3
ФОЛЬКЛОРНО-МИФОЛОГИЧЕСКИЕ ИСТОКИ СОВРЕМЕННОЙ
КАЗАХСТАНСКОЙ ПРОЗЫ
3.1 Сказочно-мифологические образы и мотивы: традиция и
деконструкция (Л. Калаус, Ю.Серебрянский, Е.Айла и Н. Сакавова)
В казахстанской литературе мифологические тенденции стали проявляться
уже с рубежа 60-70-х годов XX века, оставаясь актуальными по сей день. В
своих произведениях такие писатели, как А. Жаксылыков, А. Кемельбаева, Д.
Накипов, О. Бокеев, А. Алтай и др., используют как новые формы
повествования,
так
и
новые
художественные
приемы
описания
действительности. Литературные произведения современного времени
приобретает особое новое качество: казахстанские писатели обращаются к
мифу через посредство фольклора, ведь фольклор развивается из мифологии и
содержит мифологические элементы. Главное различие между мифологией и
фольклором состоит в том, что миф – это священное знание о мире и предмет
веры, а фольклор – это искусство, т.е. художественно-эстетическое отображение
мира, и верить в его правдивость необязательно.
Именно фольклор являлся неотъемлемой частью мифологии в понимании
прежде всего казахского народа. Это нашло воплощение в литературных
произведениях современных казахских писателей. Симбиоз мифа, фольклора и
современной литературы - во многом экспериментальная площадка для
апробирования различных методов, стилей и жанров, их скрытой и явной
диффузии. И тому подтверждение - произведения казахстанских авторов «новой
волны» Д. Накипова, А. Алтая, Д. Амантая и др.
Казахстанские писатели, опираясь на фольклорные образы как
художественно-эстетическое отображение мира, тем самым апеллируют к
священному знанию о мире и предмету веры – мифу, ведь фольклор развивается
из мифологии и содержит мифологические элементы.
Казахская художественная литература последних лет более достоверно
говорит
о
казахской
мифо-фольклорной
традиции,
нежели
чисто
мифологической. В творчестве казахских писателей, пишущих на казахском
языке, очевидны, во-первых, типологические генетические связи между
фольклором и мифологией, и, во-вторых, подняты вопросы национально-
культурной идентичности. Не менее интересна, но намного меньше изучена,
связь с фольклором в русскоязычной казахстанской художественной прозе,
которая на рубеже ХХ-ХХI вв. ощутимо усиливается.
Так, в русле казахстанской литературной сказочной прозы в последние
годы большое пополнение — «Казахстанские сказки» Ю. Серебрянского (2017),
«Сказки для взрослых» Е. Айла и Н. Сакавовой (2013), сказки Л. Калаус из
сборника «Пиньята» (2015) и др.
102
«Казахстанские сказки» Ю. Серебрянского, чье творчество отмечено
Русской премией в номинации малая проза, в вышеперечисленном списке
самые традиционные, тяготеющие к реалистической манере изложения и жанру
«фэнтези». Структура всего сказочного цикла Ю. Серебрянского повторяет
структуру традиционной сказки: мотив инициации (соотнесенный с днем
рождения героя и посвящением в смысл жизни Учителем) разворачивается в
первой сказке его сборника «Ехал на черепахе», а мифологема
смерти/бессмертия и мотив национальной памяти (вечности) — в завершающих
сборник сказках «Пагода (Предание острова Пулау Сабах)» и «Дедушка».
В сказочном цикле Ю. Серебрянского можно выделить и несколько других
основополагающих образов, мотивов и мифологем, как связанных со
стремлением автора к отражению казахстанской специфики и социальной
проблематики («Замок Кок Тобе», «Король-изобретатель», «Балхаш», «Куда
ушло Аральское море», «Яблоки»), так и собственно мифологических:
- близнечный мотив в сказках «Пастухи-близнецы» и «Балхаш»,
отражающийся в создании зеркальных образов соперничающих близнецов,
выражающих две стороны бессознательного: «правая нога вступала в траву, а
левая в снег» [220, с. 30]; «На противоположных берегах Озера Балхаш когда-то
стояли два прекрасных города. Один из них назывался город Бал, а другой,
конечно же, назывался город Хаш... Давно уже нет на берегах озера Балхаш
брошенных теми людьми городов. Их стены разрушил ветер. А озеро так и
поплескивает — наполовину соленое, наполовину пресное» [220, с. 36]; «Два
брата-моря забрели так далеко на сушу, что заблудились... Подумали они о
своей судьбе, подумали, и вот старший брат, зовут которого Каспий, говорит
младшему — Аралу: «Отправился бы ты, брат, на поиски нашего отца —
океана, а я здесь побуду, подожду, когда вернешься или руку мне протянешь»
[220, с. 56];
- интертекстуальная отсылка к мифу об Икаре и образу Икара («Золотой
орел»);
- языческая вера в сглаз («Добрые глаза») и др. традиционные элементы
мифопоэтики.
Однако преобладает в жанре казахстанской современной литературной
сказки все же процесс так называемый «постмодернизации», актуализирующий
пародийное, игровое, смеховое начало, развенчивающее сказочные и
мифологические каноны, расподобляющее их структуру.
«Ирония, черный юмор, интертекстуальность и магический реализм
«Сказок для взрослых» - забавная литературоведческая игра» [221, с. 3], в
которую играют известные казахстанские авторы Елена Клепикова (Елена
Айла) и Наталья Сакавова. Используя психоаналитическую методику
«возвращение в детство» писательницы создают ремейки и стилизации по
образцу всем известных сказок, подвергая деконструкции их форму и
содержание. Так как постмодернизм размывает жанровые границы и тяготеет к
103
депрессивности, не обещая никакого прогресса впереди, постмодернистские
сказки утрачивают:
- счастливый конец, который всегда оказывается под сомнением (в сказке
«Беляночка и Розочка» замуж за принца по ошибке выходит матушка героинь,
параллельно вытесняя из центра сказочного повествования традиционный
близнечный мотив);
- антитетичные конструкции и поэтику повторов (в сказке «Три
поросенка» поросят оказывается четверо; волк с четвертым поросенком
принимает даосизм: «И снизошло на Большого Серого Волка просветление:
стал он вегетарианцем и свинофилом» [220, с. 19];
- добро, которое выглядит странным и ненормальным в хищном мире,
нацеленном на потребление («В мире все относительно, и добро, и зло. Что
хорошо одному, то другому - смерть» [220, с. 24], «Жадный монах»);
- предсказуемое, раз и навсегда данное представление о мире (в сказке
«Дереза — звезда пережитков» справедливость торжествует совершенно
случайно, так как мир хаотичен и несправедлив);
- сюжет инициации (в сказке по «Щучьему велению» Емеля женится на
царевой кухарке, которая управляет вместо него государством).
Современная жизнь как бы корректирует архаические сюжеты по образцу
запретного фольклора, в котором побеждает не добрый и правильный герой,
поддерживаемый высшими силами, а обаятельный и умный мерзавец - трикстер
или просто тяга к наркотикам и физиологическое естество человека. Так
писательницы предлагают своим читателям поискать в их сказочных текстах и
собственной жизни «второе дно» или, по крайней мере, «сменить очки». А
основными инструментами деконструкции традиционной сказки становятся
юмор и ирония. «Мы рождены, чтоб сказку делать былью, добро причинять и
ласкам подвергать...». «Сказка, подкрепленная грамотным бизнес-планом,
рискует стать реальностью» (цитаты на обложке «Сказок для взрослых).
Как писал М.М. Бахтин, «В обширной научной литературе, посвященной
обряду, мифу, лирическому и эпическому народному творчеству, смеховому
моменту уделяется самое скромное место» [200, с. 2]. Несмотря на обширный
корпус исследований, появившихся в мировой филологии по данной тематике
после опубликования монографии М.М. Бахтина «Творчество Франсуа Рабле и
народная культура средневековья и Ренессанса», современная казахстанская
литература в этом ракурсе остается малоизученной, а феномен смеховой
культуры в казахстанской литературной сказке еще менее исследован [222].
Сказочные образы и мотивы как отголоски мифа, деконструированные в
стиле постмодернистской иронии и пастиша, особенно ярко выражены в
сказочном цикле Л. Калаус из сборника «Пиньята», большинство из сказок
которого объединяются сквозным образом главной героини Светы [223].
Пожилые «глупые родители» Светы превращаются в ее метафорических детей.
Безусловно, этот прием-перевертыш восходит к бахтинской концепции
104
карнавализации и теории З. Фрейда о зеркальности бессознательного,
«прячущего» травматические образы и события за антитетичными переносами
(родители/дети).
В свою очередь карнавализация как базовый элемент поэтики
литературных сказок Л. Калаус может быть проинтерпретирована и с позиций
современного психологического литературоведения, в частности, концепции
В.П. Белянина о так называемых «темных» текстах, в эстетике которых писал
Франсуа Рабле [224, с. 100] и нередко создается жанр литературной сказки:
«много «темных» текстов среди <…> сказок для детей (Б. Брагин «В стране
дремучих трав», братья Гримм, Р. Киплинг, Я. Корчак, С. Лагерлеф, Н. Носов, Д.
Свифт, К. Чуковский, С. Маршак и мн. др.) [224, с. 84].
По классификации В.П. Белянина, «темные» тексты создаются
писателями-эпилептоидами, склонными к «зaцикливaнию», навязчивому
повторению в поэтике своих текстов, «зacтpeвaющих» нa кaкoй-тo идee или
эмoции, длитeльнoe вpeмя управляющих иx творческим мышлением. B
терминологии психоанализа этo называется pигиднocтью мыcлeй и действий,
сопровождающейся нeвoзмoжнocтью изменить данный стиль мышления и
дискурс, его презентующий. Отреагировать эту психологическую навязчивость
и позволяет жанр сказки с его поэтикой повторов, каноничностью образов и
мотивов, «оцикленностью» художественного материала.
Типичным эпилептоидом был, например, и Ф.М. Достоевский, издававший
«сериями» свои тексты в различных журналах (У. Тодд), с которым пародийно
ассоциирует себя и главная героиня сказочного цикла Света:
«Дед дрогнул, расплылся в ухмылке, со скрипом поклонился:
- Федор Михайлович мы.
- Тогда я за вами! - звонко выкрикнула Света и победно плюхнулась на
диванчик» [223, с. 225]».
По мысли М.М. Бахтина, карнавализация имеет «существенное отношение
ко времени». В основе карнавализации всегда положена определенная
концепция природного (биологического) либо исторического времени,
связанная с «кризисными, переломными моментами в жизни природы,
общества и человека». Как правило, это моменты «смерти и возрождения»,
смены
и
обновления»
[200,
с.
5].
Карнавализация
охватывает
внегосударственыйй, альтернативный аспект реальности, человека и
человеческих отношений, пародируя определенные принятые в социуме каноны
— например, общественные устои.
Основные персонажи смеховой культуры — шуты и дураки, за которыми и
закрепляется карнавальное начало. Дурак назначается Королем, а Король -
отцовский образ в интерпретации психоанализа: «Жили-были девочка Света, и
были у нее глупые-преглупые родители. Они были такие глупые, что когда
отправлялись к доктору, всегда брали с собой Свету, потому что доктор с ними и
разговаривать не хотел. Потом Света сама давала им лекарства, ведь мама Ира
105
спокойно могла проглотить ботиночный шнурок вместо таблетки, а папа Юра
— брызнуть себе в горло освежителем воздуха. Завтраком кормила их тоже
Света, варила манную кашу (родители в это время дрались в ванной из-за
розовой зубной щетки, и Свете приходилось каждый раз объяснять им, что
голубая зубная щетка — мамина, а розовая — папина» [223, с. 218] («Света и
Бултых»).
Таким образом в цикле сказок Л. Калаус реализуется биологическая
метафора «родители впали в детство», тормозящая инициацию героини —
замужество и заведение собственных настоящих, не инверсированных детей:
«Надо же будет когда-нибудь и замуж выходить» [223, с. 237]. И весь изучаемый
цикл Л. Калаус в итоге предстает историей отложенной, задержанной
инициации героини и ее потенциального избранника. Счастливый конец
истории о героине Свете возможен только сказочный, нереалистичный, так как
счастливого выхода из этой ситуации не существует, выход из нее — только в
смерть.
Интерактивность карнавала, в котором живут, а не наблюдают со стороны,
обеспечивает типизацию карнавальных мотивов и образов, поскольку все
участники действа причастны к его возрождению и обновлению.
Карнавализация задает модель универсализации мифологических мотивов и
образов Л. Калаус, по-постмодернистски деконструируя существующие в
казахстанском социуме стойкие семейные стереотипы о долге перед
родителями, безусловном уважении к старшим и априорном отказе от
рефлексии устоявшихся культурных традиций и семейных мифов.
Сильный игровой элемент (постмодернизация текста) позволяет
писательнице всесторонне и безбоязненно развернуть демифологизацию
отношений родители/ дети (архетипов матери/дитя) на разных уровнях
«карнавальной поэтики».
Так, депрессивность и жесткость Светы ее родители объясняют
отсутствием у нее собственной зверушки/символического ребенка: «Если бы у
Светы была зверушка, она была бы повеселее», - заявила мама» [223, с. 219].
Маленькие животные в художественной литературе нередко становятся
аналогом детей («Муму» И. Тургенева и др.). Именно с такой архетипической
функцией и появляется у Светы щенок «Бултых», «сосредоточенно грызущий
пульт от телевизора», «золотой, складчатый, с морщинистой хитрой мордой и
маленькими круглыми ушами» [223, с. 221].
Однако сопутствующая «темному» тексту тотальная «озлобленность»
(«недовольная щука людоедски щелкала зубами» [223, с. 219]) имеет и другие,
более сущностные мотивы. Мифологическая/сказочная оппозиция добра и зла в
«темном» тексте реализуется в противостоянии маленького главного героя
(«маленькая, а грубишь» [223, с. 225]) и большого персонажа («вскоре большое
тело матери затихло» [223, с. 223]), умного и опасного (в бессознательном —
106
зеркально глупого), который обижает маленького [224, с. 82], подобно «львице,
пожирающей своих львят» [223, с. 223].
«Часто герой «темного» текста бывает маленького роста или ниже других
персонажей. Это своего рода «психологический комплекс» главного героя,
который все время хочет вырасти, стать большим и взрослым», - пишет В.П.
Белянин [224, с. 86]. Другими словами — хочет пройти инициацию, чтобы
оторваться, наконец, от родителей и состояться как отдельная личность.
«Как кит из Марианской впадины» с выдвинутой вперед грудью, похожей
на парту, предстает и другой «родительский» персонаж с говорящим
эпилептоидным именем — классная руководительница Малюта Иванна «со
своим маразмом» [223, с. 235], отнимающая у Светы деньги (аналог любви в
интерпретации психоанализа): «Давайте, самое! Три тыщи в фонд класса на
занавески! Благотворительный, я говорю, взнос!» [223, с. 235].
Антагонист главного героя, «отрицательный герой «темного» текста —
человек, который замышляет злое дело, его ум злой, коварный. <...>
Отрицательному персонажу в «темном» («простом») тексте как бы
приписывается предикат «сложный», который имеет следующее значение:
очень умный, много знающий, наблюдающий, злой. Знания этого врага — это
вредные знания, позволяющие ему делать какие-то делишки» [224, с. 90]. Как
правило, на эту роль в «темном тексте» назначается «сумасшедший профессор»,
например, профессор Мориарти в «Шерлоке Холмсе» К. Дойла,
притворяющийся «скромным учителем математики».
Подобный образный и мотивный ряд, раскрывающий непростые, но
архетипные по своей природе отношения матери и дочери, по своей
психологической глубине, смелости и жесткости правды аналогичен
феминистской концепции Л. Петрушевской, последовательно разрабатывающей
в своем творчестве «комплекс Электры» («Время-ночь», «Дикие животные
сказки» и др.). «В темных текстах речь идет об экзистенциальных истинах»
[224, с. 87].
В духе феминистской демифологизации дан и образ потенциального
суженого главной героини Светы, «альфа-самца» Димона, вождя мальчишеской
«стаи», побежденного однако папой Светы (символическим Королем) вразрез
основному эдипальному мотиву волшебной сказки — инициации юноши,
женитьбы его на дочери короля и замены короля на троне. «Димон с тех пор
стал тихий и задумчивый. Уступил Петяну место альфа-самца без боя. Стал
читать книжки, заговариваться, криво улыбаться и картавить. Свету боялся как
огня. А в конце третьей четверти вообще пропал — говорили, съехал в город
Люськ. Но Света адресок его новый раздобыла, да и заныкала поглубже. Авось
пригодится. Надо же будет когда-нибудь и замуж выходить» [223, с. 237].
Инициация и героини, и ее потенциального возлюбленного, таким образом,
опять отодвигается, герои отбрасываются в детство.
107
Как пишет В.П. Белянин, «...«темные» тексты очень колоритны по
образности и насыщены повторяющимися семантическими компонентами,
являющимися по функции психологическими предикатами» [224, с. 97]. В
сказках Л. Калаус таким основным «психологическим предикатом» становится
тема семьи и предков: бабушки героини Светы Карпыковна и Кырдыковна
восходят к образу Бабы Яги, все понимающей помощнице главного героя, а
образ пожилой докторши-стоматолога — к образу строгой «родительницы
родителей», Зубной Фее (отец Лили Калаус, кстати, известный в стране
стоматолог).
Но особенно важными для «темных» текстов становятся мифологические
образы падения, опускания вниз, воды, падения родителей в воду: «А однажды,
третьего числа, светины родители утонули» [223, с. 222], «оба родителя
неторопливо, большими шагами, шли ко дну» [223, с. 223]. «Мама, колыхаясь,
медленно дрейфовала к линии горизонта. Но вдруг она ожила, зафыркала,
заухала и, как могучий кракен, восстала из волн озерных. Спина ее успела
обрасти солью, водорослями и ракушками, глаза были налиты алой кровью...»
[223, с. 223]. «Всюду разбросав волосатые конечности, распластался по Ныр-
Кулю папа Юра. Но вдруг ожил...» [223, с. 223].
В мифах вода нередко несет смерть, пусть временную, и это всегда
синоним прохождения испытаний, инициации. По З.Фрейду, вода — еще и
символ рождения. Таким образом, в сказке «Как я провела лето»
разворачивается христианский мифологический мотив смерти и воскресения,
как правило, лейтмотивный: «в следующем году Света обязательно поедет на
озеро Ныр-Куль и обязательно возьмет с собой своих глупых родителей» [223, с.
224]. Это мотив, характерный и для земледельческого мифа, и для реализации
психологической потребности в сакрализации предков вообще.
В сказке «Принцесса розового моря», символически повествующей о
жизненном пути женщины, образ времени аналогично дан в сцеплении с
образом воды и смерти: «Старичок погрустнел. Потом вздохнул и сказал, глядя
в сторону:
- <…> Ты знаешь, как течет время? <…> Оно течет по-разному <…>
Иногда извилистым веселым ручейком, иногда медлительной широкой рекой,
иногда — коварным болотистым током. Я тебе обещаю, что твое время
промелькнет маленьким светлым водопадом, и ты оглянуться не успеешь, как
уже обнимешь своих любимых...» [223, с. 245].
Не менее частотны в «темных» текстах образы грусти, тоски и сумерек, так
как мир для героя «темного» текста враждебен и полон страха смерти. «Света
поглядела в окно. Там было сумрачно...» [223, с. 226]; были «грузовые тучи и
сырнометаллический туман» [223, с. 231]; «В коридоре поликлиники никого не
было. А было темно и холодно. Хлопали и звенели стеклами раскрытые окна,
по-змеиному шелестели от ветра жалюзи <…>» [223, с. 227-228].
108
Сталкиваясь со страшным миром, и герой-мужчина, трус, по феминистской
концепции Л. Калаус, стремится к собственной смерти — об этом, например,
сказка «Про мальчика, который боялся». «Оказывается, мальчик наш проспал в
шкафу двадцать лет»; «Вырос он, пошел как-то ночью через парк, напали на
него и убили» [223, с. 239].
И все последние тексты, завершающие сказочный цикл Л. Калаус и всю
книгу «Пиньята», - про смерть: «Сидит баба... Ест» [223, с. 247]. Однако смерть
описана в карнавальной, опрокидывающей все с ног на голову форме
ритуального смеха, оплакивания/осмеяния покойника: «Смотрит поп в потолок.
А там лицо. Огромное, черное, все ближе и ближе. Разлепило губищи, дохнуло
портвешком» [223, с. 248].
Смех «темного» текста связан со злорадством («пирожки с плинтусом на
ужин» и «пельмени с рыбьей чешуей»), которое высвобождает, однако,
природное, физиологическое человеческое естество, привнося в жизнь свободу
и обновление. Открывая подвал бессознательного, именно злой смех помогает
преодолевать уже неработающие общественные стереотипы, обнажая некую
нелицеприятную, но важную правду. «Малюта, не понимая, почему глаза ее
слезятся, а по усам течет, но в рот не попадает, продолжила свою речь <…>»
[223, с. 235]. «Что я вам хочу, самое, сказать ... Видно, доля наша учительская, я
говорю, такая. Самое, учишь-учишь, а они, знай себе, в лес смотрят» [223, с.
234].
Как пишет М.М. Бахтин, «смех имеет глубокое миросозерцательное
значение, это одна из существеннейших форм правды о мире в его целом, об
истории, о человеке; это особая универсальная точка зрения на мир; видящая
мир по-иному, но тем не менее (если не более) существенно, чем серьезность;
поэтому смех так же допустим в большой литературе (притом ставящий
универсальные проблемы), как и серьезность; какие-то очень существенные
стороны доступны только смеху» [200, с. 78].
Достарыңызбен бөлісу: |