выживу, завтра буду свободна. Парадокс свободы в том, что в ней
сложнее найти надежду и цель. Теперь мне нужно смириться с тем, что
тот, за кого я выйду замуж, не познакомится с моими родителями. Если
у меня родятся дети, у них не будет бабушки и дедушки. Эрик не
просто утрата, приносящая боль. Это то, что сказывается на моем
будущем. Это то, что останется со мной навеки. Мама наставляла
меня, что следует искать мужчину с высоким лбом, что
свидетельствует о его уме. «Обращай внимание, как он пользуется
платком, – говорила она. – Следи, чтобы он всегда носил чистый.
Следи, чтобы у него всегда были начищены ботинки». Ее не будет на
моей свадьбе. Она никогда не увидит, кем я стану и кого я выберу.
Теперь роль мамы взяла на себя Клара. Она поступает так из любви
и потому, что у нее это получается хорошо и естественно. Кроме того,
Клару гложет чувство вины. Ее не было с нами в Аушвице, чтобы нас
защищать. И потому она будет делать это сейчас. Готовкой занимается
она. Кормит меня с ложечки, как ребенка. Я люблю ее, мне нравится ее
внимание, нравится, что меня обнимают и дают чувство безопасности.
Но ее забота все-таки удушает. Ее доброта не дает мне вдохнуть. И
кажется, что Кларе что-то нужно от меня взамен. Не признательность,
а нечто более глубокое. Мне кажется, что Клара зависит от меня,
потому что хлопоты о моем благополучии дают ей ощущение цели
жизни, придают смысл ее существованию. В заботе обо мне она видит
объяснение тому, почему она была избавлена от нашей участи. Моя
задача – быть настолько здоровой, чтобы остаться живой, при этом
быть настолько беспомощной, чтобы нуждаться в сестре. И это
прекрасно объясняет, для чего выжила я.
Наступил конец июня, а моя спина все еще болит. Между
лопатками постоянно колет и что-то хрустит. По-прежнему давит в
груди, даже когда я дышу. У меня начинается жар. Клара отвозит меня
в больницу. Она настаивает, чтобы мне дали отдельную палату и
обеспечили лучший уход. Я беспокоюсь, во сколько нам это обойдется,
но Клара говорит, что найдет, как покрыть расходы, – просто увеличит
количество концертов. Меня приходит обследовать врач, и я узнаю его.
Он старший брат моей бывшей одноклассницы. Его зовут Габи.
Помню, она называла его архангелом Габриэлем. Я узнаю от него, что
она мертва. Погибла в Аушвице. Габи спрашивает, видела ли я ее там.
Мне хотелось бы передать образ одноклассницы в страшные часы ее
жизни, чтобы он отложился в его памяти, и я думаю, не соврать ли
мне, сочинив, что видела, как она совершает что-то отважное и с
любовью говорит о нем. Но я решила не врать. Для меня самой лучше
остаться один на один с неизвестностью о судьбе отца и последних
минутах жизни Эрика – честнее испытывать пустоту, чем слышать
неправду, сколь угодно утешительную. Архангел Габриэль проводит
медицинский осмотр – первый после освобождения. У меня
диагностируют брюшной тиф, пневмонию, плеврит и перелом
позвоночника. Он делает для меня съемный корсет, который закрывает
все туловище. Я кладу его на кровать и ночами забираюсь в него, в мой
гипсовый панцирь.
Визиты Габи – терапевтические не только для моего тела. Он не
берет с меня денег за лечение. Мы сидим и вспоминаем прошлое. Я не
могу предаваться горю с моими сестрами – не могу выражать его
открыто. Все еще свежо и слишком живо. Кажется, что совместная
скорбь осквернит чудо нашего соединения. Мы не плачем вместе, сидя
в обнимку. Но с Габи я позволяю себе горевать. Как-то раз спрашиваю
об Эрике. Он его помнит, но не знает, что с ним стало. У Габи есть
знакомые коллеги, работающие в Татрах в центре репатриации. Он
обещает попросить их что-то узнать об Эрике.
Через какое-то время Габи осматривает мою спину. Он ждет, когда
я лягу на живот. И начинает рассказывать, что узнал: «Эрика
отправили в Аушвиц. Его не стало в январе. За день до освобождения».
Из меня вырывается вопль. Чувствую, что грудную клетку сейчас
разорвет. Меня накрывает такая мощная волна скорби, что даже не
текут слезы, только неровный стон застревает в горле. Я еще не
способна ясно мыслить; не могу пока задавать вопросы о последних
днях моего любимого, его страданиях, состоянии его ума и духа тогда,
когда тело уже сдалось. Меня поглощают горе и ощущение
несправедливости. Продержись он еще несколько часов, возможно
всего несколько вдохов и выдохов, – сейчас мы были бы вместе. Я вою,
лежа лицом в стол, пока у меня не охрип голос.
Когда потрясение понемногу уходит, я понимаю, что боль,
приносимая знанием, странным образом милосердна. Относительно
смерти отца такой определенности нет. Знать точно, что Эрика больше
нет, – все равно что узнать диагноз после долгой болезни. Теперь я
могу точно указать причину боли. Могу объяснить, что нужно лечить.
Но диагноз – это еще не лекарство. Я не знаю, что теперь делать с
голосом Эрика, с его словами, сказанными мне; не знаю, куда девать
свою надежду.
К концу июля жар проходит, но Габи не вполне доволен
улучшениями. В моих легких, на которые долго давил сломанный
позвоночник, много жидкости. Он боится, что я могла заразиться
туберкулезом, и советует мне лечь в туберкулезную клинику в Татрах,
рядом с центром репатриации, где он узнал о смерти Эрика. Клара
доедет со мной на поезде до ближайшей деревни в горах. Магда
останется в квартире. После усилий, потраченных на ее
восстановление, при существующей вероятности, что могут зайти
незваные гости, рисковать нельзя, оставляя квартиру пустой даже на
день. В пути Клара нянчится со мной, как с дитем. «Посмотрите на
мою малышку!» – радостно говорит она пассажирам рядом с нами. Я
им приветливо и осторожно улыбаюсь, как маленький ребенок. Да и
выгляжу я почти так же. Из-за тифа у меня опять выпали волосы и
сейчас только начинают отрастать, мягкие, как у младенца. Клара
помогает мне закрыть голову шарфом. Мы едем вверх, и сухой горный
воздух как будто прочищает мою грудь, но дышать все еще тяжело. В
моих легких постоянная топь. Как будто все слезы, которым я не
позволяю пролиться наружу, стекают в лужу внутри. Я не могу
пренебрегать своим горем, но и вытеснить его тоже не могу.
Кларе нужно успеть вернуться в Кошице на очередное
выступление. Ее концерты – наш единственный источник дохода,
поэтому она не сможет сопровождать меня дальше до клиники, где мне
нужно будет остаться, пока я не поправлюсь. Но она ни за что не хочет
оставлять меня одну. Мы спрашиваем сотрудников центра
репатриации, не знают ли они кого-нибудь, кто едет в клинику, и мне
называют одного молодого человека, который остановился в гостинице
поблизости и тоже собирается туда на лечение. Когда я подхожу к нему
в холле, он целуется с девушкой.
– У поезда встретимся, – раздраженно бурчит он мне.
Когда я подхожу к нему на платформе, они с девушкой продолжают
целоваться.
У него седые волосы, хотя он всего лет на десять старше меня. В
сентябре мне исполнится восемнадцать, но с такими худыми ногами и
руками, с плоской грудью и лысой головой я больше похожа на
двенадцатилетнюю. Мне неловко стоять рядом, пока они обнимаются;
я не знаю, как привлечь его внимание. Ситуация меня раздражает. И
это человек, которому я должна доверить себя?
– Простите, не могли бы вы мне помочь? – наконец спрашиваю я. –
Вас попросили сопроводить меня до клиники.
– Я занят, – огрызается он. – Встретимся в поезде.
Отвечает мне, почти не отрываясь от поцелуя. Он как старший
брат, который отмахивается от докучливой сестры. После постоянной
опеки и внимания Клары его пренебрежение ранит. Не знаю, почему
меня это так задевает. Может, потому, что его подруга жива, а моего
любимого уже нет на свете? Или потому, что от меня так мало
осталось и без внимания и одобрения другого человека я чувствую
себя на грани полного исчезновения?
В поезде он покупает мне бутерброд, а себе газету. Сидит читает.
Мы не разговариваем, только знакомимся и перебрасываемся
формальными фразами. Его зовут Бела. Для меня он всего лишь
попутчик-грубиян, человек, которого я вынуждена просить о помощи и
который нехотя ее оказывает.
Когда мы прибываем на станцию, то узнаем, что до клиники
придется идти пешком и он не сможет отвлечься на чтение газеты.
– Чем ты занималась до войны? – спрашивает он.
Я замечаю то, чего не услышала раньше: он заикается. Когда я
отвечаю, что была гимнасткой и занималась балетом, он говорит:
– Вспоминается один анекдот.
Я выжидающе смотрю на него, готовясь к порции доброго
венгерского юмора, утешение которого я почувствовала в Аушвице,
когда мы с Магдой и соседками по нарам устроили конкурс на самую
красивую грудь; духоподъемная сила смеха в самое жуткое время.
– Жила-была птичка, – начинает мой спутник, – птичка замерзла и
приготовилась умирать. Пришла корова и немного ее обогрела –
прибегнув к своей хвостовой части, если понимаешь, о чем я. Птичка
взбодрилась, запрыгала. Но тут проехал грузовик и прикончил ее.
Мимо проходила старая мудрая лошадь, увидела мертвую птичку на
дороге и прошептала: «Сколько раз ей говорила, что нечего плясать,
когда ты по уши в дерьме, – допляшешься».
Бела смеется над своей шуткой.
Я чувствую себя оскорбленной. Он хочет выглядеть остроумным,
но думаю, таким образом он говорит, что я вся в дерьме, что на меня
жалко смотреть. Думаю, он говорит: как можно называть себя
балериной, если ты так выглядишь? На долю секунды, перед тем как
он оскорбил меня, было радостно заполучить частичку его внимания.
Было приятно, когда он спросил, кем я была до войны. Таким
облегчением было удостоверить себя прежнюю, которая существовала
до войны – вернее, безмятежно жила в довольствии и счастье. Его злая
шутка только укрепила мое чувство, что война все во мне исковеркала,
нанесла непоправимый ущерб. Этот удар от незнакомого человека
добивает меня. Мне больно, потому что он прав. На меня жалко
смотреть. И все-таки я не допущу, чтобы последнее слово осталось за
бесчувственным венгром с его злым сарказмом. Я покажу ему, что во
мне еще живет радостная балерина и неважно, что мои волосы так
коротки, что лицо такое худое, что таким плотным комом лежит горе в
моей груди. Я выскакиваю перед ним и посреди дороги делаю шпагат.
Выясняется, что туберкулеза нет. Меня все равно оставляют на три
недели в клинике, чтобы предотвратить увеличение количества
жидкости в легких. Я так боюсь заразиться туберкулезом, что
открываю двери не руками, а ногами, хотя знаю, что болезнь не
передается через дверные ручки. Отсутствие туберкулеза – хорошая
новость, но мне все еще нездоровится. Не хватает слов, чтобы описать
чувство затопленности в груди, темную пульсацию в лобной части
головы. Видимость будто перекрывает слой песка. Позже я узнаю, что
у меня депрессия. А пока знаю только одно: мне стоит многих усилий
встать с кровати; дышу я через силу, и, кроме всего, нужно делать
усилие над собой. Зачем вставать? Ради чего? В Аушвице, когда все
было безнадежно, меня не посещали суицидальные мысли. Тогда не
было дня, чтобы я не слышала от людей, окружавших меня: «Это
место ты покинешь только в виде трупа». Но их зловещие пророчества
только придавали мне силы для сопротивления. Теперь, когда я иду на
поправку, когда столкнулась с необратимым фактом, что родителей не
вернуть, что Эрик никогда не будет со мной, – остались только
демоны, разрывающие мою душу. Я думаю покончить со своей
жизнью. Хочу избавить себя от боли. Что мешает мне сделать выбор в
пользу того, чтобы не быть?
Беле дали палату над моей. Как-то раз он заглядывает ко мне
проверить, как у меня дела. «Сейчас я буду тебя смешить, – заявил
он, – и тебе станет лучше. Вот увидишь». Он молотит языком бог знает
что, шевелит ушами, подражает звукам животных – так развлекали бы
ребенка. Это нелепо, может даже оскорбительно, но я ничего не могу с
собой сделать. Меня душит смех. «Не смейся», – предупреждали
врачи, будто смех был для меня постоянным соблазном; можно
подумать, мне грозила опасность ухохотаться до смерти. «Будешь
смеяться – боль усилится», – говорили врачи. Они оказались правы.
Очень больно, но одновременно очень хорошо.
Ночью я лежу без сна и думаю о нем, думаю, что он сейчас также
лежит в кровати в своей комнате надо мной, фантазирую, чем могла бы
его впечатлить, перебираю все интересное, что учила в школе. На
следующий день, когда Бела приходит в мою комнату, я рассказываю
ему все, что мне удалось вспомнить ночью из греческой мифологии,
перечисляю самых малоизвестных богов и богинь. Рассказываю
про «Толкование сновидений» Фрейда, последнюю книжку, которую
мы читали вместе с Эриком. Я танцую для него, как танцевала для
гостей, приходивших к родителям на ужин, моя очередь выходить под
софиты – перед Кларой, которая была главным номером программы.
Он смотрит на меня, словно учитель, который любуется звездой
класса. О себе он говорит очень мало, но я узнаю, что он в детстве
тоже учился играть на скрипке и до сих пор любит слушать пластинки
с камерной музыкой и дирижировать воображаемым квартетом.
Беле двадцать семь лет. Я еще ребенок. В его жизни есть разные
женщины. Например, та, которую он целовал на платформе, когда я его
отвлекала. Он рассказывает о другой пациентке этой клиники, лучшей
подруге его кузины Марианны, – девушке, с которой он встречался в
старшей школе, до войны. Она очень больна. Ей уже не победить
болезнь. Он называет себя ее женихом – жест, дающий ей надежду на
смертном одре, жест надежды для ее матери. Через несколько месяцев
я узнаю, что у Белы еще есть жена, почти незнакомка, – женщина, с
которой он никогда не был близок. Она нееврейка, они расписались в
самом начале войны. Он это сделал, пытаясь защитить свою семью и
их состояние.
Это не любовь. Это голод, сильный голод. И я веселю Белу. А еще
он смотрит на меня так, как Эрик смотрел в тот далекий день в
книжном клубе. Я снова становлюсь той эрудированной девушкой,
которой есть что сказать. Пока мне этого достаточно.
В последнюю ночь в туберкулезной клинике я лежу в моей
укромной маленькой комнате, и ко мне приходит голос. Он
поднимается из глубин Татр. Если ты все-таки решила жить,
Достарыңызбен бөлісу: |