — вполголоса, чтобы не тревожить досыпающего Сынмина.
— Она тёплая ещё?
— Можно разогреть. Достань помидоры, пожалуйста.
— А колбасу?
— Давай и колбасу.
Радио вещает про погоду и курс валют. Что-то там про рост евро, в котором
Джисон совершенно не разбирается. Около плиты стоит ваза с досыхающими
тюльпанами. Из навесного ящика сваливается хлеб, его режут на пластиковой
доске зубастым ножом, и он пахнет.
— Хлеб поджарить?
— Давай с сыром.
Масло стреляет под крышкой сковороды. Джисон сосёт палец, по которому успел
садануть ножом.
Сынмин наблюдает, едва приоткрыв слабовидящие глаза.
— Вы какие-то странные. Что-то случилось ночью?
Минхо трёт кончик носа:
— Ничего особенного.
Сынмин пожимает плечами.
— Ну ничего особенного, так ничего особенного.
Чугунная сковорода осыпается копотью и источает запах горячих бутербродов.
Такая тяжёлая, что ею можно убить. Но она только помогает выжить.
— А где Чонин? — Джисон переводит тему.
— Он наверху, спит ещё, — зевает Сынмин, прикрывая рот ладонью. — А у тебя,
кажется, школа сегодня?
— У тебя, кажется, тоже?
122/192
Сынмин хмыкает. Хороший ход.
— В пизду школу, — отвечает он, и это первый раз, когда Джисон слышит
Сынмина матерящимся.
Чем дольше тянется день, тем отчётливее ощущается произошедшее. Феликса
больше нет. Никто не влетает на кухню, никто не трещит до звона в ушах, никто
не смеётся над кошками, вопящими на улице. И больше не засмеётся.
Неожиданно возникшая пустота напоминает вакуум.
Завтракают они под «Прасковью» из динамиков радио. Хоть что-то хорошее.
— Надо сказать Чанбину, чтобы залез на крышу и включил луну, — вспоминает
Минхо, пережёвывая помидор.
Джисон молчаливо соглашается. Эта ночь была посвящена Феликсу, и должна
быть исключительной.
— Вы её выключили, что ли? — соображает Сынмин. Без очков взгляд у него
немного плавающий.
— Траур, — коротко поясняет Джисон.
Сынмин тихонько фыркает:
— Вот идиоты. А если бы вы свалились? Подкинули бы нам под окна ещё два
трупа.
Минхо надкусывает хлеб.
— Но мы не свалились. Завязывай уже, Мин.
Сынмин супится и прячет лицо, упершись в цветы, рассыпанные на обоях.
Колупает ногтем какую-то дырочку и добавляет ещё тише:
— Я тоже по нему скучаю, вообще-то.
Они замолкают. Минхо откладывает бутерброд.
Порыв Джисона импульсивен, а посему искренен. Он встаёт со своего стула и
подходит к Сынмину. Объятия выходят слегка неловкими, потому что обнимать
сидящего, да ещё и согнувшегося в спине – крайней неудобно. Но Джисон честно
старается.
Снизу раздаётся едва различимый всхлип, и Сынмин дёргает плечом.
— Вот здорово. Я ещё встать не успел, а вы уже ревёте.
Они синхронно поворачиваются. В проёме мерцает Чанбин, в одной футболке и
домашних шортах – тоже слегка опухший. Чешет шею. Минхо приходится
выкрутить себе спину и развернуться на стуле.
— Завтракать будешь? Мы тут какую-то белиберду натворили.
123/192
— Ну раз белиберду, то надо, конечно, — задумчиво соглашается Чанбин.
Он исчезает в ванной, чтобы умыться, а Минхо за это время успевает пожарить
ещё несколько бутербродов и пару яиц. И чайник, наконец, поставить.
— Чонин проснулся? — уточняет Джисон, когда Чанбин возвращается. Сынмин
освобождает место и приваливается плечом к стене у окна, пожёвывая лист
тюльпана. Странный у него аппетит.
— Вроде того. Лежит, делает вид, что спит. Я его оставил пока, пусть погорюет.
— Не знает, как себя вести, наверное, — вздыхает Минхо у плиты.
— Первая смерть, — пожимает плечами Джисон. — В первый раз никто не знает.
Чай разливается по кружкам, и даже Сынмин соглашается присоединиться.
Правда всё так же, стоя у окна. Он периодически регулирует волну, если музыка
по радио становится совсем отвратительной.
— А у тебя кто? — осторожно уточняет Чанбин.
— Отец, — поясняет Джисон; это первый раз, когда он говорит о семье так
прямо. — Шесть лет назад. От рака.
— Сочувствую. У меня дядя. Он мне родителей заменял. Снегом придавило,
насмерть. Прикинь?
— Вы не могли бы заткнуться? — вздыхает Сынмин.
Тему приходится сменить. Они говорят что-то об оценках, о заканчивающемся
учебном годе и о планах на лето. Какие теперь вообще могут быть планы – чёрт
его знает. Ни разу не произнесённый Феликс висит в воздухе дамокловым мечом.
Потом еда заканчивается, и они совсем не знают, куда себя деть. Вроде бы
нужно чем-то заняться – а вроде бы без Феликса это странно. Да и как вообще
можно продолжать жить обычную жизнь, когда один из них мёртв?
— Я вообще-то хотел кое-что предложить, — озвучивает Чанбин, вставая из-за
стола и стряхивая крошки с колен. — Но, наверное, подожду Чана.
Они все молча соглашаются. С Чаном действительно нужно будет поговорить.
Если до этого Джисон думал, что следует смириться и каким-то образом учиться
жить дальше, то теперь понимает – не так просто.
Это всё нельзя отпускать так просто.
— Может, прогуляемся? — предлагает Минхо. Джисон пожимает плечами. У него
всё равно не было никаких планов.
Они собираются, кое-как отыскивая по комнатам чистую одежду, которая не
пахла бы следами вчерашней расправы. Изгвазданные в земле и засохшей крови
футболки кидают в стиралку – она съедает их так спешно, будто боится, что их
могут у неё отобрать. Джисон сомневается, что им доведётся увидеть эти
124/192
футболки вновь хоть когда-нибудь в этой жизни.
Напоследок предупреждают Чанбина – просят включить луну до заката – и
ускользают из дома. Дом скрипит петлями входной двери на прощание.
Под кедами хрустит гравий. Солнце рушится на чистейшее небо, будто озарение.
Джисон дышит запахом нагретой земли и срезанной травы – где-то работает
газонокосилка.
— Куда пойдём?
— Не знаю, — пожимает плечами Минхо. — Просто куда-нибудь. Хочешь
мороженого?
Джисон хочет.
Они забегают в полуподвальный магазинчик в одном из домов поблизости: там
вовсю гудит кондиционер, так что моментально становится холодно, и трясутся
морозильные тележки. Только что не подскакивают. Будь это дом, Джисон
решил бы, что они пытаются сбежать.
— Сцепиться с холодильником, — подсказывает Минхо, когда Джисон озвучивает
мысль. Джисон хмыкает.
— Стиралка встала бы на их сторону.
Минхо печально разводит руками:
— Женщины.
Они берут по сахарному рожку и выпрыгивают обратно в май. Ветер дует
сладкий и тёплый. Забирается под футболку, слизывает тающие сливки с
обгрызенной вафли. Они возвращаются к железной дороге и идут вдоль рельсов.
Май ощущается странным. Весна так сильно запаздывала, а теперь кажется, что
до лета рукой подать. И всё вокруг такое страшно зелёное. Нежный, почти
пастельный оттенок – такой листва бывает только раз в году, пока деревья ещё
не успевают напитаться впрок, а вода не уходит окончательно в землю, оставляя
за собой песок и трещины. Май, наверное, самый замечательный месяц в году.
Джисон так и говорит, облизывая пальцы от талого мороженого.
— А что насчёт августа?
— А что август? В августе тоже круто, — не спорит Джисон. — Только жарко
очень. И ощущение заканчивающегося лета давит. Как будто время постоянно на
исходе. Очень трудно бывает расслабиться.
Минхо сминает обёртку в комок, сжав пальцами.
— У меня день рождения в августе, — поясняет. Джисон теряется.
— Ой.
125/192
Жаль, что смех Минхо нельзя передавать по радио. Наверняка это сразу снизило
бы процент агрессии в мире и вообще уменьшило бы количество военных
конфликтов.
— Да всё в порядке, — улыбается Минхо. — Я, на самом деле, май тоже люблю
больше августа.
— Почему?
Он неопределённо качает головой.
— В мае у тебя день рождения.
Вот это да, конечно.
А впрочем, день выходит недурственным. Они по рельсам пробредают несколько
станций, и оказываются в каком-то пригородном посёлке с кучей частных домов.
Ошиваются между улиц, кормят бродячих собак купленной в небольшом ларьке
колбасой. Те считают своим долгом следовать по пятам до самого вечера. То ли
защищают в благодарность, то ли надеются выпросить ещё.
И пахнет так... так мечтательно. Едва уловимо. Юностью.
Хрустят кости. Они сделаны из игрушечного пластика и карамельной глазури. Из
жжёного сахара – самую малость.
А заброшенная готическая церковь, на которую они набредают случайно,
сделана из отчаяния, острых ножей и беспросветности. По крайней мере, так это
ощущается.
— Круто выглядит, — резюмирует Джисон.
— Феликсу бы понравилось, — соглашается Минхо.
Это неотдираемое «Феликсу бы...» возникает абсолютно во всём. Не отстаёт,
сколько бы они ни старались. Стоит отвернуться друг от друга или расцепить
пальцы – сразу чувствуется что-то пустое и полое в груди. Какое-то отсутствие.
Феликса просто очень хочется обратно.
Об этом просто невыносимо думать.
До заката они вытравливают из себя всё сущее: грудь устаёт дышать, глаза –
щуриться, ноги – бесконечно шагать. Джисону нравится это ощущение
выпотрошенности – оно не оставляет сил, чтобы думать. Только чувствовать.
Какие-то вещи. И то – наполовину. Джисон выбирает чувствовать любовь.
Обратно возвращаются на электричке, потому что кажется, что сделай они ещё
хоть шаг – и все суставы рассыплются.
В электричке душно, шумно и дёшево. Последний фактор перевешивает все
прочие. Они чудом выхватывают место у окна, хотя выходить им – буквально
через пару станций. Минхо приваливается виском к стеклу, а Джисон – к Минхо.
126/192
— Спасибо большое, — вполголоса произносит Джисон.
Минхо удивляется:
— За что?
— Не знаю. За всё.
Когда они вываливаются из вагона, Джисон чувствует себя перезаряженным.
Немного измученным, но счастливым. Настолько, насколько это вообще
возможно; дыра в груди всё ещё кровоточит.
Она кровоточит и пачкает собою небо. Закат расчленяет солнце – его
отрубленные конечности растекаются вдоль горизонта. Джисон глядит, как
истерзанный шар пробитым желтком капает на верхушки деревьев и ощущает
какой-то странный голод. Почти жажду.
Она раздирает горло и копошится в желудке. Расцарапывает слизистую и
жжётся. Её не удаётся игнорировать, и уж тем более её не удаётся заткнуть.
Она формируется в Джисоновой груди так же внезапно, как и предсказуемо. Она
расцветает. Это не похоже на жажду справедливости.
Ему хочется возмездия.
***
Чан возвращается с работы раньше обычного.
— Всё равно я нихрена не могу сосредоточиться, — поясняет он при входе,
расшнуровывая кроссовки. — Трижды просчитался со сдачей. Это ещё повезло,
что мне лишнее вернули – так бы платил из своего кармана, и ещё штрафы
сверху. Короче, напарница меня прогнала к чёртовой матери, и правильно
сделала.
Он разобранный какой-то. Разбитый, держащийся на клее-карандаше и
нескольких скрепках. Это видно, хотя Чан старательно делает вид, что всё в
порядке. Ну, постольку поскольку. Что он справляется.
Нихрена подобного, никто из них не справляется.
Как с таким вообще можно справиться?
Чанбин собирает ужин из остатков, а Чонин молчаливо выползает из комнаты. На
кухне не так много мест, как хотелось бы, хотя теперь стало посвободнее.
Отвратительно. Лучше бы уж они толкались здесь, как в консервной банке.
Минхо заваривает чай и достаёт из шкафов бублики и конфеты. Чанбин
отвоёвывает у холодильника масло – тот прикусывает дверью пальцы. Чанбин
нервно пинает по боку мыском, и что-то с грохотом отваливается.
— Воу, — вздыхает Минхо. — Спокойнее. Нам ещё нужна бытовая техника.
— А я вам не нужен? — бурчит Чанбин; но дверцу всё-таки поправляет. — Он мне
127/192
руку чуть не оторвал.
Джисон задумчиво разглядывает потолок, в трещине которого из уголка ползёт
плющ.
— Чувствуешь? Шелест какой-то. Звучит по-другому.
Минхо ничего не отвечает, только поджимает губы. Он тоже чувствует.
Чонин усаживается Сынмину на колени. Тот подтягивает мальчишеское тело и
обхватывает руками вокруг пояса, словно тот ничего не весит, хотя между ними
всего год разницы. Целый бесконечно длинный, непреодолимый один год.
И несколько месяцев.
Минхо заваривает чай, они с Джисоном случайно встречаются взглядами, и
Джисон ловит там смущённое извинение. Никем не прошенное.
«Не так круто, как у него».
«Как у него ни у кого и не получится. Всё нормально».
Читать по глазам, неловко поджатому рту, по лёгкой хмурости в бровях. Они
всегда так умели?
Чай действительно получается с каким-то немного иным привкусом, но это даже
хорошо. Будь он идентичен, Джисона бы вырвало. Прямо в раковину на кухне.
Воспоминаниями.
Снова включают радио. Чем-то приходится заполнять тишину. Никто из них не
умеет столько разговаривать.
— Завтра, значит, тоже работаешь дневную? — уточняет Чанбин у Чана. Тот
пожимает плечами, наматывая на вилку макароны.
От программы «время» сворачиваются в трубочку уши и вянут цветы в вазе, так
что новости переключают на музыку. Кто-то в динамиках жутковато завывает о
том, что он заведующий, и это всё из-за него. Джисон не спорит – пусть так.
— А мне сегодня сон снился, — произносит Чонин, и все поворачиваются к нему.
— Про девочку-флейтистку.
Сны – это всегда хорошо. Особенно когда детские. Всем им порой нужно немного
детских снов, и забыться на вечность.
Чонина просят рассказать, и он рассказывает.
— Она была маленькая, вот такая, — и он делает неопределённый жест руками,
сначала складывая ладони почти вплотную, а потом разводя на всю ширину. — В
хлопковом жёлтом платье в белый горошек с треугольным горлышком. Совсем
худая, волосы светло-русые и чёлка. Прям как у моей мамы. Она качалась на
качелях, которые были сделаны из шарфа, и играла на флейте. Я подошёл, чтобы
спросить, сколько времени, а она сказала, что мне ещё рано. Что сегодня с ней
пойдут другие. Она выглядела даже младше меня, а разговаривала, как
128/192
взрослые. Если честно, было жутковато. Но вообще-то она была приятная, и
когда мы попрощались, она пожелала мне хорошего дня. И стало как-то
спокойно.
Джисон грызёт ноготь, отвернувшись к вытяжке. В голове немного гудит.
Порезанный с утра палец с радостью кормит солью, исходясь на кровотечение.
Джисон бездумно лижет языком ранку.
Радио настойчиво стонет.
Достарыңызбен бөлісу: |