Со своей жертвой. Какая восхитительная бездарность. Проиграть Джисону – это
ещё нужно постараться.
Если из Джисона достать все ножи, что он в себе хранит, то он будет дыряво-
пятнистым, словно леопард.
Если Джисон достанет из себя хоть один нож самостоятельно – миру придётся
очень долго извиняться.
А в Джисоне столько скулящего прогнившего возмездия, что в нём можно
утопить город. Но пока сойдёт и одна вопящая ласка. Пока сойдёт и попавшимся
под руку камнем пробить переносицу. Всадить издавленный хрящ прямо в
бестолковую голову. Джисон бьёт по плечу и по предплечью для верности. Это
уже не самозащита – это расправа.
Воздаяние.
102/192
В прошлый раз ему почти распороли рот. В этот раз он раскрои́т им всем головы.
Миру повезло, что Джисона не научили орудовать инструментами. Иначе бы он
выколол миру глаза отвёрткой.
И закрутил бы в глазницы шурупы.
Всё заканчивается как-то быстро. Джисон с неожиданностью понимает,
насколько противника меньше. На руке кровь – чужая. На руках вина –
собственная. Джисон сломал кому-то нос и выбил сустав. Мама плакала, если бы
знала.
А потом где-то в стороне раздаётся вопль.
Если однажды услышать, как умирают от удушения – это ни с чем нельзя будет
спутать.
Хрипы обычно похожи на истлевание.
Чонина хватают втроём – двое держат, а один играется ингалятором, глядя, как
Чонин хрипит. Смеются. Он пленённая беззащитность, слишком тонкая, слишком
привлекательная. Здесь не прощают хрупкости. Здесь расчленяют за красоту. У
Чонина мышиные глаза, и он за это поплатится – его заставят пищать, как
мышонка. И метаться, как мышонка. И ему сломают шею, как мышонку.
Ингалятор подлетает вверх и приземляется обратно в ладонь, а Чонин кашляет и
застревает на вдохе. Он, лишённый кислорода, под завязку набитый
растерянностью, которую не в силах озвучить, дрожит, словно в припадке. Он в
припадке. Дёргается, вырывается, юлит – но его каждый раз ловят за локти и
валят обратно на землю. И хохочут. Ублюдки.
Они хотят, чтобы он видел, как его жизнью будут играться, словно мячиком-
попрыгунчиком.
Чтобы он осознавал своё умирание.
— Ах вы суки!.. — ревёт Чан.
Его пытаются затормозить, но куда там! Феликс срывается даже прежде, чем
Чан успевает приложить кого-то затылком об асфальт, чтобы не мешался.
Следом подрывается Минхо.
Это скорее боулинг, чем драка. Тут глупо было на что-то надеяться.
Люди – кегли, и Чан проследит, чтобы каждая из них была разломана напополам.
Чонина освобождают, но он уже не может встать сам. Оставшиеся кидаются на
Сынмина с Джисоном, и пока они отбиваются, Чонин корчится на земле,
вцепившись себе в горло, бьётся лбом об асфальт и выплёвывает что-то.
Ошмётки жизни, вероятно. Юный и ополоумевший от страха. Он больше не
понимает, что делает. Лицо у него становится сначала красным, а потом совсем
серым. Джисон никогда не слышал, как кто-то задыхается насмерть.
Минхо бьёт в висок ублюдку, пытающемуся спрятать ингалятор. Тот
103/192
замахивается, чтобы откинуть куда-нибудь подальше, но ещё до того, как
пальцы успевают разжаться, Чан сжимает захват на запястье. В сумерках
разливается отчаянный вой. Ингалятор падает на землю.
Джисон никогда не слышал, как кто-то задыхается насмерть. Чонин дышит не
громче газового баллона, которому недокрутили винт. Он шуршит, словно
осенний лист. Маленький, хрупкий, состоящий из слизи в ужавшихся бронхах и
страха. Плачущий. Больше напоминающий игрушку, чем человека.
Джисон и Сынмин кое-как отбиваются и бросаются к остальным. Но этого уже не
требуется.
Чанбин держит Чонинову спину у себя на коленях и жмёт ко рту вырванный с
кровью ингалятор. Чонин вцепляется в его ладони, словно псина в кусок сырого
мяса. Расцарапывает ногтями – вот так сильно сжимает.
И дышит, дышит, дышит!..
Джисон падает с ними рядом, рассекая колени. Глядит на Чонина, словно на
благословение. Живого, охрипшего от крика и боли, испуганного,
зажмурившегося Чонина.
Молиться и умолять. Если ради Чонина придётся продать душу, Джисон
выкорчует их десяток, выскребет из-под рёбер, вытянет вместе с шнурком-
пищеводом, разворотив трахею. Не справится сам – попросит помочь. И не будет
брезговать. И не будет бояться. Только пугать.
Мерзкие шавки...
Облегчение не приходит. Сердце всё так же напоминает теннисный мячик,
набитый гвоздями. Если хорошо постучать им о землю – пойдёт кровь. Если
ударить ракеткой – гвозди разлетятся и раскроят всем лица.
Ножами.
Ножами
— Твари! — рычит Феликс. Он безголовый, неуправляемый. В нём столько всего
горит и клокочет – хватит, чтобы сжечь Помпеи. Мальчик, игравший в Нерона,
превращается в Рим. И вспыхивает.
Его простят за верность. За порывистость – не простят.
Он бросается следом за сворой, как сорвавшися с цепи волчонок. Диковатый, не
умеющий толком ничего, кроме как грызть глотки. Он острозубый и
остродушный, с шерстью из битого стекла и глазами не из янтаря, а из лавы.
Стоило сообразить раньше.
Господи, стоило сообразить раньше!
Переломанные хвосты исчезают за поворотом, покалеченные псины прячутся за
щербатым блочным забором и трансформаторной будкой. Феликсу недостаточно,
он сгорит, если не сломает спины. Он сожжёт себя, если не сожжёт всё вокруг.
104/192
— А ну стой! — кидает вслед Чан, но Феликса уже не остановить.
Феликса уже не остановить.
За ним срывается Сынмин. У Сынмина разбито одно из стёкол в очках,
одноглазый он в два раза беспомощнее и в десяток раз головастее. Он лучше
видит без глаз. Он сам не понимает, насколько лучше видит без глаз.
Он не успевает добежать. Просто дело не в стёклах и не глазах.
Выстрелом разбивает воздух.
Где-то валяется CD-плеер с наушниками. Наушники не работают, их раздавили, а
вот плеер всё ещё цел. И если к нему подключить что-то, не важно, что – колонки
или чью-то душу, – то можно услышать, как какой-то ребёнок извиняется за свою
неуправляемую любовь. Это так нелепо и так бестолково – нет ничего банальнее
признаний через песни. Наверное, поэтому Феликс и не закрыл в тот вечер окно
на кухню. Хотел, чтобы коты переломали кости всем его откровениям.
Застывший Сынмин – это настоящий Сынмин. Он намного естественнее, когда
замирает. Но нужно бежать.
Нужно бежать, ублюдки!
Своим страхам следует распиливать глотки гитарной струной. И слушать, как
они будут плакать перед смертью. Пока вся кровь не вытечет.
Сынмин пропадает за трансформаторной будкой. Там удивительная тишина –
практически невинная. Если бы не сипящий Чонин, было бы слышно сверчков.
Время сворачивается в клубок. Время закатывается в асфальт. Оно, растяжимое
и беззащитное, может выдрать руки вместе с суставами. Оно пропустит твои
пальцы через мясорубку и размажет фарш по земле, если ты не будешь
осторожен.
Сынмин пропадает за трансформаторной будкой, а возвращается так же, как и
ушёл. Один.
Чонину не успевают закрыть уши.
— Феликс умер, — говорит побледневший Сынмин.
Достарыңызбен бөлісу: |