115-летию со дня рождения



Pdf көрінісі
бет9/9
Дата12.03.2017
өлшемі1,33 Mb.
#9006
1   2   3   4   5   6   7   8   9

 

 

 

Ветер рычит во мгле,

 

 

Жмется, как зверь к земле,

 

 

 

То подползет ко мне,

 

 

 

То замрет в стороне.

 

 

То начнет угрожать,

 

 

И опять и опять

 

 

Воет от злобы.

 

 

Кто-то хохочет в степи,

 

 

Кто-то бормочет — спи…

 

 

 

То нагоняет страх,

 

 

 

То спасенье сулит,

 

 

Шепчет слова молитв,

 

 

Плачет, тоскуя… 

 

 



 

 

(перевод А. Л. Жовтиса)



Естественно,  нечто  демоническое,  бесовское  проникает  в 

свистопляску этой стихии, охватывая путника цепким кольцом 

страха и безнадежности. И не удивительно, что в этой атмосфере 

— в зимней буранной дороге в ночи — смерть кажется ему неиз-

бежной, но поэт оставляет герою надежды миг, не желая тотчас 

облекать его в снежный саван. В финале он только вопрошает о 

смерти, предчувствует его, но все же не убежден в трагическом 

конце:


 

 

Боранын тəңірім ашпады, 



 

 

Жол білінбей бастады.

 

 

 

Көрінген бір жарық жоқ,

 

 

 

Босаңсиды Қаракөк...

  

 

Сар далада адасып, 

 

 

Суық кебін жамылып,

 

 

 

Қалармын, кім біледі?..

 

 

Мертвая голая степь.

 

 

Ночь. И буран свиреп.

 

 

Хоть бы где огонек! 

 

 

Конь мой совсем изнемог,

 

 

Больше и я не могу –

 

 

Здесь, в глубоком снегу,

 

 

Верно, умру я?. . 

Следовательно, путь для героя еще не завершен и имеет про-

должение в следующем фрагменте диады — «Летняя дорога».

Бесконечно долог путь героя и в этом стихотворении. Здесь 

человек и стихия также противопоставлены, человек в плену у 

стихии. Идет жесткая, беспощадная борьба за жизнь. Длитель-

ность  пути  подчеркивается  и  тем,  что  по  объему  «Летняя  до-

рога»  значительно  превосходит  предыдущее  стихотворение  и 

конструируется из девяти строф, каждая из которых представля-

ет собой излюбленное поэтом абаевское шестистишие, имеющее 

рифму аабввб. Несколько иная конфигурация строфы в «Зимней 

дороге»: она состоит из пяти семистиший и рифмуется по схеме 



ааббвгд, причем строение рифмы в стихотворении специфици-

руется  наличием  кольцевой  монорифмы,  опоясывающей  конец 

каждой строфы. И по типу она относится к разряду богатой, пре-

дельно точной, что является характерной чертой стихосложения 

Магжана.


136 

 

137

«Летняя дорога» начинается с двойного повтора слова степь 

(дала),  затем  оно  конкретизируется  знакомым  нам  эпитетом 

белесая  (сары).  Этот  художественный  прием  непроизвольно 

формирует в сознании реципиента представление о монотонно 

бескрайней, безбрежной степи — нагом пространстве, схожем, 

пожалуй,  только  с  пустыней.  Действительно,  второй  стих  под-

тверждает  догадку:  кругом  необитаемая  пустынная  вечность, 

где человек чувствует себя совсем незначительной величиной — 

точкой — таково ощущение своего статуса и героем. Обступая со 

всех сторон, сверху и снизу, это голое и безлюдное пространство 

способно вызвать лишь чувство бесконечного одиночества, сле-

зы страха и бессилия. Все акустические средства, начиная с пер-

вой строфы и вплоть до финальной, сосредоточены на создании 

именно этой атмосферы — атмосферы ужаса, рожденной злове-

щим видом степного пространства без конца и края, таящего в 

недрах  своих  смерть,  могильный  тлен.  Аллитерация,  звуковые 

повторы ж-з, к-р, к-ж-ж, ж-ж-ж, р-р, к-к и т. д. аккумулируют 

ощущение страха, ожидание непоправимо страшного, фатально-

го...

Вторая строфа проясняет время года изображаемого события 



— лето, самый знойный его период — июль (шілде). Солнце в 

эту пору не может быть иным — только огненно горячим (оттай 



ыстық). Естественным следствием выступает сравнение степи с 

мертвецом (дала — өлік), которое подхватывается и закрепляется 

метафорическим одушевлением: земля задыхается (жер де жа-

тыр тұншығып). На этом фоне отчетливо выделяется ряд эмфа-

тически организованных метафор: дорога словно змея извиваю-

щаяся (жол жыландай иірілген), пыль, лениво кружащаяся (шан 

ерініп  үйірілген),  оттеняющие  отрицательный,  недобрый  лик 

пустынной  местности.  И  словно  за  недостаточностью  этих  ху-

дожественных показателей, поэт вносит новую, более ударную 

интонационно-выразительную деталь: степь в гробовом молча-

нии, она бездыханна в неподвижности, нетекучести своих форм; 

дорога и пыль как обязательные приметы степи только подчер-

кивают зловещий характер тишины.

В третьей строфе ярко акцентированная монохромность ок-

ружающего  пространства  перебивается,  вернее,  дополняется 

необычным цветом неба, воплощенным эпитетом лилово-синий 



(қызғылт көк), который между тем также соответствует состоя-

нию природы — знойной стихии, сгущая его нездоровую, смер-

тоносную ауру, порождая ощущение таинственности пустынно-

го  безмолвия,  словно  где-то  рядом  должны  царить  невидимые 

существа — знаки инфернального, потустороннего мира. Герою 

слышится стон, плач, он не в силах отрешиться от мысли о бе-

сах, джинах, пери, охотящихся за одиноким путником в степи. 

Намеченный  в  предыдущей  части  диады  демонический  мотив 

вновь вторгается в сферу стихотворения, мысль о нечисти с осо-

бой  силой  проступает  в  воспаленном  мозгу  героя  и  лихорадит 

его воображение. В окружении страшного безмолвия, опаленно-

го нестерпимым зноем, героя не могут не преследовать жуткие 

видения, слуховые, зрительные галлюцинации. Он во власти их, 

жаждет встречи... И вместе с тем продолжает путь, путь, чрева-

тый драматическим финалом.

К демоническому мотиву поэт возвращается в 7—8 строфах, 

характеризуя  одну  из  «дьяволических»  представительниц — 

«пери» — в фольклорном духе, через призму восприятия героя, 

хорошо  знакомого  с  ней  по  народным  преданиям;  это  сущест-

во незримое, невидимое, он уверен, царствует в степи и явить-

ся должно в том облике, в каком живописуется в сказках: телом 

бела,  нага,  в  глазах  бездонная  синева,  золотые  волоса.  Герой 

воочию представляет ее жесты, походку, движения, смех, пред 

взором его возникает дева изумительной красоты, но в красоте 

своей таящая гибель. Зная это, вконец измученный герой мечта-

ет встретиться с ней, чтобы, очарованный, погибнуть от роково-

го ее поцелуя.

Так, чувство обреченности нарастает, становится главенству-

ющим. И тем не менее четвертая строфа указывает, что путник 

одолел-таки определенную часть пространства пустынного, так 

как  ландшафт  оживляется,  хотя  и  охваченными  сном  ложбин-

кой,  озером,  окаймленным  камышом — единственным  в  этом 

краю, кто подает признаки жизни: он покачивается в такт раз-

говору с ветерком, причесывается, глядясь в зеркальную гладь 

озера. Поэт усиливает психологизм картины посредством рито-

рических вопросов, раскрывающих плачевное состояние путни-

ка, ослабленного палящей жарой, одолеваемого наваждениями, 

миражами: озеро ли сменяется очертаниями города, неведомое 

ли воинство в небесах лавиной скачет на врага... Герой — в же-

лезных тисках знойного марева.

И как бы теперь ни акцентировал поэт безжизненность, ста-

тику,  неподвижность  природы,  все  вокруг  живет  и  дышит  и 



138 

 

139

проявляет  себя  имманентно  изображаемой  ситуации:  сердится 

земля, изнемогая от жажды, Солнце — источник зноя — тихо-

нечко  веселится  в  небесной  сини,  угрожая  гибелью  цветам.  И 

здесь  же  поэт  использует,  помимо  метафорического  одушевле-

ния, довольно интересный способ нюансировки внешнего вида 

цветов: путем сочетания необычного двусложного эпитета с су-

ществительным и перифрастически звучащей образной идиомы, 

к которой почти невозможно найти точного эквивалента на ином 

языке:  красноликие  цветы — тонкие  талии,  или  же  стройные 

кокетки (в приблизительном, небуквальном значении) — қызыл 

жүзді гүлдерді — бұраңдаған белдерді, что также сообщает изоб-

ражаемой ситуации кинетический энергетизм выразительности.

Так, степь полнится жизнью, конкретными приметами ланд-

шафта: ложбинкой, озером, камышом, цветами, с одной стороны, 

и видениями -миражами, вспыхивающими в сознании героя, с 

другой. Реальное и ирреальное, осязаемое и воображаемое, сли-

ваясь,  способствуют  возникновению  многозначно  коннотиру-

ющего  образа  дороги,  жизненного  пути  человека,  отмеченного 

бесконечностью страданий и мытарств, бесконечностью борьбы 

как с внешними, инобытийными силами, вызывающими страх, 

отчаяние — не лучших спутников в стихии бытия, так и с собой, 

своим «я», увлекающим подчас в невиданные высоты, но чаще 

— в глубокие бездны, где бессилие его обнажается с особой ос-

тротой и болезненностью. Этот пессимистический мотив между 

тем господствует и в финальной сцене диады: все так же вьет-

ся змейкой дорога в степи, все так же кружится, посверкивая на 

солнце, пыль, все то же гробовое безмолвие, в центре которого 

— человек-песчинка, в изнеможении мечтающий о смерти.

Вырастая из реалий действительности тех лет, взгляд поэта 

на  жизнь  не  мог  не  быть  пессимистичным:  ведь  рукотворный 

«страшный  мир»,  словно  некая  фатально-демоническая  сила, 

ступая по земле, нес бесконечные мучения и гибель народам. В 

этой  атмосфере  деспотии  и  произвола  Магжан  видел  для  себя 

лишь один путь — путь одинокого странника в бездне бушую-

щей стихии, неважно, бурана или зноя, отчужденного от всего 

мира, в том числе и природы, отказывающей ему в поддержке 

и сочувствии в дороге жизни. В контексте диады этот интрос-

пективный  взгляд  расширяется,  углубляется,  преобразуя  идею 

пути-дороги в символически обобщенную, указующую: то путь 

не одного человека, гонимого судьбой, то путь всего человечес-

тва в громадном поле мироздания. В диаде представлены только 

две ипостаси этого пути, но в реальности их может быть непред-

сказуемое множество. 

Так,  концепция  природы  Магжана  Жумабаева  формируется 

по линии: от реализма и романтизма к символизму, от эмпири-

чески  конкретных  пейзажных  зарисовок  и  пейзажей  с  показом 

углубленных субъективно-личностных переживаний до гранди-

озно-обобщенных символических картин, где соотношение че-

ловека и природы преобразуется в антитезу человек — судьба и 

шире — человек — Вселенная. Исполненная огня и света, печа-

ли и тоски, она отражает ценностную ориентацию поэта, его да-

леко не однозначное, не одномерное отношение к миру, к бытию, 

к природе и составляет одну из ярких граней его поэтического 

мира.


140 

 

141

СОВРЕМЕННЫЕ РЕЦЕПЦИИ 

РАССКАЗА «ГРЕХОПАДЕНИЕ 

ШОЛПАН»

К

ультурно-эстетическая парадигма искони полнится пре-



цедентами,  которые  вынуждают  нас  вновь  и  вновь  об-

ращаться  к  ним,  с  любопытством  вглядываться  в  естество  их 

художественной природы, задаваясь отнюдь не риторическими 

вопросами:  в  чем  суть  их  притягательности,  почему  они  надо-

лго, если не навсегда, укореняются в памяти, будоража мысль, 

сознание, пробуждая чувства, заставляя восхищаться ими, лю-

бить их? Что делает их шедеврами?

В казахской литературе такова «планида», скажем так, твор-

ческого  наследия  Магжана  Жумабаева,  его  небольшого,  но 

бесконечно  волнующего  нас  рассказа  «Шолпанның  күнəсі» — 

«Грохопадение Шолпан» (в иных переводах — «Вина Шолпан», 

«Грех  Шолпан»).  Поскольку  рассказ  был  написан  в  начале  ХХ 

века и в целом в русле художественных исканий того времени, 

то его место можно определить в ряду тех произведений на тему 

женской эмансипации, что развивали идею трагической судьбы 

казахской женщины, обусловленной запретом любить избранни-

ка сердца, запретом свободы выбора жизненной стези. Взбунто-

вавшись,  юная  Жамал  или  Камарслу,  не  найдя  поддержки  или 

достаточной  степени  мужества,  погибала  и  драма  ее  жизни  по 

истечении  некоторого  времени  становилась  достоянием  забве-

ния, служа поучительным примером для их сверстниц. 

Женский  образ  был  главенствующим  в  иконосфере  казах-

ской  литературы  начала  ХХ  века.  И  описанная  нами  вкратце 

художественная  ситуация  откристаллизовалась  в  инвариант, 

ядро,  обрамленное  затем  пучками  различного  рода  вариаций. 

Так,  судьба  Газизы  из  «Сиротской  доли»  М.  Ауэзова,  Акбилек 

и Кунекей Ж. Аймаутова, Шуги Б. Майлина, Гайши С. Кубеева 

и  других  воспринимается  его  определенными  гранями,  детер-

минированными онтосферой данных произведений с предельно 

замкнутыми границами в одних случаях и разомкнутыми в пер-

спективу — в  других.  Существенную  роль  здесь  играет  также 

воззренческая установка авторов: кто-то из них более мрачен в 

своем прогностицизме, кто-то — более оптимистичен, но и по-

доплека оптимизма не всегда светла в своей сущности.

Однако что же происходит с Шолпан? Почему рассказ «Гре-

хопадение  Шолпан»  не  входит  в  «прокрустово  ложе»  данной 

темы? В чем причина? Вглядимся поначалу в название расска-

за. Оно содержит информацию о так называемом «нечто», что, 

между прочим, и создает диссонанс, выбивая его из привычного 

типологического  ряда.  Это  «нечто»,  по  сути,  есть  фрустрация, 

в основе которой лежит обман, сексуальное влечение, свершен-

ный  Шолпан  грех.  Грех  как  универсальный  показатель  без-

нравственности,  в  случае  же  с  Шолпан — знак  нравственного 

падения,  поражения  героини  в  попытке  преодоления  того,  что 

предопределено, предуказано было свыше.

На первый взгляд, перед нами — повествование о банальной 

истории супружеской неверности, адюльтер. Природа адюльтера 

такова, что он не сулит в принципе ничего неожиданного и не-

ординарного. Более того — у нравственно здорового человека он 

должен вызвать если и не отвращение, то по крайней мере зевок 

скукоты. Однако, как показывает жизнь, в случае с рассказом о 

падении Шолпан ничего подобного не происходит, напротив, мы 

наблюдаем совершенно иной подход: вот уж более десяти лет, с 

тех пор, как творчество Магжана Жумабаева после окончатель-

ной реабилитации возвращено к нам, заурядное событие, легшее 

в  основу  сюжета  рассказа,  бесконечно  влечет  взоры  читателей 

и  исследователей,  будь  то  литературовед  или  философ,  а  то  и 

мифолог. Все они, увы, не в состоянии сопротивляться искусу, 

исходящему от образа Шолпан, простой аульной казашки, дале-

кой от мировых проблем, духовных изысков, с одной стороны, 

но вдруг предстающей в лике кокетливо нежной, обаятельной и 

непостижимой — с другой. Шолпан, озабоченная стремлением 

воспроизвести на свет ребенка (!) неправедным путем и укрепить 

тем самым узы брака своего, преображается вдруг в загадку, ма-

нящую лучшие умы интеллектуалов наших, прочно приковывая 

их внимание к себе, своему облику. Не удивительно поэтому, что 

за  последнее  десятилетие  в  казахстанской  науке  сложился  це-

лый пласт научных изысканий, «препарирующих» этот рассказ, 

скажем так, вдоль и поперек. Ученые пытаются постичь магию 

феномена рассказа, образа Шолпан, используя самые различные 

методики анализа. Примечательным же в этом процессе являет-

ся то, что даже самый беспристрастный аналитизм оказывается 



142 

 

143

в  конечном  итоге  не  лишен  эмоциональной  окраски.  Никто  из 

исследователей не в состоянии скрыть, вопреки воле, своего от-

ношения к магжановской героине. И этот субъективизм направ-

ляет их мысль, движет их поисками, умозаключениями и прояв-

ляется он зачастую в форме сострадания к Шолпан, желания по-

нять и оправдать ее, хотя, конечно, имеют место и исключения. 

Поэтому нам представляется интересным рассмотреть наиболее 

репрезентативные рецепции этого рассказа. 

Вначале отметим «женский» взгляд, представленный сужде-

ниями А. Исмаковой и А. Ишановой. В монографии «Казахская 

художественная проза: поэтика, жанр, стиль» (1998) А. Исмакова 

подвергла основательному анализу рассказ с точки зрения двух 

актуальных  проблем  литературоведения — проблем  стиля  и 

психологизма. Дефинируя рассказ как образец метафорической 

прозы,  где  с  очевидностью  проступает  несоответствие  фабулы 

и  сюжета,  обусловленное  «мощью  психологического  движения 

сюжета»,  она  акцентирует  внимание  на  парадоксальном  разви-

тии судьбы героини, поддающейся объяснению в ракурсе экзис-

тенциальном. Именно это свойство рассказа позволило поднять 

поэту образ героини над всеми возможными инсинуациями, что 

лишили бы его той смысловой сгущенности и притягательности, 

психологического своеобразия, каковыми он обладает на самом 

деле. Образ Шолпан — воплощение пронзительной жизненной 

правды, «самого сущностного в этой жизни», «человеческого», 

что  составляет  природу  человеческой  экзистенции.  И  вслед  за 

этим,  естественно,  возникает  вопрос:  имеет  ли  право  человек, 

горстка людей выносить приговор себе подобным, если они, эти 

последние, порой оступаются, проявлять ту степень жестокости, 

за которой неизбежным образом вырастает жуткий оскал смер-

ти? А. Исмакова утверждает, что «М. Жумабаев объявляет жизнь 

самой высшей ценностью… Писатель не оправдывает героиню, 

но он знает одно: никто не имеет права лишать человека жизни, 

ибо она дарована не людьми, а свыше» (45, 181).

Благодаря образу Шолпан и, быть может, не совсем изощрен-

ной, но весьма ощутимой вибрации сюжетного движения, автор, 

по мысли А. Исмаковой, обнажает экзистенциальную проблема-

тику, в контексте которой актуализируются душевный мир пер-

сонажа,  его  внутренняя  организация,  кризис  мыслей  и  чувств, 

коими  он  бывает  нередко  охвачен,  такие  понятия,  как  любовь, 

духовное единение, предательство, грех, прощение и т.д. М. Жу-

мабаев сумел выстроить повествование таким образом, что все 

эти  вопросы  обретают  поистине  высокий  смысл,  и  оттого,  по 

мере разворота сюжета теряя привкус банальности, рассказ под-

нимается к планке художественного шедевра.

С иной позиции, в контексте проблемы лудизма — литератур-

ной игры рассматривает образ Шолпан исследователь А. Ишано-

ва. Два типа литературной игры — прагма-игра и игра-мимик-

рия — получают в рассказе свое наивысшее выражение, считает 

ученый.  И  в  том  убеждает  осуществленный  ею  анализ  таких 

движущих  координат  повествования,  как  время-пространство 

и мотив превращений героини. Своеобразие хронотопа и мета-

морфозы, происходящие с героиней в пределах этого хронотопа, 

органичны для литературной игры и позволяют как нельзя более 

ясно и глубоко раскрыть существо образа Шолпан, одновремен-

но указуя на такой довольно весомый аспект проблемы, как «вза-

имосвязь героини с Богом-Тенгри».

Символичны деяния героини: пытаясь наиболее оптимально 

и комфортно устроить свою судьбу, сохранить любовь мужа и в 

угоду  ему,  Шолпан  проходит  ряд  превращений,  хотя  при  этом 

надо напомнить, что муж не был посвящен ею в таинство этих 

превращений:  вначале  она  предстает  как  влюбленная  в  мужа 

женщина  и  отсюда  погруженная  во  тьму  «эго-любви»,  затем 

она  по  наитию  своей  души  становится  женщиной-богомолкой

но  осознание  бесплодности  данного  прагматизма  преображает 

ее  в  «неистовую  любовницу  мужа»,  обнаружение  же  истинной 

причины бесплодия направляет ее к порогу греховному, делая ее 



грешной изменницей. И только после всех этих метаморфоз, поз-

нав сполна горечь страданий, «растерзанная» и «заклейменная» 

она обретает в финале рассказа статус женщины-матери, «баю-

кающей на пороге смерти свое дитя». И все вехи ее превращений 

оттеняются  особыми  состояниями  циклического  времени-про-

странства, отмечает А. Ишанова.

Сама  того  не  осознавая,  Шолпан  затеяла  неравную  борьбу 

— с судьбой, людьми, Богом — вот квинтэссенция, сокрытая в 

трагизме изображаемой ситуации. И в этой ситуации поражение 

Шолпан неизбежно. Но ее оправдывает тот факт, что она всту-

пила на путь «высокий и божественный» — путь, пусть «непра-

ведной»,  но  матери. «Женщина-мать — самое  великое  предна-

значение женщины,— убежденно заявляет А. Ишанова,— поэ-

тому  велик  грех  людей,  посмевших  разрушить  божественный 



144 

 

145

промысел» (46, 1834). И тут мы улавливаем дух солидарности во 

взглядах  двух  исследовательниц,  ведомых  стремлением  найти 

оправдывающую Шолпан аргументацию, единственно верную и 

никоим образом неопровержимую. 

Обратимся же теперь к мужской точке зрения — какова при-

рода Шолпан, адекватна ли она себе в восприятии мужчин-ин-

теллектуалов?  Одним  из  первых  незаурядный  аналитический 

подход к рассказу продемонстрировал профессор Т. Есембеков. 

Во  главу  своего  исследования  он  выдвинул  проблему  драма-

тизма как феномена, возникающего в результате несогласован-

ности  «романтизированной  или  идеализированной  цели  и  ее 

рационального осуществления», столкновения романтизации и 

пошлости  как  постоянных  «спутников»  человеческого  бытия. 

Романтизированный  идеал  в  рассказе — воображаемое  в  со-

знании Шолпан представление о непрекращающемся счастье в 

семейной жизни, мечта — «жажда к предельным ориентирам и 

полноте счастья». Всем существом своим героиня устремлена к 

материализации этого романтизированного идеала, но, к сожале-

нию, констатирует ученый, «полнота не только благо, но может 

и погубить. Слепое стремление к ней трагично. Фатальное дви-

жение Шолпан к пределу исходит из ее неведения относительно 

тайного состояния мира, она не помышляет о законах, которым 

стихийно подчинена и в которых заложена неизбежность ее ко-

роткого счастья и трагической смерти — жесточайшей платы за 

бездумное стремление к полноте. И особенно если туда рвется 

«самость»,  которая  способна  выйти  вовне,  в  суету  и  путаницу 

вещей, катаклизм идей» (47, 44—45).

По-мужски строго оценивает исследователь Шолпан, прони-

цательному взору его доступна система мотиваций, побудившая 

героиню к свершению поступка, идущего вразрез с установлен-

ной моралью, целесообразностью, наконец, знанием заведомым 

о  наказуемости  этого  деяния.  Шолпан — жертва  собственной 

рефлексивной манипуляции, отвергающей стихийно, спонтанно 

все попытки к разумному диалогу. Страсть к закрытым для дру-

гих лиц рефлексиям, умоизмышлениям, отсутствие речевого оп-

понента, который мог вступить с ней в полемику, посеять семена 

сомнения в ее суждения и решения и тем самым укрепить в ней 

инстинкт  самосохранения  и  предотвратить  падение,  все  более 

углубляющийся разрыв между духом и телом — ведут Шолпан 

к  той  драме,  негативная  сила  которой  тождественна,  несмотря 

ни на что, эффекту «непредвиденности результата». 

Раскрывая  онтологическую  сущность  драматизма  рассказа, 

исследователь в своей интерпретации апеллирует и к факту де-

терминированности изображаемой коллизии социально-полити-

ческой обстановкой, царившей в ту пору, глубинным пониманием 

поэтом несостоятельности декларированной большевиками идеи 

построения новой жизни с ее интенцией непременно счастливо-

го  обустройства  всего  социума.  Все  маски  Шолпан,  придумав 

которые, она примеривает на себе: «любящей благодетельницы, 

набожной  женщины,  искусной  любовницы,  легкомысленной 

особы, кающейся жены», все метаморфозы, вызванные к жизни 

наивной устремленностью героини продлить свое благополучие 

до бесконечности, достичь его полноты, переориентация на но-

вые  нравственные  ценности,  кои  диктовала  действительность, 

способствовали разрушению ее личности, неизбежному выходу 

ее «самости» — внутреннего эго — за пределы этических огра-

ничений, что в конечном счете привело к трагическому финалу. 

И в этой связи представляется небезынтересным наблюдение ис-

следователя о той мере художественной мощи рассказа, которая 

оказалась наделена способностью радикально трансформировать 

законы и принципы синэнергетизма: в результате в неустойчи-

вые превратились устойчивые или устоявшиеся на определенное 

время состояния, круто поменялся параметр порядка, лишился 

ориентира принцип подчинения… (47, 44). Тем самым процесс 

этот не замедлил явить ту высшую форму драматизма, которую 

лицезреет читатель в конце повествования. 

Многосложный и тонкий аналитический охват проблематики 

рассказа осуществил также профессор А. Жаксылыков в статье 

«Многоголосие в структуре рассказа М. Жумабаева «Грехопаде-

ние  Шолпан».  Ученый  сосредоточен  на  расшифровке  истинно-

го смысла эстетической логики, коими пронизаны контрастные 

превращения как среды, так и героев произведения, созданной 

автором «психологической модели», в границах которой раскры-

ваются «текучесть и многоликость человеческой психики, изоб-

ражение сознания, состоящего как бы из многих дискретных и 

жестко обусловленных «я» (48, 87), создающих вкупе с другими 

звучащими в контексте рассказа голосами феномен многоголо-

сия.


Пристальное внимание исследователя вызывает наличие ус-

ложняющего философию произведения «иррационального под-

сознательного  фактора»,  специфика  религиозного  сознания  ге-


146 

 

147

роини, в черте которого борются «иррациональные и метафизи-

ческие силы, дьявол и бог». Трагедия Шолпан заключается, быть 

может, в том роковом обстоятельстве, что она не проникнута ис-

кренней верой в Бога и потому далека от порывов к жертвеннос-

ти, альтруизма. Напротив, все ее мысли и поступки обусловлены 

внутренним  эгоцентризмом,  обратить  положение  вещей  таким 

образом, чтобы как можно дольше продлить беспечную счастли-

вую жизнь, не дать ей угаснуть, «законсервировать» молодость, 

красоту, любовь. Легкомыслие по отношению к Богу, проявляе-

мое героиней в моменты метаморфоз, стимулируется также вне-

шними социальными обстоятельствами, большевистской поли-

тикой всеобщего отречения от Бога. 

Специфика интенций Шолпан, поток ее сознания, психология 

мыслей и чувств, коими она обуреваема, отнюдь не характеризу-

ют ее цельной, возвышенной, преданной Богу и готовой во имя 

любви на самопожертвование личностью. Напротив, то, что есть 

в ее понимании любовь, на деле — иллюзия любви, ее обратная 

сторона — «поверхностное ложное тяготение к чувственности и 

наслаждениям». И все доводы ее о правоте собственной позиции 

— «софистика», причем «софизм добротолюбия идет не от серд-

ца, а от лабиринта рассудка, подчиненного телу».

Чрезмерная жесткость сквозит в оценке исследователем Шол-

пан. Ею движет, полагает он, «сложная заматерелая диалектика 

лжи и истины», которая позволяет ей «защищать свое право на 

развлечения,  комфорт  в  вариантах  партнерских  отношений  то 

с  Сарсембаем,  то  с  Азимбаем,  либо  с  обоими  одновременно,  и 

каждый раз, ложно мотивируя это любовью, она обращается за 

подмогой к богу». Не случайно героиня «все ниже опускается по 

кругам ада» и «не удивительно, что бог безмолвствует, а сатана 

ведет» (48, 89).

При  определении  специфики  композиции  рассказа  исследо-

ватель  дифференцирует  круги  судьбы  Шолпан:  первый  из  них 

— нежелание ребенка (мольба к богу об этом), временное счас-

тье; второй план — мечты о ребенке (моления, аскетизм); третий 

— намерение зачать дитя от любовника (выбор партнера, муки 

от чувства греховности); четвертый — стремление сохранить и 

мужа, и любовника, ненависть к дитя (душевное раздвоение, без-

успешная апелляция к богу); пятый — страшная расправа мужа, 

обряд очищения от скверны (восстановление связи с богом через 

умирание) (48, 89). Каждый круг судьбы Шолпан, действитель-

но, содержит метафизический элемент, словно неведомая ирра-

циональная сила управляет ею, подталкивая к исполнению роли 

«принимающей предначертанное», а именно трагический исход. 

Метаморфозы сознания Шолпан, страшный финал ее жизни, пе-

ренесенная ею несказанная степень страданий освобождают ее 

от хмари окружающей действительности, претерпевая физичес-

кие муки, она восходит к просветлению, к открытию «мучитель-

ной истины, заключенной в имени Бога…».

Думается, прав исследователь, замечая, что «история грехо-

падения  Шолпан  это — литературный  инвариант  движения  к 

Истине  путем  «деяния»,  имеющего  глубокий  парадигматичес-

кий смысл,— совершение преступления и его искупление стра-

данием и жертвенной кровью» (48, 91).

Неподдельно  искренним  восхищением  мастерством  извест-

ного казахского поэта отмечен рецептивный опыт К. Жанабаева, 

предложившего «по-модернистски» неожиданную и увлекатель-

ную трактовку содержания рассказа. Знаток тюркской мифоло-

гии, он увидел, прозрел в образах действующих лиц архетипи-

ческие черты, мифологичность их сознания. Смело и талантливо 

моделирует исследователь астральный миф об умершем, «погас-

шем» Солнечном Быке и Богине — Утренней Звезде — Шолпан, 

где  Солнечного  Быка,  Солнце  замещает  Сарсембай,  а  богиню 

любви и плодородия, Звезду — героиня рассказа Шолпан. 

Широкой мифологической семантикой наделяет образы глав-

ных  героев  рассказа  К.  Жанабаев,  глубинный  символический 

подтекст  усматривает  он  за  эмпирической  завесой  повествова-

ния. Произошла непредвиденная коллизия в бездне мифа: сошла 

на нет состоятельность мужского начала, усилив катастрофич-

ность дихотомии: мужское — женское, иссякла, погасла жизне-

носная потенция Солнечного Быка — Сарсембая, однако успел-

таки пробудить он «первородные, безумные, дерзновенные, пре-

жде мирно спавшие природные силы уже не женщины, а богини, 

Звезды» (49, 56). Не сопротивляясь диктату мифолога, вознеслась 

к  небесам  Шолпан,  обрела  божественную  суть,  став  символом 

цветущей жизни, символом любви, молодости и красоты. И вы-

нуждена была она искать способ реализации своего предназна-

чения и как прежде, в древности, когда общество лишалось муж-

ской опоры и женщины взваливали на свои хрупкие плечи бремя 

ответственности  за  семью,  род,  племя,  она  положилась  только 

на себя, избрав на место Сарсембая его младшего родственника 



148 

 

149

Азимбая, который, к сожалению, не смог достойно, по-мужски 

оберечь возлюбленную, оказавшись «псевдосолнцем».

К. Жанабаев уверенно смещает смысловые акценты рассказа и 

под его пером виновниками греха становятся мужчины: Сарсем-

бай — мужское божество, не удовлетворившее надежд и притя-

заний женского божества, Азимбай — «псевдосолнце», трусливо 

покинувшее ее в самый тяжелый миг ее жизни. Суров к мужс-

кому племени рассказа исследователь. «Сам Сарсембай подвел 

ее к трагедии,— убежден он,— Она стала сильнее их, выше их, 

чище, нравственней уж только потому, что — она их спасение: и 

Сарсембая, и Азимбая, и всего темного, бесовского мира. Она — 

традиция, которой так восхищается поэт. Разве не мог Сарсембай 

договориться с улепетывающим на задворки рассказа и истории 

Азимбаем о спасении чести семьи, рода? Разве не мог он, как в 

благодатные, древние времена собрать домашний совет? Разве и 

Азимбай не мог держать ответ перед Сарсембаем, старшим бра-

том своим? Разве и он не мужчина? Нет, не видят они духовного 

спасения,  пути  своего» (49, 59). Аберрация  мужского  сознания 

катастрофична для общества и особенно для женщин, поэтому 

«спасительной силы Прекрасной Небесной Грешницы оказалось 

недостаточно: Звезду обратили в пыль»,— завершает свое слово 

исследователь. 

Между тем хлестко, беспощадно клеймит виновников траге-

дии Шолпан и философ Нурлан Оспанулы. Нет, он не произво-

дит подробного анализа произведения, но актуализирует тему в 

фокусе современной проблематики мужского отношения к жен-

щине, вернее, той части мужского населения, от которой зави-

сит судьба общества, народа, страны. И, стало быть, женщины. 

Презрительно  называя  их  «философастерами», «плоскозадыми 

клопами»,  а  то  и  «добродушными  мужланами  духа»,  он  обви-

няет  их  в  том,  что  они  разрушили  традиционное  отношение  и 

воспитание женщины, вложив им в голову дурманящую идею о 

эмансипации. А природа женщины такова, что «чем больше она 

женщина», тем сильнее, энергичнее она «обороняется руками и 

ногами от прав вообще…» (50, 73).

По мысли философа, истинное назначение женщины — рож-

дать «сверкающих сыновей и сияющих дочерей», но уже в про-

шлые эпохи «традиционные философастеры» лишили ее этого 

свойства, не дав соединиться Карлыге (героине из эпоса «Коб-

ланды батыр») с любимым, ради спасения которого она обрек-

ла на смерть отца и брата. Но так были воспитаны тогда дочери 

казахов,  душой  и  телом  они  были  преданы  суженому…  И  тем 

не  менее  уже  тогда  не  удосужилась  Карлыга  понимания  муж-

чин и подверглась неизбежному: была «выставлена за дверь…» 

Что же говорить при таком раскладе дел о Шолпан! Н. Оспанулы 

уверен,  что  «Магжан  угадал,  где  зарождается  метафизическая 

эмансипация,  вырождается  казахская  женщина — феминизи-

рующиеся мужланы маскулинизировали женщину», лишили ее 

великой  надежды — иметь  «сверкающих  сыновей  и  сияющих 

дочерей»… 

И  впрямь,  возможно  ли  такое  чудо,  чтобы  от  современных, 

окончательно  «феминизированных»  мужчин  рождались  сыно-

вья-герои, дочери-звезды, мужчин, которые ныне озабочены не 

высокими  помыслами,  а  тривиальным  (для  них,  очевидно,  со-

кровенным!) желанием обзавестись «парой-тройкой самок» как 

показателя их материального и физического благополучия!

Таким  образом,  мы  завершили  обзор  наиболее  интересных 

рецепций  рассказа  Магжана  Жумабаева  «Грехопадение  Шол-

пан». И убедились в очередной раз в том, что подлинный худо-

жественный шедевр поистине есть стимул к длительным, глубо-

ким, порой извилистым и непредсказуемым, но неисчерпаемым 

размышлениям о смысле и естестве самого сокровенного и сак-

рального в человеческом бытии — ценности жизни на земле и 

места женщины в ней.



150 

 

151

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

П

оэзия  Магжана  Жумабаева  многогранна  и  широкомас-



штабна, она требует пристального, вдумчивого взгляда, 

глубокого знания литературы, истории, географии, философии, 

вопросов религии, наконец, поэзии, поэзии не только казахской, 

но и восточной и западной — мировой, ибо она постоянно отсы-

лает читателей к названным областям наук, к различным сферам 

искусства  и  литературы.  Не  зная,  например,  основ  ислама  или 

христианства,  не  зная  миф  или  историю,  невозможно  постичь 

идейную установку, глубину сути того или иного цикла, скажем, 

цикла «Туркестан», не зная специфики символизма, невозможно 

понять поэтические постулаты цикла «Огонь». Стихи Магжана 

при чтении и освоении их требуют постоянной напряженной ра-

боты мысли, они притягивают как гуманистической направлен-

ностью помыслов поэта, так и удивительной образностью слова, 

виртуозным владением им, ибо ни один стих в контексте не дис-

сонирует, не звучит фальшивой нотой, не вызывает сожаления 

при встрече и соприкосновении с ним. Напротив, в душе рож-

дается и живет желание как можно дольше продлить счастливое 

мгновение ощущения открытия. 

Поэзия Магжана, как мы уже отмечали, чрезвычайно объем-

на и в силу этого не позволяет относиться к себе бездумно, лег-

ковесно, без должной внутренней отдачи. Среди большого числа 

проблем в его творчестве мы выделили и рассмотрели всего лишь 

небольшую  часть  и  прежде  всего  его  символистскую  поэтику. 

Мы  установили  имена  ряда  символистов,  имевших  определен-

ное влияние на становление Магжана как поэтической личнос-

ти, и выделили имя русского поэта Александра Блока, который, 

несомненно, оказал громадное благотворное воздействие на поэ-

та. Мономиф о Прекрасной Даме русского поэта, нашедший свое 

отражение и в стихотворении Магжана «Александр Блок», рас-

крыл в какой-то степени воззренческие аспекты Блока и близкие 

Магжану, и одновременно несовпадающие с его мировидением. 

Магжан  принимал  поиски  русским  поэтом  совершенных  форм 

красоты земной, но отвергал чрезмерную абстракцию, которой 

пронизан цикл «Стихов о Прекрасной Даме». В целом же, на наш 

взгляд,  существуют  все  предпосылки,  способствующие  поста-

новке и актуализации проблемы «Блок и Магжан».

Нами установлена система идей и образов, с помощью кото-

рых  поэт  отразил  свое  мироощущение  в  плоскости  символиз-

ма,— это образы Гульсум, Огня и Солнца, других астральных 

тел в «огненном» цикле, образы пути-дороги — в стихах о при-

роде, не чужд был поэт и восточной поэзии, используя традиции 

которой воплотил неподражаемый образ Абая-ата. В контексте 

символистских  произведений  Магжан  создал  новые  жанровые 

образования в казахской поэзии, такие, как триада и диада, ор-

ганизованные  согласно  принципам  символистского  мифомыш-

ления.  Триада  «Огня»  и  «Солнца»  отображает  магжановскую 

модель  трехэтапного  развития  мира,  триадичного  способа  его 

формирования, при этом им затрагиваются и поэтически вопло-

щаются кардинальные и универсальные по своей сути проблемы 

эпохи — проблема «Восток и Запад» и проблема поэтического 

искусства, предназначения поэта и его поэзии, выражаемые пос-

редством образов поэта-«огненосца» и Пророка — Пайғамбара. 

В диаде доминирующей идеей становится идея пути-дороги че-

ловеческой, вырастающей за рамки конкретно-единичного вос-

приятия и интерпретирования и облекающейся затем в широко 

обобщенные символические формы.

Претерпевая  сложный  путь  развития:  от  формульного  упо-

требления  до  грандиозного  обобщения,  символ  преобразуется 

в яркую художественную величину — константу, занимающую 

одно из главенствующих мест в поэтической системе Магжана. 

Но  главная  суть  символистского  творчества  поэта  заключа-

ется  в  создании  им  в  казахской  поэзии  феномена  неомифа,  от-

вечающего основным параметрам этого рода произведений. Не-

омифологическое сознание в своем существе интегрирует миф и 

современность, при этом, как и предполагается в неомифе, миф 

залегает в глубине произведения, онтологизируя и глубинно се-

мантизируя  современность  (или  историю)  как  основополагаю-

щую «картину мира».



152 

 

153

ЛИТЕРАТУРА

1. Жұмабаев Мағжан. Шығармалар. 3 томдық. 1 т.— А., 1995.

2. Жумабаев Магжан. Пророк. Стихи и поэмы. Пер. с каз.— 

Алматы, 2002.— 400 с.

3. Иванов Вяч. Вс. Звездная вспышка. В кн.: Гумилев Н. Сти-

хи. Письма о русской поэзии.— М., 1990.

4.  Муканов  С.  Собрание  сочинений  в 16-ти  томах.  Т. 10. с. 

462—463.


5. Сатаев Амантай. Магжан и Мандельштам // Аманат, 2007, 

№ 3, с. 196—204.

6. История казахской литературы. В 3-х томах. Т. 3.— Алма-

Ата, 1971, с. 44—45.

7.  Ысқақов  Д.  Мағжанды  қапасқа  қамаған  сын. // Жұлдыз, 

1993, № 3.

8.  Ауэзов  М.  Люблю  Магжана.—  В  кн.:  Жұмабаев  Мағжан. 

Шығармалар.— Алматы, 1996.— 2—3 т.

9. Досжанов Дүкенбай. Алаң.— Алматы, 1993.— 228 б.

10.  Аймауытов  Жүсіпбек.  Мағжанның  ақындығы  туралы // 

Жұмабаев М. Шығармалар 3 томдық. 3 т.— Алматы, 1995.

11. Иванов Вяч. Вс. Темы и стили Востока в поэзии Запада.— 

В кн.: Восточные мотивы.— М., 1985.

12.  Достоевский  Ф.  Пушкин.  Очерк. // Литература  в  школе. 

1993.— № 2.

13. Рустемов Л. З. Казахско-русский толковый словарь арабо-

иранских заимствованных слов.— А., 1989.

14.  Абай.  Шығармаларының  екі  томдық  толық  жинағы. 

Өлеңдер мен аудармалар. 1 т.— Алматы, 1995.

15. Очерки истории казахской советской литературы.— Алма-

Ата, 1960.— с. 36.

16. Базарбаев М. Воскрешение мастера. Жизнь и творчество 

М. Жумабаева // Советская тюркология. 1990.— № 3. 

17. Ермилова В. В. Теория и образный мир русского символиз-

ма.— М., 1988.

18. Венгров Н. Путь Александра Блока.— М., 1963.

19. Сугай Л. «…И блещущие чертит арабески» — В кн.: Бе-

лый А. Символизм как миропонимание.— М., 1994.

20. Иванов Вяч. Родное и вселенское.— М., 1994.

21. Бахтин М. Эстетика словесного творчества.— М., 1975.

22. Иванов Вяч. Стихотворения и поэмы.— М., 1976.

23. Лосский Н. О. История русской философии.— М., 1991.

24. Белый А. Символизм как миропонимание.— М., 1994.

25. Степанов Д. С. В трехмерном пространстве языка.— М., 

1985.

26. Аверинцев С. Поэзия Вячеслава Иванова // Вопросы лите-



ратуры, 1975.— № 8.

27. Колобаева Л. А. Русский символизм.— М., 2000.

28.  Бертельс  А.  Низами.—  В  кн.:  Низами.  Пять  поэм.—  М., 

1988.


29.  Григорьян  К.  Н.  Верлен  и  русский  символизм // Русская 

литература, 1971.— № 1.

30. Бодлер Ш. Цветы зла.— М., 1994.

31.  Воронова  О.  Е.  Мифопоэтизм  в  художественной  системе 

Фета // Филологические науки, 1995.— № 3.

32. Аль-Фараби. Трактаты о музыке и поэзии.— А., 1993.

33.  Садвакасов  Смагул.  Киргизская  литература // Простор, 

1993, № 11.

34. Корецкая И. В. О «солнечном» цикле Вячеслава Иванова // 

Известия АН СССР. Серия литературы и языка. Т. 37. 1978. № 8.

35. Шах Идрис. Суфизм.— М., 1994.

36. Шакарим. Сады подснежников.— В кн.: Записки Забыто-

го.— Алма-Аты, 1992.

37.  Күлеев  Бернияз.  Таңдамалы  шығармалары.—  Алматы: 

Ғылым, 2000.— 284 б.

38. Бетея Дейвид. Изгнание как уход в кокон: образ бабочки у 

Набокова и Бродского // Русская литература. 1991, № 3.

39.  Минц  З.  Г.  О  некоторых  «неомифологических»  текстах 

в  творчестве  русских  символистов // Творчество  А.  А.  Блока  и 

русская литература ХХ века. Блоковский сборник.— Тарту: ТГУ, 

1979.

40.  Соловьев  В.  С.  Стихотворения  и  шуточные  пьесы.—  Л., 



1974.

41. Молодяков Э. С. Концепция двух Востоков и русская лите-

ратура Серебряного века // Известия АН СССР. Серия литерату-

ры и языка. 1990. Т. 49, № 6.

42. Соловьев В. С. Сочинения в 2-х томах. Т. 2.— М., 1990.

43. Иванов В. В. Темы и стили Востока в поэзии Запада // Вос-

точные мотивы.— М., 1985.

44. Лившиц Бенедикт. Полутораглазый стрелец.— М., 1991.

45. Исмакова А. С. Казахская художественная проза: поэтика, 

жанр, стиль.— Алматы, 1998.



154 

 

155

46. Ишанова А. Своеобразие литературных типов игры в ка-

захской прозе 20-х годов // Простор, 2004, сентябрь.

47. Есембеков Т. У. Драматизм и казахская проза.— Алматы, 

1997.


48.  Жаксылыков  А.  Ж.  Многоголосие  в  структуре  рассказа  

М. Жумабаева «Грехопадение Шолпан» // Евразия, 2003, № 4.

49. Жанабаев К. Сказ об умершем Солнечном Быке и Прекрас-

ной Небесной Грешнице // Евразия, 2002, № 2.

50. Оспанулы Н. Белоснежная Карлыга // Тамыр, 2004, № 1 (11). 

51. Анненский Иннокентий. Книга отражений.— М., 1979.

52.  Асмус  В.  Ф.  Вопросы  теории  и  истории  эстетики.—  М., 

1968.


53. Блок А. О назначении поэта.— В кн.: Блок А. Лирика. Те-

атр.— М., 1981.

54.  Букейханов  А.  Абай  (Ибрагим)  Кунанбаев.  Некролог //

Абай, 1992. № 2, с. 25.

55.  Галанов  Б.  Живопись  словом.  Портрет.  Пейзаж.  Вещь.— 

М., 1974.

56. Долгополов Л. К. Александр Блок.— Л., 1980.

57. Жирмунский В. М. Теория стиха.— Л., 1975.

58. Карлейль Томас. Теперь и прежде.— М., 1994.

59. Корецкая И. В. О «солнечном» цикле Вячеслава Иванова // 

Известия АН СССР. Серия литературы и языка. Т. 37. 1978. № 8.

60. Крохина Н. Мифопоэтизм А. Блока в контексте символист-

ского мифомышления // Известия АН СССР. Серия литературы и 

языка. 1996. № 6.

 

 

 



СОДЕРЖАНИЕ

Вступительное слово.............................................................................3 

Жизнь в борьбе........................................................................................6

Западно-восточный синтез в поэзии Магжана Жумабаева...23

«Золотой Хаким» — Абай-ата.........................................................26 

Магжан и символизм..........................................................................34

Образ Прекрасной Дамы в поэтическом восприятии 

Магжана (к постановке проблемы: Блок и Магжан).................45

К поэтике любовной лирики Магжана.........................................58

Семантика «огненного» цикла........................................................70

Триада «Огня»......................................................................................86

1. «Огонь» — «От».........................................................................89

2. «Пророк» — «Пайғамбар».......................................................98

3. «Восток» — «Күншығыс»......................................................106

 

Природа в лирике Магжана............................................................113



Современные рецепции рассказа «Грехопадение 

Шолпан»...............................................................................................140

Заключение..........................................................................................150

Литература...........................................................................................152



156 

 

 



 

 

Жетписбаева Бигуль Адамовна



ОБРАЗНЫЕ МИРЫ МАГЖАНА ЖУМАБАЕВА

Генеральный директор ТОО «Нур-пресс»

 Н. Н. Жансеитов

Оператор: Умурова Г. О.

Компьютерная верстка: Сляднева А. А.

Корректор: Жаппар К. З.

Дизайн: Савельев А. О.

Подписано в печать 17.03.2008 г.

Формат 60×90. Бумага офсетная. Гарнитура «Таймс».

Усл. печ. л. 9,75. Тираж 500 экз. Заказ № 27.

Издательство ТОО «Нур-пресс»

050057, г. Алматы, ул. М. Озтюрка, д. 12.

Тел./факс: (727) 2747-833, 2742-650.

E-mail: law-literature2006@rambler.ru

Отпечатано в типографии

ТОО «Нур-пресс»




Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9




©emirsaba.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет