Глава 8. Влезть через окно
Мы сходим с поезда в Кошице. Наш родной город больше не
венгерский. Он снова в составе Чехословакии. Мы щуримся от
июньского солнца. У нас нет денег на такси, у нас ни на что нет денег;
мы не знаем, занята ли наша квартира; не представляем, с чего
начинать жизнь. Но мы дома. И собираемся разыскивать Клару. Клару,
которая всего несколько недель назад давала концерт в Праге. Клару,
которая – где бы она ни находилась – была живой.
Мы идем через городской парк к центру. Люди сидят за уличными
столиками, на лавочках. У фонтанов собираются дети. Проходим мимо
башни с часами, куда мальчики прибегали на свидание с Магдой, а мы
с подругой за ними подглядывали. Вот появилось папино ателье –
золотом на солнце горят медальоны на решетке его балкона. Он здесь!
Это настолько несомненно, что я начинаю вдыхать запах его табака,
ощущать щекотание его усов на своей щеке. Но окна ателье темны.
Мы идем дальше, приближаясь к своему дому на улице Лайоша
Кошута – и тут происходит настоящее чудо. На тротуаре – рядом с тем
самым местом, где когда-то стоял фургон, в котором нас повезли на
кирпичный завод, – возникает вышедшая из парадного подъезда Клара.
Ее волосы заплетены и заколоты, как у нашей мамы. Она держит
скрипку. Увидев меня, Клара роняет скрипичный футляр на тротуар и
бежит ко мне. Она стонет и плачет: «Дицука! Дицука!» Ее руки
подхватывают меня, как дитя, и превращаются в колыбель.
«Не обнимай нас! Мы все в паразитах и болячках!» – пронзительно
кричит Магда.
Сдается мне, в этом вопле заключено совсем иное. Сестра,
дорогая, мы изуродованы. Не дай тому, что испытали мы, причинить
тебе боль. Не делай еще хуже. Не спрашивай, что произошло с нами.
Иначе тебя развеет как дым!
Клара все качает и качает меня. «Моя малышка!» – объясняет
сестра случайному прохожему. С того момента она стала мне матерью.
По нашим лицам ей уже понятно, что вакансия свободна и кто-то
должен ее занять.
Мы не виделись с ней по меньшей мере полтора года. Однако ей
нужно спешить на запись концерта на радиостанции. Нам отчаянно не
хочется ее отпускать, разлучаться с ней хоть на минуту.
– Останься, останься, – умоляем мы. Но она уже и так опаздывает.
– Если я не буду играть, мы не сможем есть. Идемте со мной. И
поторопитесь.
Даже к лучшему, что у нас нет времени для разговоров. Мы
совершенно не представляем, с чего начинать свою историю. Зрелище
наших телесных страданий наверняка вызывает у Клары ужас – и,
возможно, это тоже на благо нам всем. Сестра сможет направить свою
любовь и заботу на нечто определенное – исцелить меня и Магду. Ведь
нам потребуется намного больше, чем просто покой. Допускаю, что
полностью мы уже никогда не оправимся. Но в каких-то конкретных
вещах Клара может помочь прямо сейчас. Она приводит нас в дом,
освобождает от грязной одежды. Застилает родительскую кровать
белыми простынями, и мы вытягиваемся на них в полный рост.
Втирает антисептическую жидкость в наши покрытые коростой и
язвами тела. Сыпь, от которой мы постоянно чешемся, мгновенно
передается Кларе, и из-за кожного зуда ей тяжело играть на скрипке.
Наше воссоединение становится слишком физическим.
Не меньше недели мы с Магдой проводим в постели – голые,
пропитанные целительным лосьоном. Клара не задает вопросов. Не
спрашивает, где мать и отец. Говорит сама, чтобы мы могли молчать.
Говорит сама, поскольку боится услышать нашу историю. Все, о чем
она рассказывает, звучит как сказка. И на самом деле это чудо. Мы
вместе. Мы те, кому выпало огромное счастье. Таких, как мы,
воссоединившихся, единицы. Наши дядя и тетя, мамины брат и сестра,
были сброшены с моста и утоплены в Дунае; Клара говорит прямо,
жестко и даже как-то бесстрастно. Сама она сумела избежать
депортации и гибели, даже когда сгоняли на смерть последних
оставшихся в Кошице евреев. Она пряталась в Будапеште, в доме
своего профессора, под видом нееврейки.
– Как-то профессор сказал мне: «С завтрашнего дня начинай учить
Библию, ты должна хорошо знать ее, так как пойдешь жить в женский
монастырь». Это был лучший вариант убежища. Монастырь находился
почти в двухстах милях от Будапешта. Я там ходила в рясе. Но
однажды меня узнала девушка, с которой я училась в консерватории, и
я улизнула на поезде обратно в Будапешт.
Летом Клара вдруг получила письмо от родителей. Это было то
самое прощальное письмо, которое мать и отец написали ей, когда мы
были на кирпичном заводе. Они рассказывали о месте, где нас держали
в заключении; сообщали, что мы все вместе и в безопасности, что нас,
как мы тогда думали, переводят в трудовой лагерь в Кеньермезо. Я
вспоминаю, как во время отправки нас из кирпичного завода мама
бросила письмо на землю, поскольку не было возможности отправить
его по почте. Тогда я думала, что она обронила его из-за покорности
судьбе. Но, слушая Кларину историю выживания, я увидела некоторые
вещи в ином свете. Это был не жест человека, потерявшего всякую
надежду. Вовсе нет, мама разжала пальцы, державшие письмо, потому
что в ней еще теплилась надежда. Как бы там ни было – выбросила ли
она его, будучи в отчаянии или уповая на счастливый случай, – она
шла на риск. Письмо указывало прямо на мою сестру, светловолосую
еврейку, прятавшуюся в Будапеште. Там был ее адрес. Пока нас,
пребывающих во тьме, везли прямиком в Аушвиц, некий прохожий
подобрал это письмо. Он мог открыть его и сдать Клару нилашистам.
Он мог выбросить его в урну или оставить лежать на улице. Но
незнакомый человек наклеил на него марку и отправил по почте Кларе
в Будапешт. Случившееся для меня так же непостижимо, как явление
сестры у нашего дома. В этом ощущалось что-то магическое –
подтверждение, что между нами был натянут спасательный трос. Еще
это свидетельствует, что в мире даже в те времена существовала
доброта. Письмо нашей мамы пробилось сквозь дорожную пыль,
поднятую тремя тысячами пар ног; многим из шедших предстояло
превратиться в дым над Польшей. Светловолосая девочка отложила
скрипку, чтобы вскрыть конверт.
Клара рассказывает еще одну историю со счастливым концом.
Узнав, что нас держат на кирпичном заводе и в любой день могут
отправить в Кеньермезо или еще бог весть куда, она пошла в немецкое
консульство в Будапеште – требовать, чтобы ее отправили туда же, где
мы. У дверей консульства швейцар сказал ей: «Девочка, уходи. Не
приходи сюда больше». Она не ожидала услышать «нет». Она еще раз
попыталась проникнуть в здание. Швейцар увидел ее и начал наносить
удары кулаком по плечам, рукам, животу и лицу. «Выметайся
отсюда», – сказал он снова.
– Он избил меня и тем самым спас мне жизнь, – говорит она нам.
Ближе к концу войны, когда русские окружили Будапешт, нацисты
стали еще энергичнее очищать город от евреев.
– Все должны были носить удостоверение личности с
фотографией, указанием имени и вероисповедания. На улице
постоянно требовали его предъявлять, и если ты был евреем, то могли
убить. Я не хотела держать удостоверение при себе, но боялась, что
после войны у меня не окажется документа, подтверждающего мою
личность. Именно поэтому отдала его на хранение подруге. Она жила
на другом берегу, попасть к ней можно было только через мост, и,
когда я к нему подошла, там солдаты проверяли документы. Они
сказали: «Покажите, пожалуйста, кто вы». Я ответила, что у меня
ничего нет, и каким-то образом, сама не знаю почему, они меня
пропустили. Наверно, их убедили мои светлые волосы и голубые глаза.
К подруге за удостоверением я так и не зашла.
«Если не можешь войти через дверь, пробуй влезть через окно», –
обычно говорила наша мама. В выживании не существует дверей. Как
и в исцелении. Есть только окна. Щеколды, до которых трудно
дотянуться, очень маленькие форточки, пространства, в которые тело
не пролезет. Но оставаться на одном и том же месте нельзя. Нужно
найти способ выбраться.
После капитуляции Германии, пока мы с Магдой вставали на ноги
в Вельсе, Клара снова пошла в консульство, на этот раз в советское,
потому что от нацистской власти Будапешт освободила Красная армия.
Там она пыталась выяснить судьбу родных. Они не владели
информацией о нашей семье, но предложили в обмен на бесплатный
концерт помочь с возвращением домой в Кошице.
– На мое выступление пришли двести русских, – рассказывает
Клара. – А потом меня привезли домой на крыше поезда. Они
присматривали за мной, когда мы останавливались и спали.
Когда Клара открыла дверь нашей квартиры, все было в
беспорядке, нашу мебель и другое имущество разграбили. Комнаты
использовали как стойло, и на полу всюду был лошадиный навоз. Пока
мы в Вельсе учились есть, ходить, писать свои имена, Клара оттирала
пол и приводила квартиру в порядок, а чтобы иметь деньги, давала
концерты.
Отныне мы вернулись. Избавившись от чесотки, мы с Магдой
начинаем потихоньку выходить из дома. На троих у нас одна пара
хорошей обуви. Когда моя очередь носить туфли, я обуваюсь и
медленно хожу туда и обратно по тротуару. Идти далеко еще нет сил.
Меня узнает сосед: «Поражен, что тебе удалось выбраться. Ты всегда
была таким тщедушным ребенком». Наверное, я могла бы
торжествовать. Вопреки всему исход оказался счастливым! Но я
чувствую вину. Почему я? Почему выжила именно я? Этому нет
объяснения. Просто удача. Или ошибка.
Людей можно делить на два типа: те, кто выжил, и те, кто не смог.
Последних с нами нет, они не расскажут нам своей истории. Портрет
матери нашей мамы все еще висит на стене. Темные волосы разделены
на прямой пробор и собраны в тугой пучок. Несколько кудряшек
выбиваются на гладкий лоб. На снимке она не улыбается, но взгляд ее
скорее проникновенный, чем суровый. Она наблюдает за нами,
проницательно и без сантиментов. Когда-то наша мама постоянно с
ней говорила, сейчас так же поступает Магда. Иногда сестра просит о
помощи. Иногда ворчит и бранится: «Эти нацистские ублюдки…»,
«Гребаные нилашисты…» Пианино, обитавшее у стены под этой
фотографией, пропало. Раньше оно было таким привычным, что мы
почти не обращали на него внимания, как не замечали собственного
дыхания. Теперь его отсутствие в комнате давит на нас. Пустующее
место приводит Магду в ярость. С пропажей пианино что-то ушло и из
ее жизни. Утрачена частичка ее индивидуальности. Ушла возможность
самовыражения. Отсутствие инструмента рождает в ней жгучую злобу.
Бурную, громкую, упрямую. Меня это восхищает в сестре. Моя злость
обычно обращена к самой себе и сгущается где-то в легких.
Магда крепнет с каждым днем, а меня не оставляет слабость. Все
еще продолжает болеть спина, из-за чего трудно ходить; постоянная
тяжесть в груди по причине застоя крови. Я редко покидаю дом. Даже
если я не чувствовала бы себя больной, нет такого места, куда мне
хотелось бы пойти. Зачем нужны прогулки, когда смерть –
единственный ответ на любой вопрос? Зачем с кем-то говорить, если
любой контакт с живыми лишь оборачивается доказательством, что по
этому миру ты идешь в окружении теней, чей сонм постоянно растет?
Как можно горевать по кому-то отдельно, когда у каждого за душой так
много тех, кого надо оплакивать?
Я полагаюсь на своих сестер: Клара – моя преданная няня, Магда –
мой источник новостей и моя связь с внешним миром. Однажды Магда
возвращается домой и, задыхаясь, выкрикивает: «Пианино! Я нашла
его. Оно в кофейне. Наше пианино! Мы должны вернуть его».
Владелец кафе не верит, что оно наше. Клара и Магда по очереди
ведут с ним переговоры. Они рассказывают про концерты камерной
музыки в нашей гостиной. Рассказывают, как друг Клары,
виолончелист Янош Штаркер, еще один юный виртуоз, учившийся
вместе с ней в консерватории, играл в нашем доме в год своего
профессионального дебюта
[19]
. Никакие слова не убеждают хозяина. В
итоге Магда находит нашего настройщика. Приходит с ним в кафе.
Настройщик, поговорив с хозяином, заглядывает под верхнюю панель
пианино, чтобы проверить серийный номер.
– Да, – говорит он, кивая, – это пианино Элефантов.
Он собирает группу мужчин, которые помогают отнести пианино к
нам в квартиру.
Есть ли во мне что-то удостоверяющее мою идентичность? Нечто
такое, что сможет возвратить меня прежнюю? Если это что-то
существует, кого мне искать, какого настройщика, который приподнял
бы панель и считал бы мой код?
Однажды от тети Матильды приходит посылка. «Валентин-авеню,
Бронкс» – написано в адресе отправителя. В посылке чай и
кондитерский жир Crisco. Мы никогда не видели такого продукта и
поэтому не знаем, что это заменитель масла для кулинарии и выпечки.
Мы едим его просто так, намазывая на хлеб. Завариваем одни и те же
чайные пакетики по многу раз. Сколько чашек чая у нас получится
выпить подобным образом?
Изредка звонят в дверь, и я вскакиваю с постели. Это лучшие
секунды. Кто-то ждет за дверью, и, пока мы идем открывать, можно
вообразить кого угодно. Иногда я представляю, что там наш папа. Он
все-таки пережил ту первую селекцию. Смог работать и держаться как
молодой на протяжении тех военных лет, и вот он здесь, курит
сигарету, держит в руке мел, вокруг шеи обмотан, словно шарф,
длинный портновский сантиметр. Иногда я представляю Эрика. Он
стоит на ступеньках парадного и держит в руках букет роз.
Отец так и не пришел. Мы окончательно понимаем, что он все-таки
мертв.
Однажды в дверь звонит Лестер Корда, один из братьев, с
которыми мы ехали на поезде из Вельса в Вену. Он пришел
посмотреть, как у нас идут дела, и с порога заявляет: «Зовите меня
Чичи». Он подобно свежему воздуху ворвался в наш затхлый мирок.
Мы с сестрами пребываем в тягостном заточении собственной
потерянности, непрерывно оглядываясь на прошлое, но пытаясь жить
дальше. Слишком много сил уходит на одно только восстановление:
здоровья, имущества и того, что составляло нашу жизнь до всех наших
утрат и нашей неволи. Душевность Чичи, его заинтересованность в
нашем благополучии напоминают мне о том, что есть нечто большее,
чем наши лишения, – что-то, ради чего стоит жить.
В соседней комнате репетирует Клара. У Чичи загораются глаза,
когда он слышит музыку. «Нельзя ли познакомиться со скрипачкой?» –
спрашивает он. Клара оказывает ему эту честь. Она заиграла чардаш.
Чичи танцует. Может быть, пришло время строить новую жизнь? Не
восстанавливая ту, что была в прошлом, а начать все с нуля?
Летом 1945 года Чичи становится постоянным гостем. Когда Клара
собирается в Прагу на очередные гастроли, Чичи предлагает поехать с
ней.
– Не пора ли печь свадебный торт? – спрашивает Магда.
– Прекрати, – отвечает Клара. – У него есть девушка. Он это из
вежливости.
– Ты уверена, что не влюбилась? – спрашиваю я.
– Он помнит наших родителей, – говорит она, – а я помню его
родителей.
После нескольких недель, проведенных дома, хотя я еще не вполне
окрепла, я пешком иду к дому Эрика. Из его семьи никто не вернулся.
Квартира пуста. Я обещаю себе возвращаться сюда как можно чаще.
Боль разочарования от вида его пустой квартиры намного меньше, чем
боль от того, что я не разрешаю себе думать о нем. Скорбь по нему
больше, чем скорбь по человеку. В лагерях я страстно желала, чтобы
он был рядом. Меня держало наше общее с ним будущее. Если сегодня
Достарыңызбен бөлісу: |