часть сада во дворе, набросок забора — далее неопределенность. При
этом совершенно безразлично, о каком мире идет речь – о низовьях
Дона или верховьях Волги. Лет в 16–17, когда ты уже начинаешь
понимать глобальную структуру мира, приходит ощущение исто-
рической пограничности. Ты понимаешь, например, что находишься
в известной области мира, которую география называет Приазовьем,
или Северным Причерноморьем, или южнорусскими степями. Мы
росли в этом пограничном мире и бессознательно находились под его
воздействием, хотя традиция имперской школы и литературы упор-
но воспитывала в нас ощущение того, что мы принадлежим к более
гомогенному миру – к универсальному российско-советскому про-
странству. Но как только мы стали доверять собственным чувствам
и знаниям, однородность исчезла и появилась ясная уверенность, что
наш мир отличается, скажем, от центральной России» [Вишневецкий,
Отрошенко, Кукулин 2004: 256].
Здесь передается очень важное психологическое состояние форми-
рующегося человека, осознающего свою принадлежность к определен-
ному историко-географическому пространству, впечатывающемуся
в сознание, психику, бессознательное. Все это потом заставит обита-
теля южнорусских степей идентифицировать себя как «южанина»,
«человека с юга»; многие, ориентируясь на происхождение, назовут
себя казаками, другие – «хохлами». Однако южнорусское простран-
ство интересно не только и не столько этнографической пестротой,
сколько тем обстоятельством, что пространство это оформилось в так
называемой переходной (пороговой) зоне.
Так, размышляя об особенностях чеховского письма (а Чехов,
безусловно, был первооткрывателем геообраза степи в литературе
Нового времени) в одном из очерков своей «Литературной коллек-
ции», А.И. Солженицын пишет: «Картины степной природы про-
ходят через ряд произведений Чехова – от ранней прозы к зрелому
творчеству – и берут, очевидно, свои истоки в глубинах еще детского
и отроческого мировосприятия писателя. Образы степного мира
постепенно прирастают у Чехова новыми смысловыми оттенками,
все более разноплановыми становятся пути их художественного
воплощения, при этом на первый план нередко выдвигаются цве-
товые и звуковые детали, передающие многомерность степного
пространства, его ассоциативные связи с историческим прошлым,
тайнами человеческой души. Цвето-звуковые образы приобретают
всеобъемлющий характер, что отчетливо наблюдается в восприятии
30
Творчество А.П. Чехова: текст, контекст, интертекст.
рассказчика в повести «Степь»: «Не было видно и слышно ничего,
кроме степи…» [Солженицын 1998: 87].
В течение XIX–XX веков история научилась обращаться с зем-
ным пространством. Она оперировала преимущественно понятием
исторического пространства, которое жестко соответствовало по-
нятию исторического времени. Историческое пространство было
загружено реальным географическим содержанием, но оно учиты-
валось лишь в связи с изучением конкретных исторических про-
цессов в тех или иных регионах, странах или местностях [Савельева,
Полетаев 1997].
Историческая география, а в большей степени геоистория стол-
кнулись с проблемой динамики географического пространства (про-
странств). Особенно интересны историко-географические образы,
которые возникают в переходных зонах, на стыках, в пограничных
полосах. Теоретически мыслимы такие переходные зоны, которые
могут быть шире, чем чистые зоны или ареалы, их разграничивающие
[Родоман 1982: 22].
По отношению к родовому понятию географического образа
историко-географический образ есть не что иное, как явление пере-
ходное или производное (это в какой-то степени аналог вторичных
инструментов финансового рынка), которое как бы постоянно
и надежно фиксирует свои собственные изменения. Поэтому и само
поле историко-географических образов (в идеале тождественное
историко-географическому, или геоисторическому пространству)
естественным образом рельефно состоит из трендовых поверхностей
и фиксирует изменения, динамику пространства географически,
организуясь по образу и подобию самого географического про-
странства [Родоман 1982: 23]. Пороговые границы между каче-
ственно различными ареалами [Родоман 1982: 22] способствуют
созданию особого класса, или типа историко-географических
образов (назовем их также пороговыми). Они, как правило, вну-
тренне неоднородны, неустойчивы структурно и являются как бы
эпицентрами возмущений, которые нарушают естественный рельеф
образно-географического поля. Пример подобного рода – образ ха-
зарской границы, который был предварительно предложен и описан
Д.Н. Замятиным как зона борьбы, взаимодействия, переплетения
различных географических представлений, сформированных
в разных цивилизационных и культурных мирах и облеченных
чаще всего в легендарно-визионерскую упаковку [Замятин 1998:
145–146].
31
Л. И. Бронская (Ставрополь)
Особый случай – так называемые квазиграницы (линии контраста
или контакта разнородных явлений, слабо, неявно проступающие
из континуальной фактуры земной поверхности [Родоман 1982: 29].
Здесь историко-географические образы слабо оформлены и пред-
ставляют собой скорее пятна, некие символические рамки, которые
локализуют terra incognita образно-географического пространства.
Пространственный опыт – основа всякого знания человека о мире,
ибо взаимодействие человека и мира всегда протекает в системе неко-
торых пространственных координат, точкой отсчета которой является
человек. Пространство является самой большой по своим масштабам,
самой важной для восприятия мира и всей жизнедеятельности чело-
века категорией. Пространство дано человеку как целостность, это
то, что вмещает человека, то, что он видит простирающимся перед
ним; пространство – это среда всего сущего, окружение, в котором
все происходит и случается, некая заполненная объектами и людьми
«пустота». Пространство можно не только увидеть, но и представить,
причем любая абстракция (например, геометрическое пространство)
имеет под собой чувственную основу. Как видим, проблема описания
пространства тесно смыкается с проблемой его восприятия.
Итак, когда речь идет о южнорусском пространстве, то предпо-
лагается разветвленная, многократно зафиксированная и в словесно-
художественном, и в социкультурном контекстах образная структура.
Географические образы южнорусской степи вполне определенно
оформлены и в фольклоре, и в художественной литературе.
В письме от 25 июня 1898 года, адресованном П.Ф. Иорданову,
А.П. Чехов заметил: «Нужно много писать, между тем материал за-
метно истощается. Надо бы оставить Лопасню и пожить где-нибудь
в другом месте. Если бы не бациллы, то я поселился бы в Таганроге
года на два, на три и занялся бы районом Таганрог – Краматоровка –
Бахмут – Зверево. Это фантастический край. Донецкую степь я люблю
и когда-то чувствовал себя в ней, как дома, и знал там каждую балочку.
Когда я вспоминаю про эти балочки, шахты, Саур-могилу, рассказы
про Зуя, Харцыза, генерала Иловайского, вспоминаю, как я ездил
на волах в Криничку и в Крепкую графа Платова, то мне становится
грустно и жаль, что в Таганроге нет беллетристов и что этот материал,
очень милый и ценный, никому не нужен» (П. VII, 230–231).
Это размышления вполне сложившегося, имеющего определен-
ную высокую репутацию у читателей художника. Однако, когда лет
за десять до этого письма писатель практически впервые обратился
к степной теме («Для дебюта в толстом журнале я взял степь, которую
32
Творчество А.П. Чехова: текст, контекст, интертекст.
давно уже не описывали»), он находился на переломном этапе своего
творческого пути. Об этом пишет современный историк литературы
Н.Е. Разумова, утверждающая, что в «Степи» Чехов сконцентрировал
результаты тех духовных процессов, которые нарастали у него с се-
редины 80-х гг. [Разумова 2001]. В письме Д. Григоровичу от 5 фев-
раля 1888 г. писатель формулирует суть конфликта, организующего
не только этот сюжет, но и творчество всего периода, обозначив его
как «человек и природа». Эта оппозиция, как показывает дальнейший
текст, основана на противопоставлении присущей человеку духовной
динамики и безжизненной статичности материального мира. Он
прибегает к характерным пространственным образам: свойственные
человеку «мечты о широкой, как степь, деятельности», «широкий
полет мысли» — и противостоящая ему «необъятная равнина»,—
от которых переходит к знаменитому резюме: «В Западной Европе
люди погибают оттого, что жить тесно и душно, у нас же оттого, что
жить просторно... Простора так много, что маленькому человечку
нет сил ориентироваться...» (П. II, 190).
Из письма явственно видно многое, что принципиально важно
для понимания повести: онтологический характер образа степи, связь
в нём национальной и бытийной проблематики, гносеологический
поворот конфликта. В оппозиции «человек и природа», которая
раскрывается как «человек и мир», соотношение сил оказывается
разным в зависимости от того, в каком плане она рассматривается:
в материальном отношении «маленький человечек», бесспорно,
уступает необъятному «простору»; но именно человек наделен ду-
ховной жизнью, которой не имеет природный мир. Это расхождение
материального и духовного начал бытия – философский стержень
сюжета.
В статьях Ю.М. Лотмана о семиотике художественного простран-
ства звучит мысль о твердой приуроченности героя произведения
к определенному месту. По отношению к герою эти «места» явля-
ются функциональными полями, попадание в которые равнозначно
включению в конфликтную ситуацию. Ю.М. Лотман пользуется
термином locus, заимствованным у С.Ю. Неклюдова. Развернувшееся
в последние годы изучение индивидуального пространства писателей
позволяет оперировать этим термином шире и в связи с этим пользо-
ваться русским написанием. Причем под локусом может пониматься
любое намеренно или подсознательно включенное в художественный
текст автором пространство, имеющее границы, т.е. находящееся
между точкой и бесконечностью.
33
Л. И. Бронская (Ставрополь)
Нас в первую очередь интересует локус как часть регионального
пространства, интерпретируемого в историко-культурном контексте:
регион рассматривается как культурно-цивилизационное, духовно-
нравственное пространство. Во всей художественной культуре одного
народа можно выделить устойчивые локусы, которые, выходя за
рамки индивидуального авторского сознания и принадлежа созна-
нию всего народа, характеризуют его целостное восприятие мира.
Воссоздав «вертикальные» связи во множестве художественных
текстов, можно обрисовать «устойчивое ядро» той или иной нацио-
нальной литературы в целом. Так, общечеловеческий локус родная
земля
в русской литературе предстает как среднерусская равнина,
суровый поморский пейзаж, «страна мастеров» – Урал, сибирская
тайга, седой Кавказ, южнорусские степи. Именно степь является
доминантным образом-символом, определяющим специфику юж-
норусского текста.
Литература
Абашев В.В. Геопоэтический взгляд на историю литерату-
1.
ры Урала // Литература Урала: история и современность.
Екатеринбург, 2006.
Вишневецкий И., Отрошенко В., Кукулин И. Американские степи
2.
и монголо-веницейское пограничье (идентичность литератора
в многослойном мире) // Новое литературное обозрение. 2004.
№ 66.
Замятин Д.Н. Моделирование геополитических ситуаций (на при-
3.
мере Средней Азии во второй половине XIX в.) // Политические
исследования. 1998. № 3.
Замятин Д.Н. Географические образы в гуманитарных науках
4.
// Человек. 2000. № 5.
Кондратьев В. Этнопоэтика Джерома Ротенберга. URL: http: //
5.
www.fergananews.com/dom/detail.php?id=124
Разумова Н.Е. Творчество А.П. Чехова в аспекте пространства.
6.
Томск, 2001.
Родоман Б.Б. Основные типы географических границ //
7.
Географические границы. М., 1982.
Савельева И.М., Полетаев А.В. История и время. В поисках
8.
утраченного. М., 1997.
Солженицын А.И. Окунаясь в Чехова (Из «Литературной кол-
9.
лекции») // Новый мир. 1998. № 10.
34
О.В. Гаранина (Казань)
ЛИЧНОСТЬ И ТВОРЧЕСТВО А.П. ЧЕХОВА
В ОСМЫСЛЕНИИ З.Н. ГИППИУС: К ВОПРОСУ
О СВЯЗЯХ ЧЕХОВА С СЕРЕБРЯНЫМ ВЕКОМ
«…Подвернулись мне письма Антона Павловича Чехова – Царство
ему небесное, но был бы он жив, я бы его повесил» [Ходасевич 1997:
396], «Чехова с его шуточками, прибауточками, усмешечками нена-
вижу с детства» [Цветаева 1994-1995: 261], «Чехов калечит людей»
[Мандельштам 1991: 25] – подобные отзывы поэтов Серебряного
века о Чехове не редкость. Вообще, как отмечает Н.В. Капустин,
«античеховские эскапады с “серебряного” Парнаса слышны столь
отчетливо, что уже не раз обращали на себя внимание» [Капустин
2007: 176]. В чем же причина? Пытаясь найти ответ на этот вопрос,
исследователи склонны обращаться к каждому из художников
отдельно и отдельно рассматривать причины неприятия Чехова.
Так, Л. Лосев в статье «Нелюбовь Ахматовой к Чехову» высказал
предположение о том, что истоки враждебного восприятия поэтом
чеховского наследия следует искать в так называемом «неврозе
влияния», согласно учению Харольда Блума: «Слабые дарования
идеализируют [своих сильных предшественников], тогда как лич-
ности с могучим поэтическим воображением их усваивают. Но за
все это страдают “неврозом влияния”, и первейший симптом этого
невроза – отталкивание от источника влияния, т.е. от непосредствен-
ного предшественника» [Лосев].
В данной работе мы обращаемся к вопросу о творческих взаимоот-
ношениях А.П. Чехова с представителями литературы Серебряного
века, а именно – с З.Н. Гиппиус, проявившей себя как поэт, прозаик,
литературный критик и выдающийся общественный деятель и вопло-
тившей в своем творчестве важнейшие принципы декадентства.
Говоря о восприятии в литературной и культурной среде того или
иного явления, необходимо учитывать целый ряд факторов, в числе
которых не только собственно свойства художественного мира
35
О.В. Гаранина (Казань)
писателя, но и бытовое поведение художника, образ, созданный им
в жизни и влияющий на восприятие его творений, литературная ре-
путация автора, личные взаимоотношения между художниками и др.
Так, И.Е. Гитович высказала мысль о том, что негативное отношение
к Чехову у значительной части культурной элиты «серебряного»
века определяется «реакцией на набившую оскомину репутацию
идеального человека, на неприятие в героях Чехова такой концепции
человека, какую ввела в оборот прижизненная критика, на тот ряд,
в котором он оказался вместе с беллетристами своего поколения типа
Потапенко, Альбова, Баранцевича и пр.»; отвержению способствовала
и «логика развития самого художественного языка, которому нужно
было решительно оттолкнуться от форм, превращенных репутацией
и эпигонами в систему штампов» [Гитович 2005: 22].
За Чеховым закрепился ряд характеристик, касающихся его
взглядов, манеры письма, внешности, бытового поведения, отно-
шения к людям, к жизни, сложился так называемый «чеховский
миф». Независимо от того, как современниками трактовались все
эти «штампы», следует признать, что адекватного, «незашоренного»
восприятия чеховского творчества зачастую просто не существовало,
даже, а может быть – особенно – у культурной элиты рубежа веков.
Оказал сильное влияние «чеховский миф» и на З. Гиппиус.
Мы не станем приводить здесь историю знакомства А.П. Чехова
и четы Мережковских, поскольку существует ряд работ, которые
подробно освещают этот вопрос (исследования А.П. Чудакова,
Н.В. Капустина, Е. Толстой), остановимся на других аспектах
проблемы.
О Д.С. Мережковском Чехов всегда отзывался доброжелательно,
с симпатией и уважением, признавая, впрочем, разность мировосприя-
тий: «…как бы это я ужился под одной крышей с Д.С. Мережковским,
который верует определенно, верует учительски, в то время как
я давно растерял свою веру и только с недоумением поглядываю
на всякого интеллигентного верующего. Я уважаю Д.С. и ценю его,
и как человека, и как литературного деятеля, но ведь воз-то мы если
повезем, то в разные стороны» (П. ХI, 234).
Что же касается отношения Чехова к Гиппиус, то оно, пожалуй,
более однозначно: неприятие. Почему?
«Женщина-сангвиник – самая сносная женщина, если она не глупа.
<…> Женщина-холерик – черт в юбке, крокодил. <…> Женщина-
флегматик – это слезливая, пучеглазая, толстая, крупичатая, сдобная
немка. Похожа на куль с мукою. Родится, чтобы со временем стать
36
Творчество А.П. Чехова: текст, контекст, интертекст.
тещей. Быть тещей – ее идеал. <…> Женщина-меланхолик – не-
выносимейшее, беспокойнейшее существо. Как жена – доводит
до отупения, отчаяния и самоубийства. Тем только и хороша, что
от нее избавиться не трудно: дайте ей денег и спровадьте ее на бого-
молье» (С. I, 81).
Во многих рассказах А.П. Чехова, где речь идет о женщинах, не-
трудно проследить определенную закономерность: писатель не тер-
пит искусственности, вычурности, наигранности (именно над этими
чертами характера и особенностями поведения автор, а вместе с ним
и читатель, посмеивается). Можно предположить, что ирония по
поводу подобных поведенческих типов на страницах чеховских про-
изведений вызвана не только субъективным отношением писателя
к данному вопросу, но и тем, что на рубеже XIX–XX веков этот тип
поведения становится очень распространенным явлением (причем
даже не только у дам: известно, например, что В. Брюсов весьма
часто прибегал к «эффектным» жестам, которые воспринимались как
важная составляющая образа поэта). Серебряному веку вообще, как
писал Б. Пастернак, было свойственно «зрелищное понимание био-
графии» [Пастернак 1991: 228]. Собственно, все черты, вызывающие
смех в юмористических рассказах Чехова о женщинах, в полной мере
были свойственны З.Н. Гиппиус, которая сыграла не последнюю роль
в том, что в кругах творческой элиты рубежа веков было узаконено
экстравагантное поведение и тяга к театральным эффектам.
Известны высказывания Чехова о супруге Мережковского, кото-
рые не могли не вызывать раздражения последней. «Восторженный
и чистый душою Мережковский хорошо бы сделал, если бы свой
quasi-гётевский режим, супругу и “истину” променял на бутылку
доброго вина, охотничье ружье и хорошенькую женщину. Сердце
билось бы лучше» (П. V, 8). Сам Мережковский неоднократно упо-
минал в своих сочинениях о том, как относился Чехов к Гиппиус,
правда, часто в завуалированной форме: «С нами была молоденькая
декадентка, в те времена явление – редкое. Чехов с любопытством
приглядывался. Видя, как ухаживает за декаденткой какой-то юный
поэт, Чехов заботливо отвел его в сторону.
– Голубчик…
– Что?
– Голубчик, женитесь вы на нормальной женщине.
Поэт долго вспоминал потом этот “завет Чехова” и его “Голубчик” –
с мягким южным “г”, как он всегда произносил» [Мережковский
1991: 250].
37
О.В. Гаранина (Казань)
Нетрудно заметить, что, говоря о Гиппиус, А.П. Чехов говорит
лишь о бытовом поведении писательницы, о ее жизненном credo,
вопросов же творчества не касается вовсе. Причин можно назвать
несколько: здесь и комплекс некой «социальной неполноценности»,
о котором упоминают исследователи [Толстая 2002: 175], и нежелание
соприкасаться с тем, что заведомо чуждо, и в то же время, думается,
сложившееся скептическое отношение к Гиппиус как к человеку, а в
связи с этим и отсутствие большого интереса к творческим изыска-
ниям писательницы.
З.Н. Гиппиус также Чехова не любила, чему существует ряд при-
чин. Прежде всего, причины творческого характера, чисто литератур-
ные: Чехову всегда было чуждо всякое учительство, стремление вы-
ступать в роли пророка, ношение каких-либо сакрально-мистических
масок. «Вы пишете, что писатели избранный народ божий. Не стану
спорить. <...> Не знаю, страдал ли я когда-нибудь больше, чем
страдают сапожники, математики, кондуктора; не знаю, кто вещает
моими устами, Бог или кто-нибудь другой похуже. Я позволю себе
констатировать только одну, испытанную на себе маленькую не-
приятность, которая, вероятно, по опыту знакома и Вам. Дело вот
в чем. Вы и я любим обыкновенных людей; нас же любят за то, что
видят в нас необыкновенных. <...> Никто не хочет любить в нас
обыкновенных людей. Отсюда следует, что если завтра мы в глазах
добрых знакомых покажемся обыкновенными смертными, то нас
перестанут любить, а будут только сожалеть. А это скверно. Скверно
и то, что в нас любят такое, чего мы часто в себе сами не любим
и не уважаем», – писал Чехов Суворину (П. III. 78). В жизни, как
и в творчестве, «это был как будто самый обыкновенный человек.
<…> В какой-нибудь компании его трудно было отличить от других:
ни умных фраз, ни претензий на остроумие. <…> Все в нем было
просто и натурально» [Суворин 1904: 2].
«Отсутствие религиозности, профетизма, пессимизм – тако-
вы собственно литературные претензии Гиппиус к Чехову. Но
были, – как замечает Н.В. Капустин, – и внелитературные, – те,
что связаны с восприятием бытового облика Чехова, его типа по-
ведения» [Капустин 2007: 178]. Действительно, принципиально
различались модель поведения Чехова, у которого все было «про-
сто и натурально», и модель, свойственная модернизму в целом
и З.Н. Гиппиус как представительнице оного – поведение экстра-
вагантное, театрализованное, вызывающее: «То было эпатажное,
экстравагантное поведение, вызванное и стремлением выделиться
38
Творчество А.П. Чехова: текст, контекст, интертекст.
на общем фоне, и желанием преодолеть с трудом переносимое те-
чение будничной жизни, и устремленностью к новым культурным
берегам. С. Маковский вспоминал, что Гиппиус “была вызывающе
“не как все”: умом пронзительным еще больше, чем наружностью.
Судила З.Н. обо всем самоуверенно-откровенно, не считаясь
с принятыми понятиями, и любила удивить суждением “наобо-
рот”» [Богомолов 1999: 12]. «Основной принцип конструирования
поведенческого образа у Гиппиус, в сущности, один. Обратившая
на себя внимание современников бравада, с какой она читала свои
эпатирующие стихи, лорнетка a la Жип, переодевание в мужскую
одежду, белое платье, в котором, по ее словам, она ездила «на раут
к Господу богу», характерное растягивание слов во время разгово-
ра – все это направлено к тому, чтобы быть «вызывающе “не как
все”» [Брюсов 2002: 136].
Однако при всех этих различиях в мировоззрении, в характере
бытового поведения, в творческих исканиях Чехова и Гиппиус, при
том, что Чехов относился к писательнице довольно скептически,
а Гиппиус, в свою очередь, считала «нормальность» Чехова ущерб-
ностью, – при всем этом следует признать, что З.Н. Гиппиус все же
не принадлежала к числу критиков, совершенно не принимавших
Чехова и его творчества.
О попытках разобраться и осмыслить более объективно Чехова
свидетельствует, в числе прочего, и тот факт, что писатель был
литературным героем Гиппиус, прототипом персонажа ее рассказа
«Голубое небо». На это указывают как специфические детали, ка-
сающиеся облика и биографических моментов («слишком северное
лицо», «лет ему можно было дать от двадцати до сорока» и другие
характерные черты героя, которые фигурируют в прочих сочинениях
Гиппиус – там, где речь идет о Чехове. Кроме того, Антон Антонович
(обратим внимание и на имя героя) чрезвычайно аккуратен, всегда
сам всего добивался в жизни, он не может простить своему отцу
некогда совершенного низкого поступка (известно, что и в жизни
Чехова был похожий эпизод, это не считая того, что он до конца дней
не мог простить своему отцу его методов воспитания – физической
расправы), и, для довершения сходства, персонаж Гиппиус пишет
новеллы, так и отношение Гиппиус к своему герою. Мы видим в об-
разе Антона Антоновича Зайцева те же важнейшие черты характера,
которые современники признавали за Чеховым. Однако следует
отметить, что в данном случае некоторые особенности мировос-
приятия, которые были свойственны Чехову, в образе героя рассказа
39
О.В. Гаранина (Казань)
Гиппиус гиперболизированы и особым образом переосмыслены.
Можно сказать, что важнейшая черта персонажа, проявляющаяся
буквально во всех его словах и поступках, – это именно пресловутая
«нормальность», качество, которое Гиппиус считала важнейшим пре-
пятствием для полноценного творчества, качество, несовместимое,
по ее мнению, с гениальностью. Следовательно, рассказ «Голубое
небо» можно считать одним из источников, по которым выясня-
ется отношение З. Гиппиус к Чехову, к его творчеству и бытовому
поведению, и можно судить о том, насколько многое в восприятии
писательницы совпадало с «чеховским мифом».
Таким образом, мы приходим к выводу о том, что Гиппиус ана-
лизирует как в своих критических работах, так и в художественном
произведении не художественный и тем более не внутренний мир
певца «вишневых садов» (трудно говорить о том, что писательница
вообще понимала его), а именно эту систему штампов, которая за-
крепилась за Чеховым усилиями критики, эпигонов, а также наивным
массовым читателем. Последнему (на то он и массовый читатель –
ему свойственна тяга к упрощению любых деталей текста, на любом
уровне) удобнее всего было отождествлять себя с героями произве-
дений Чехова и, следовательно, воспринимать гаевых, лопахиных,
треплевых и т.д. как исключительно положительных персонажей,
в результате чего, с одной стороны, страдало восприятие творений
писателя, с другой же, читательская аудитория рубежа веков увидела
в Чехове своего друга, «брата», который понял все недостатки и убо-
гость жизни, но никого не осудил, а напротив, сумел посочувствовать
и «выразить» своих современников-«недотеп». Итак, З.Н. Гиппиус
не отступает, хотя и невольно, от создавшейся традиции, и в своем
рассказе «Голубое небо» анализирует именно сложившийся в критике
миф о Чехове – и определяет собственное отношение не к писателю,
а к мифу о нем.
Достарыңызбен бөлісу: |