ЗЕМЛЯНИКА СТЕПНАЯ В середине лета мальчику стало совсем худо. Синий кашель – «кок жотел» - бил его часами, выворачивал наизнанку, содрогал его щуплое, изнуренное тельце. Он ртом хватал воздух, шевеля лиловыми губами, точно чебачок, выброшенный на берег. В запавшей груди свистело, хлюпало, клокотало. Еще весной отец скорбно сказал: двухстороннее воспаление легких. А теперь решил: коклюш. Дружки-казашата называли эту хворь «коксау». Советовали: «Глотай топленое масло», «Смазывай грудь жиром ежа», «Жир сурочий тоже хорош».
Днем ослабевшего мальчика выносили на солнышко, усаживали на плотную, как ворс, травку, подстелив заскорузлую телячью шкурку, укутывали в шаль, на голову нахлобучивали изъеденную молью трухлявую шапку. Мальчик ловил на себе жалостливые взгляды родителей.
Отец, спеша в свой медпункт, обычно задерживался возле сына-подранка, терпеливо ждал, пока тот тщетно пытался откашляться, молча клал перед ним крохотную плитку гематогена в блестящей облатке.
Мать ставила перед ним кружку парного молока и поспешно отворачивалась, скрывая слезы. Мальчик долго смотрел на молоко, но чувствовал, что поднять и поднести кружку к губам он не в силах. К тому же испытывал отвращение к любой еде. А если и отпивал через силу глоток теплого, еще пузырящегося после дойки молока, пахнущего степным разнотравьем, из носу тут же шла кровь.
Силы покидали мальчика с каждым днем.
А лето буйствовало. Солнце подолгу висело в зените. От земли, от густотравья шел дурманящий дух. По небу плыли, клубились белесые облака-барашка. Вдали, вдоль Есиля-реки, голубел тугай. Пустынный аул, казалось, погрузился в истому. Порхали-метались вокруг разноцветные бабочки, опускались на краешек синей кружки, трепеща прозрачными крылышками. Иногда, волоча хвост в репейниках, подползал соседский пес Майлыаяк, опускался на брюхо, вывалив язык, и подолгу глядел слезящимися, подслеповатыми глазами на мальчика. И в серых зыбких зрачках его тоже плескалась жалость.
«Плохо тебе ?» - безмолвно вопрошал пес.
«Сам ведь видишь, - смущался мальчик, - совсем ходить не могу».
«Ай, бишара, бишара…» - сочувственно смаргивал слезы Майлыаяк.
Пес был стар и мудр. И понимал лишь по-казахски.
«Хлебушка у тебя нет? – робко спросил он. –
А то так надоел мне айран-шалап».
Жоқ… И крошки нет».
Пес смиренно опускал голову, жмурился. Ему было неловко за свой нелепый вопрос.
«А что есть?»
«Гематоген».
«Ол не нәрсе?… Что это еще?» - полюбопытствовал пес и нетерпеливо облизнулся.
«Кямпит».
«Нет, - вздохнул пес. – старому псу кампит не по зубам. Сам ешь».
Майлыаяк зевнул и опустил большую, костлявую голову на передние лапы, покосился на кружку с молоком. Ноздри его затрепетали.
«Нельзя, – сказал мальчик. – Болмайды. Опоганишь».
«Понимаю», - согласился пес и втянул язык в пасть.
К обеду солнце начинало припекать. Над тугаем вдоль Есиля дрожала хмарь. Мальчик до рези в глазах всматривался в причудливую игру миража, сознание туманилось, все вокруг струилось в теплых потоках света. Чудилось мальчику, будто он взлетает на невидимых крыльях, невесомо скользит по густому, настоенному степным разнотравьем, вязкому воздуху, поднимается все выше, выше, вот он уже барахтается среди пушистых облаков, и ему легко, легко, кашель отпустил, его блаженное тепло разливается по всей груди. Земля осталась далеко внизу, и видится ему с вышины весь аул, голубая лента речки, живописно обрамленной тугаем, и одинокий колодец возле кладбища, и перелески возле стана, и стадо, пасущееся вдоль оврага Терен- сай, и дорога, ведущая в соседний аул Коктерек. А Майлыаяк, ставший вдруг маленьким и потешным, точно мышонок, задрал морду вверх, недоуменно моргает, бессловесно вопрошая:
«Эй! Куда ты? Куда?!»
Жара и хворь сморили мальчика.
Очнулся он ночью. В двухрамное окошко у топчана заглядывала луна. За печкой-голландкой упоенно сипел сверчок. В глухой тишине послышался мальчику всхлип.
- Ist er aber armselig, - шептала мать.
Мальчик прислушался, сразу смекнув, что речь идет о нем.
- Ja, es ist schlimm, -глухо проронил отец.
- Ich habe Angst… Я боюсь…
- Что поделаешь?.. Бронштейн из Марьевки обещал достать рыбий жир. Может, это ему поможет. Иначе… иначе…
- Что, майн Готт? … Либер Хайланд! Неужели?!
- Будем надеяться… но, боюсь, не жилец он на этом свете…
- Was?.. Ist er den Tode verfallen?!
Мальчик затаил дыхание. Он знал: der Tode verfallen - смерть. В груди стало пусто. Будто жизнь вмиг вытекла из нее. Словно он выкашлял последние силы.
Луна нырнула в тучи. Нежилась там, покачивалась, резвилась. Сверчок за печкой умолк. Темень мгновенно сгустилась. И родители у стенки напротив перестали шептаться.
Сон уже не шел. Что? Не жилец? Он умрет? Он обречен? Что это? Почему? Вся надежда…. Последняя надежда на какой-то рыбий жир? На это тягучее, вонючие лекарство, от которого тошнит при одном его упоминании?
Не жилец…. Значит, не будит жить? Не будет дышать, видеть, слышать? И ничего не будет? Ни солнца, ни неба, ни дома, ни отца-матери? Как такое может быть? Куда все денется? Или все будет, только его не будет? Мудрено! Да, он знает, слышал: люди умирают. На войне вон сколько погибло. И в ауле дедушка Елемес умер. Но ведь от старости. И Шаймурат умер. Но ведь его легкие, сказывают, черви источили. И Шолпанка умерла. Так от сыпного тифа. А он, он, он-то почему должен умереть? Ему ведь только двенадцать!
На рассвете, проваливаясь в мучительную дремоту, мальчик решил: нет, нет, он не сдастся злой хвори, не смирится со своей слабостью, он назло всем, всем встанет и пойдет, пойдет…куда? куда? - … да хоть до пруда за аулом, а может, в степь за логом или даже до Каменного брода… - да, да… - возьмет дрын и наперекор всему и всем доковыляет до околицы, на простор, где парят в вышине вольные ястребки, высматривая мышей и сусликов, где в синеве, за облачком, самозабвенно заливается жаворонок, где сигают в пучках серебристого ковыля беззаботные зеленые кузнечики. Там, он надеется, ему будет легко, боль в груди отступит, вернутся силы, и проклятый синий кашель перестанет его донимать. И не один он пойдет, не один, а с закадычными дружками, с Аскером, Кёккёзом, Темешем, Сяльтаем. Ну и с Майлыаяком. Пес, хоть и старый, полуслепой, весь в репейниках, облезлый, в беде его не оставит.
С утра было ясно: день занимается солнечный. За окном ровный ветер клонил-раскачивал ветлу. Отец давно отправился в медпункт. Мать возилась в сенцах, разливала только что надоенное молоко по крынкам, чтобы оно отстоялось, а потом можно было деревянной ложкой собирать густые, с золотистым отливом сливки.
На тумбочке, возле его топчана, дожидался завтрак: синяя кружка с парным молоком, круто сваренное куриное яйцо и темно-коричневый квадратик гематогена. Теплое, пахучее свежей травой и чуть-чуть отдающее полынью молоко он выпил почти все, медленно сжевал вязкий, липкий гематоген, а яйцо положил в кармашек курточки: угостит потом при случае своих тамыров.
Он осторожно выбрался из дому, шатаясь, добрел до угла хлева, где в наземе и золе копошились куры, ведомые нахальным красноштанным петухом с дерзкими, черными глазами-пуговками, сделал свое маленькое дело и, жмурясь на солнце, унимая дрожь в коленках, постоял у калитки, озираясь по сторонам.
Безлюдно, выморочно было в ауле. У колодца за дорогой гремела цепью и бадьей непомерно распухшая бабка Балшекер, а возле соседской шошалы грелся на солцепеке, одним глазом посматривая вокруг, шелудивый Майлыаяк.
«Ия… аманбысың? – безмолвно спросил пес и чуть-чуть пошевелил хвостом-мочалкой.
«А ты?» - так же без слов поинтересовался мальчик.
«Е-е, Құдайға шүкір... Слава всевышнему, - ответил по-стариковски пес. – Что бог дал, то и хорошо”.
Мальчик долго стоял у калитки, держась одной рукой за штакетник, другой растирая больную грудь. Он чувствовал, что слаб, руки словно плети, а голова на тонкой шее вся тяжелеет, точно разрастается надувным мячом, уши горят, во рту противная горечь, а по всему телу волнами пробегала знобкая дрожь.
“Не жилец он на этом свете”, - послышался ночной вздох отца.
«Ich habe Angst…» - сдавленный всхлип мамы.
Ватага пацанвы на пустыре возле хибары охотника Абильмажина заметила его, помахала руками
- Кар-ри!
- Кел мунда! Иди к нам!
- Ойнаик. Поиграем.
«Дойду – не дойду», - засомневался мальчик, оторвавшись от штакетника. Голова закружилась сильнее и в носу защипало: неужто опять пойдет кровь? Не надо было пить молоко. Всегда так…
Аульные огольцы встретили его ликованием:
- Оу, выздоровел?
- Окреп?
- Маладес!
- Нам что-нибудь прихватил? Кампит-мампит есть? – загалдели вразнобой.
Мальчик достал из кармана крутое яйцо.
Все пришли в радостное оживление. Аскер мигом очистил яйцо, разломал на пять-шесть равных долек.
- Мог бы и больше принести, - пробурчал Кёккёз.
Сялтай, четвертый год просидевший в первом классе, по праву старшего спросил:
- Ну, и дальше что будешь делать?
- Пойдем к пруду, искупаемся.
- Охота в моче бултыхаться! Там одни коровы прохлаждаются.
- Сразу паршой покроешся. Коростой обрастешь.
- Тогда к Тас-откелю.
- Далеко. И течение сильное.
- Айда в балку, - решил рассудительный Аскер. – Там, на склоне, земляника поспела. Наедимся от пуза.
- Ия, ия, - возбудились все. – Жидек жеіміз.
“Дойду ли?” - мелкнуло в голове мальчика, и сердце его затрепетало от страха и радости.
Пошли. Кто вприпрыжку, кто трусцой, кто оседлав прутик вместо стригунка. Мальчик плелся позади, любуясь озорниками и боясь, что вот-вот рухнет в придорожную траву.
- Эй! Что с тобой!
- Шевелись, Кари!
- Ты что, как пьяный аулнай?
- Уже близко!
- А вон и Майлыаяк спешит к тебе на подмогу.
Действительно, со стороны аула старческой трусцой, понуро свесив большую, сухую голову, приближался верный Майлыаяк. Вскоре пес догнал мальчика, бросил на него беглый взгляд, слегка подергал хвостом, но проявил деликатность, ни о чем не спросил.
Добрели до южного склона оврага Терен-сай. Ватага мгновенно рассыпалась вдоль склона, припала к траве, раздвинула шершавые, зубчатые листья, под которыми спряталась сочная, краснобокая земляника с розовыми, нежными усиками.
- Смотри, смотри! Море!
- А красная какая! Будто кровь на белых листочках.
- А сладкая – язык проглотишь.
- Эй, осторожней. Не топчи.
- Видишь, целые земляничные гряды.
Вскоре затихли, засопели, зачмокали, дорвавшись до спелой, ядреной, сплошняком усыпавшей крутой склон степной земляники.
Сладкий земляничный дух дурманил голову.
Мальчик опустился на край полянки, начал выбирать из-под листьев тугую, розовую землянику, пожалев, что не прихватил литровую кружку или помятый солдатский котелок. Вот был бы сюрприз для родителей. Земляника со сливками – такое лакомство! Пальчики оближешь!
Он почувствовал облегчение. Противная дрожь в теле утихла. И голова уже не так сильно кружилась. И хрип в груди улегся. Земля была сухая, теплая. Ветерок трепал серебристый ковыль в плоской степи за оврагом. Вдалеке, в зыбучем мареве, смутно темнел аул. Какой же он был маленький, невзрачный, убогий, точно отставший от отары сирота-ягненок. В носу щекотало от удушливого запаха нагревшихся на солнце пожухлых листьев. Во рту стало вязко.
Майлыаяк устроился рядом, уткнулся мордой в траву, то и дело чихал, фыркал, досадуя на неуемную возню муравьев, жучков, паучков в земляничной гряде. Одним глазом он следил за мальчиком, приличия ради раза два слизнул горсть розовых ягод, но вкуса не различил и по обыкновению вывалил язык, тяжело водя тощими боками.
Солнце вскарабкалось к зениту и припекало все заметней. Пацаны наелись земляники всласть.
- Эй, хватит!
- Все не съешь.
- Пузо лопнет.
- Завтра ведь тоже будет день.
- Айда домой!
Ватага мгновенно собралась в круг и направилась к большаку. Надо было пройти длинный лог, выбраться на склон, обогнуть болотистый томар, а там до аула рукой подать. Ну, километра два. Или чуть больше.
«Не дойду…», - понял мальчик, едва встав на ноги. Слабость вновь ударила в коленки. И в животе было нехорошо. Мутило. Кровь тяжело била в ущи.
Он весь подобрался, точно ощетинился, сжал кулаки, стиснул зубы, переждал боль в груди и пошел на неверных, непослушных ногах, словно на ходулях. Майлыаяк, волоча хвост, побрел рядом.
Ватага вырвалась вперед, о чем-то шумно, вразнобой заспорила, но мальчик их не слышал, слова долетали будто из-за плотной завесы. Мысли его были заняты одним: лишь бы не упасть, не осрамиться перед тамырами, не стать посмешищем, не прослыть слабаком, доходягой, как-нибудь доковылять до аула, до дома, до топчана, рухнуть на соломенный матрас, да так, чтобы не видели родители, чтобы не расстроились, и отлежаться, забыться… Ни о чем больше он сейчас не думал.
Не мог думать.
Из оврага он благополучно выбрался. И до томара на повороте оставалось совсем немного. Там можно присесть на кочку, прилечь на осоке, передохнуть, унять дыхание, собраться с силами. Да, да лишь бы дотянуть до болота. Оттуда и до аула на худой конец можно докричаться. А, может, на счастье проедет на своей раздрызганной арбе аульный поштабай и позволит пристроиться на задке.
На взгорке страх пронзил его: «Нет, не дойду… Упаду и больше не встану».
Ног он не чувствовал. Грудь окаменела. Сердце подкатывалось к горлу. Пальцы похолодели. Мелкая дрожь колотила все тело. На лбу выступила холодная испарина.
«Не жилец на белом свете…»
«Либер Хайланд… Либер Хайланд» - доносилось привычное причитание мамы.
Больше ничего на ум не приходило. Аскер, друг закадычный, как-то сказал:
«Когда человек умирает, душа его подкатывается к кончику носа».
«Душа – это что?» - спросил он тогда у Аскера.
Аскер погладил бритую голову, поковырял в носу.
«Душа – это божье дыхание. Дыхание обрывается - душа отлетает».
«Как отлетает?»
«Ну, растворяется в воздухе».
«А как это заметишь?»
«Говорят, кончик носа холодеет. Как у собаки, - объяснил всезнайка Аскер. – Нос похолодел, ты околел. Душа отлетела – ты умер».
«И все?»
«И все», - уверенно подытожил Аскер.
Мальчик хотел пощупать свой нос, но не было сил поднять руку.
Ему почудилось, что он не идет, а как будто скользит в вязких струях воздуха. Все вокруг колыхалось. И звуки все исчезли. Словно окутали его в тяжеленный тулуп, под которым мальчик задыхался.
На краю болота, на повороте к проселочной дороге, он споткнулся и упал. Майлыаяк вздохнул и улегся рядом.
- Эй, эй! – послышалось впереди. – Не болды?
- Вставай! Тұр!
- Видишь, уже пришли.
- Вон твой дом!
Тамыры мигом обступили его. Все всполошились.
- Встань, Кари!
Мальчик виновато прошептал:
- Әлім жоқ… сил нет…
Его подхватили под мышки с двух сторон, но ноги подкашивались, а голова клонилась набок, точно шляпа подсолнуха. Сознание мутилось. Он плохо соображал, что хотели от него тамыры.
-Ладно,- решил, наконец, Темеш. – Полежи.
А мы мигом сбегаем за твоим коке.
- Не бойся. Тут рядом, - подтвердили остальные.
Страшная догадка пронзила его. Вот и все. Вот и все. Сейчас душа покинет его. Он отчетливо видел себя, бездыханно скрючившегося на обочине дороги. Он дотянулся рукой до кончика носа. Холодными были пальцы, а нос – теплый. “Значит, душа еще в теле, не подкатилась к кончику носа”, - обрадованно подумал он.
Майлыаяк по-прежнему лежал рядом.
Мальчик не помнил, сколько пролежал на краю болота. Услышал вдруг голос отца:
- Harri, Harri…was ist los?!
И тут же почувствовал, как очутился в родных, надежных объятиях.
Такого живописного шествия никто ауле не видел. По открытой на все стороны проселочной дороге шагисто шел, развевая подолом белого халата, рослый местный фельдшер и нес на руках обмякшего, вконец обессилевшего мальца. За ним, еле поспевая, возбужденно семенила ватага аульных голоногих сорванцов, одетых в лохмотья, кто во что горазд. А замыкал шествие старый, мудрый пес Майлыаяк.
Отец подавленно молчал, хлопал белесыми ресницами, судорожно вел кадыком на жилистой тощей шее.
- Ну, зачем ты пошел, не спросясь? – без укора поинтересовался он у сына.
Мальчик всхлипнул, дрожащим голосом пролепетал:
- Ты… ты… сказал… не жилец я, сказал…
- Что-о?! Когда?
Отец заморгал сильнее, губы его задрожали.
- Ночью… Я слышал… я слышал…
- Ах, глупыш мой… - проронил отец и сильнее прижал к груди сына. – Глупыш… Ты ведь у меня единственный…
У калитки застыла ни живая ни мертвая мать.
Потом побежала навстречу, бормоча:
- Ach, Herrje! Ах, либер Хайланд!
- Ничего, ничего, - успокоил ее отец. – Alles ist vorbei.
Мальчика уложила на топчан, укрыли. Отец дал понюхать нашатырь. От жалости к себе и к растерянным родителям ему хотелось заплакать. Но и слез не было.
- Я… не умру? – прошептал.
- Что-о?… О чем ты говоришь, милый?! -
Никогда так ласково отец не говорил. – Будешь… будешь жить назло всем чертям!
Мать прослезилась.
- Есть хочешь?
- Нет… нет. Спать… спать…
Наутро он очнулся от радостного возгласа отца:
- Смотри, смотри, Гарри!
В низком оконце возле топчана показалась морда Майлыаяка. Пес, упершись передними лапами о раму, немигающе смотрел на своего друга старческими, преданными глазами. На обмякших его ушах, точно серьги, висели две репейные колючки.
«Ну, как?» - спросил Майлыаяк. – Живой? Оклемался?
«А ты?»
«Е-е, что со мной сделается? Шүкір, айналайн».
Мальчик улыбнулся. И дотронулся рукой до кончика своего носа. Ему почудилось, что все плохое миновало, что он преодолел затянувшуюся хворь, все напасти, себя самого. И видно ему предопределено жить, коли душа еще не подкатилась к носу…
… Стояло лето второго послевоенного года. А я помню тот день во всех подробностях и поныне. И кажется, именно тот случай, тот поход на земляничную поляну странным образом определил мою судьбу.